Золотое солнце — страница 55 из 65

Крысы иногда знают своих матерей, но после трех лет матери уже не нужны. Старики и отцы воспитывали нас. Что мне мать? Вот сестра... Я даже не знал, как это — когда есть сестра.

Мы разговаривали ночью, и мне оставалось три стражи быть вместе с Ланин. Еще четверть стражи — дойти до лагеря. И еще четверть — поставить моих пачкунов на ноги и выйти с ними за ворота при полном порядке.

Последние дни я слишком мало бывал с ней. Теперь остались считанные глотки, Аххаш, и я все не умел напиться ее присутствием.

Она хочет разделить со мной ложе. И я хочу. Видит Творец, нас ведущий по этой жизни, как я, снасть камбалья, этого хочу! Ее последние слова, они вроде зовущего прикосновения: ну! давай же. Я готова тебя принять. И еще, может быть, она хочет успокоить меня. У тебя, мол, Эарлин, у меня — Раэмо, ничего это не значит...

Ее пальцы погладили мой локоть. Ее волосы оказались невыносимо близко от моих ноздрей.

Мы ляжем с нею и насытимся друг другом. О! Я голоден. И мою Лозу ее собственное тело тоже заставляет томиться голодом. Я знаю. Ее желание течет сквозь поры в коже. Аххаш! Я чувствую. И у нас будет то, чего не удавалось мне получить ни от одной прежней женщины, а ей ни от одного мужчины. Даже если считать мою Фалеш и ее этого Кайсара. Это будет очень много, может быть, больше, чем тогда, на острове. Это будет настоящее смятение... А потом наши тела устанут, ее голова ляжет мне на грудь, я буду пропускать пряди ее волос между пальцами. Я скажу моей Лозе, как нуждался в ней все эти дни. Я скажу, какое это озорное и немыслимое счастье — соединяться с ней. Она ответит мне... все равно что... но я услышу в ее голосе ту шепчущую глубину, которая обозначает высшую благодарность в любви. Тогда я скажу... все равно что... лишь бы и она услышала эту глубину в моем голосе. Мы будем долго лежать в молчании. Потом кто-нибудь первым отпустит шуточку, второй ответит, мы захихикаем, как дети.

Я знаю, как это будет. Но этого не будет.

Я устал, и в моей голове стоят солдатские упражнения, недостача стрел, три дерьмовых десятника у Пангдамца и прочая армейская мелочь... Мне нельзя было уставать, но и не устать было невозможно. Между нами с Ланин стоит призрак самого простого и дерьмового страха в ее зрачках: вот, уйдет и не вернется. Война же. Я не сумел научить ее не бояться. И еще какая-то неровность и кривизна — там же, в глубине пепельных глаз... Как это можно? Как выходит у женщин, Аххаш и Астар, в одно и то же время любить тебя, желать тебя, желать кого-то еще, не верить, что они желают кого-то еще, до дрожи в коленях бояться твоей смерти и ждать, когда же ты наконец выйдешь за ворота?! Я не знаю.

Точно, мы ляжем, и между нами все будет как раз так, как я мечтал. Но получится меньше, чем было на острове, и проще, чем было на берегу, хоть там ничего и не вышло. Сегодня мы недостаточно чисты.

— Я люблю тебя, Ланин.

Она посмотрела мне в глаза с ужасом. Ведь может же читать мои мысли, пусть не все и не всегда... Прощание — серьезная вещь. Но, видно, Ланин не была готова, что выйдет все так серьезно.

— Я... я тоже тебя...

Тут она метнулась ко мне, согнулась, обхватила руками мои бедра и припала головой к животу. Со стороны, может, и некрасиво, но я разом, снасть камбалья, выбрал столько счастья, сколько не получил бы от целой ночи любовного буйства... может быть. Плачет моя Лоза.

— Ничего у нас не будет, Ланин. Слышишь?

—Да.

— Ничего у нас не будет сейчас. Я очень тебя люблю. Слышишь?

— Да.

— Хорошо. И я вернусь к тебе. Тогда мы и соединимся. Слышишь?

— Да.

— Ты веришь мне?

— Да! Да!

