Золотое побережье — страница 19 из 91

т разум, притупляет его остроту… Костлявые руки цепляются за простыню, ползут по ней, словно два краба; коричневая, пятнистая кожа, пальцы, навечно скрюченные распухшими суставами… Как же ему больно! И эта боль не утихает ни на секунду, стала частью его жизни!

Подобные вещи Джим представляет себе весьма умозрительно, так что мысль о страданиях дяди Тома задерживается в его голове недолго. Да и вообще пора идти.

– Дядя Том, расскажи мне еще что-нибудь об округе Ориндж, а потом я пойду.

Дядя Том смотрит на него невидящими, неузнающими глазами; Джим зябко ежится. Глаза снова фокусируются. Дядя Том поворачивается к окну.

– У мыса Дана, там где потом построили пристань, под обрывом был прекрасный пляж. Туда мало кто ходил. С обрыва спускалась старая, разболтанная деревянная лестница, другой дороги на пляж не было. Многие ступеньки повываливались, с каждым годом лазать по этой лестнице становилось опаснее и опаснее. И все-таки мы по ней лазали. Идти нужно было сразу после сильного шторма. Волны обдирали с пляжа песок, промывали его и швыряли обратно. И в этом песке попадались крохотные кусочки цветных камней. Мы называли его «самоцветный песок». Не знаю уж, действительно ли это были осколки сапфиров, рубинов, изумрудов, но выглядели они похоже, и мы их так называли. И не подумай, что стекляшки, – самые настоящие камни. Нужно было идти по пляжу очень медленно и всматриваться, а потом вдруг видишь цветную вспышку, зеленую, красную, голубую – яркую, отчетливо различимую на фоне мокрого песка. За день удавалось набрать крохотную горсточку, а если потом положить их в банку с водой… У меня была такая банка. Интересно, что с ней случилось потом. А что случается потом со всеми твоими вещами? Со всеми людьми, которых ты знал? Но я точно знаю, что сам бы ее никогда не выкинул…

Дядя Том впадает в задумчивость, а затем в сон, очень беспокойный – так вздрагивает и мечется, что кислородная трубка чуть не передавливает ему горло. Джим, слушавший историю про самоцветный песок далеко не в первый раз, передвигает трубку в сторону, расправляет, сколько может, простыни и уходит в настроении еще более тоскливом, чем раньше. Какое же тут было когда-то место! А человек, отдельная, ни на какую другую не похожая личность, целая жизнь. Бессмысленно цепляющийся теперь за жалкие остатки этой жизни. И какое тут кошмарное заведение – тюрьма для стариков, настоящий концлагерь! Все это просто ужасно. Нужно приходить сюда почаще, дяде Тому нужна компания. К тому же он – источник исторической информации, без всяких шуток, самый настоящий источник.

Но, выезжая на пятый, он начисто все это забывает. Дело в том, что визиты к дяде Тому неизменно действуют на Джима угнетающе, поэтому он каждый раз спешит выкинуть неприятные мысли из головы и приходит сюда только при самой уж крайней необходимости.

Теперь – к родителям, ужинать. А потом еще этих учить. Да уж, денек получается – врагу не пожелаешь.

Глава 13

Джим ушел, а дядя Том продолжил свой рассказ – мысленно, сам себе, но вроде как и Джиму.

Ребенком я играл в апельсиновых рощах. Когда живешь на улице, концом своим упирающейся в огромную, почти бесконечную апельсиновую рощу, гулять тебе позволяют сколько угодно и когда угодно. Лучшее время было после полудня, но не совсем еще вечером, когда жарко и весь мир словно пропитан сонной одурью. Почему-то всегда было солнечно, я совсем не помню пасмурных дней.

Землю между деревьями расчищали – тщательно, не оставляя ни единой травинки. Вокруг каждого дерева была кольцевая ирригационная канава поперечником футов, наверное, в тридцать, отчего рощи выглядели немного странно. И симметричная планировка – она тоже производила странное впечатление. Каждое дерево занимало точно ему определенное место в ряду и в шеренге, и в двух диагоналях – насколько хватал глаз, все эти линии оставались безукоризненно прямыми. Симметричными были и сами деревья, формой похожие на оливы и состоящие из маленьких зеленых листиков и маленьких перекрученных веток.

Апельсины там были почти всегда – деревья цвели и приносили урожай два раза в год, и большая часть года приходилась на вызревание. Поначалу маленькие и зеленые, апельсины становились постепенно желто-зелеными, желтыми и приобретали наконец оранжевый цвет, по мере созревания темневший; затем апельсины, если никто их до этого не сорвал, темнели до коричневато-оранжевого оттенка, потом становились совсем коричневыми и сухими, маленькими и твердыми, затем – серовато-коричневыми и наконец обращались в землю, из которой вышли. Но по большей части их собирали.

Мы кидались апельсинами друг в друга – вроде как снежками, заранее слепленными и готовыми к употреблению. Мягкие, перезревшие расшибались при ударе в ошметки, и пахло от них плохо, а когда в тебя попадали зелеными, твердыми, было немного больно. Мы устраивали целые войны, швырялись апельсинами и уворачивались, и это было немного похоже на немецкую игру, в которую мы играли в школе и в которой тебе стараются запятнать мячиком. И никто особенно не боялся, что в него попадут, – разве что последующих объяснений с матерью по поводу пятна на рубашке или синяка. Очень веселая получалась война и немного странная. Иногда я думаю – а не попал ли кто-нибудь из наших мальчишек потом во Вьетнам? Если да, они были плохо подготовлены к той войне.

А еще мы ходили в те самые рощи с луками, пытались стрелять кроликов. Их там была целая пропасть, и как же здорово они бегали. Нам никогда не удавалось подобраться к кроликам достаточно близко для хорошего выстрела – и слава Богу, как я теперь думаю, – так что приходилось довольствоваться стрельбой по апельсинам. Идеальные мишени – попасть очень трудно, но зато сколько радости, когда это получается. Апельсин раскалывался и отлетал в сторону, а иногда так и оставался висеть на ветке с торчащей в нем стрелой, и это было здорово.

А когда мы ели апельсины, то выбирали исключительно самые лучшие. Едкий, зеленоватый сок, выступающий на кожуре, когда ее снимаешь, белые мягкие лохмотья с оборота этой кожуры, резкий, ароматный запах, дольки – идеально закругленные, серповидные дольки… странно это все. Их вкус всегда казался мне каким-то не совсем реальным.

Я проводил в рощах уйму времени – брал лук и стрелы и слонялся в пыльной, жаркой тишине. И говорил сам с собой. Это был мой, ни с кем не разделенный мир.

Потом рощи начали сводить и, как ни странно, я не помню, чтобы нас это особенно волновало. Ведь никому и в голову не могло прийти, что сведут все рощи. Мы играли в ямах и среди штабелей срубленных деревьев, это было необычно и потому интересно. А на строительных площадках – среди только что поставленных фундаментов и за какие-то часы возведенных каркасов – играть было вообще великолепно. Мы качались на балках, проверяли, размягчается ли свежеуложенный бетон, если к нему поднести пламя свечки, прыгали с крыш в кучи песка, а один раз Роберт Келлер наступил на торчавший из доски гвоздь. Сплошное, одним словом, веселье.

А потом, когда все здания были построены, когда поставили заборы и провели дороги, тогда… ну, тогда место стало совсем другим, и тут уж веселья особого не было.

Но и мы к тому времени не были уже детьми, и нам было почти все равно.

Глава 14

Услышав новость – прямо из Нью-Йорка, от президента ЛСР Дональда Херефорда, – Стьюарт Лемон не поверил своим ушам. Сбылись худшие его предчувствия, и сбылись они самым ужасным образом. Разговаривая по телефону, он был вынужден держаться спокойно – не выказывая особого негодования, заверил Херефорда, что все находится под контролем, что контракт практически обеспечен. Но в действительности резкий, ледяной голос, задававший неприятные вопросы, вызвал у Лемона ужас; повесив трубку и оставшись в полном одиночестве, он дал выход и своему ужасу и своей ярости – заперся в кабинете, отключил все коммуникационные системы и впал в бешенство. Он пинал стол и стулья, швырял чем попало в стены, лупил кулаками по мягкой обшивке своего вращающегося кресла; в конце концов страх и ярость немного притупились.

Тяжело дыша, Лемон осмотрел кабинет, а затем со всей возможной тщательностью привел его в порядок. Ярость оставалась, но прошло хотя бы физическое ощущение, что он сейчас взорвется – самым буквальным образом. Нет, думал он, все-таки нагрузки, связанные с этой работой, не по моему здоровью, тут или язву получишь, или инфаркт, вопрос только один – что скорее. Лемон проглотил таблетку тагамета, таблетку минипресса, затем включил интерком и спросил – самым спокойным голосом:

– Узнай, пожалуйста, вернулся ли Макферсон.

– Сейчас, сейчас, я проверю… – Конечно же, Рамоне прекрасно известно: такой вот мертвенно-спокойный голос шефа – верное свидетельство крайней его ярости. Тем лучше, Лемон этому даже рад. – Да, он только что вошел.

– Пусть сию же секунду придет ко мне.

В действительности Макферсон явился минут через пятнадцать, или даже двадцать. Инженер явно оскорблен и проявляет это в обычной своей сверхсдержанной манере: плотно сжатые губы, злые, в упор глядящие глаза. Это он злится? Лемон встает, в нем опять все кипит.

– Я ведь просил вас поторопиться с программой «Оса», – почти кричит он. – А вам, видите ли, было непонятно, с чего это такая страшная спешка, ведь крайнего срока никто не ставил, а вот теперь я объясню вам, зачем была нужна такая страшная спешка.

От неожиданности Макферсон вздрогнул, болезненно сморщился, но тут же его лицо окаменело, утратило всякое выражение. Ну да, обычная твоя реакция, с ненавистью думал Лемон. В раковину спрятался? Ничего, мы ее быстренько расколем.

– Вы хоть знаете, что эту самую вашу сверхчерную программу сделали белой? Если бы мы послали предложение тогда, когда я хотел, Пентагон не смог бы отколоть такого номера. Так нет же, вам обязательно нужно было тянуть резину. В результате программа стала белой, объявили конкурс, в котором сможет участвовать каждый встречный и поперечный.