— Я хочу тебя, как сумасшедший. Но я отложу все. Я уверен... Я точно знаю: вернусь целым, невредимым. И ты уверься. Тогда все у нас с тобой будет...— Я ведь почти не врал ей. Аххаш, Аххаш и Аххаш...

— Да, мой любимый. Я могу тебе что-нибудь дать? Я могу тебе чем-нибудь помочь?

— Напиши свое имя...

Так я получил от Ланин клочок мятого пергамента.

...Я ушел от нее в радости и беспокойстве. Взрослая женщина, любимая и необходимая, останется одна... а в глазах у нее посверкивает шальной огонек. Будто язычок пламени над светильником — то стоит ровно, чуть потрескивает, тянется кверху и ярко светит. Он кланяется жизни, куда ему, Аххаш, деться, когда сквозняк гнет его, гнет, гнет, норовит прикончить. Жизнь раздувает его свежим ветром, жизнь и убьет, если буйное ее крыло махнет над огоньком слишком сильно... Но бывает еще и так: огонек качнется в сторону, отклонится от прямоты, беспокойно колеблясь... если рядом с ним окажется чье-нибудь дыхание. Косо, косо пританцовывает огонек в ее глазах. Аххаш Маггот! Ланин горит в моей ладони, как в бронзовой чашке. Она заколебалась. Среди чужих. Своим рукам не находя достойного дела. Моих рук не чуя на своей коже. Что делать моей девочке? Моей Лозе? Ей бы надо отыскать какую-то важную мелочь для себя... Без чего нет ей покоя. Как вороток у баллисты: невелика вещь, а без нее, хоть сядь ты на мель, никак не выстрелить. Не может покуда моя Лоза найти ее, так пусть хоть наиграется. Пусть. Этот прыщ, но... я не чувствую в нем ни зла, ни зависти, ни силы. Задуть Ланин он не сможет. Да и вряд ли захочет. Зачем это ему? Он вроде стрижа. Носится по воздуху, легкий, очень легкий. Где ему? Оторвать от меня — тоже не оторвет. Если тебя для чего-то предназначили, ты либо переломишься и подохнешь, либо наберешь силу в своей колее. Должен погубить кого-то, так набухнешь тяжестью, вроде топора, и упадешь на чужую шею без промашки. Судьба тебе других вести за собой, править и побеждать — будь ты какой угодно кривой и тупой, — тебя все равно выпрямят и заточат, станешь не хуже меча. А если тебя привели к той, ну или к тому, с кем будешь до смерти, то и захочешь, а не оторвешься...

Но я как представлю себе, дерьмо рыбье, ее черные глаза напротив его глаз, так и хочется решить дело наверняка. Пойти и выпустить ему кишки. Нет мужчины — нет его лап на твоей женщине...

Почему я не зарезал его тогда? До самого почти сигнала к походу руки чесались.

Первое дело, увидела меня Эарлин. То ли подозревала она что-либо, то ли такое лицо у меня, снасть камбалья, сделалось... словом, она подошла. Выждала, когда около меня никого не будет, и подошла. Ничего говорить не стала. Ладони мои взяла, сжала в своих, но не сильно, а так, с утешением, оттеплить меня захотела неведомо от чего. Подержала и ушла. Я на землю присел, подумал: ведь эта рыжая медведица на арене распарывала животы смертникам. А ей бы не понравилось, прикончи я этого. И тому, кто ее от гибели спас, тоже не понравилось бы. Я всеми потрохами чую, нет, не понравилось бы это Ему. Ладно. Утишилась моя тревога самую малость.

А еще, уже под утро, неведомо кто, может, и Творец, выпрямил меня. Я и сам просил: очисти, не дай дерьму из меня потечь. Ты силен, дай мне чистоты!

То ли Он дал просимое, то ли я сам справился.

Какой бездны! Мне воевать надо. Мне стаю за собой вести. Мне добрую нашу с девочкой жизнь в Империи надо купить. И я о таком дерьме тут думаю! Да пропади оно все пропадом. Я сделаю свою работу как надо. А потом вернусь к тебе, Лоза, как обещал, целым и невредимым.

И греми оно коробом!

Алая хроника Глава 4. Смерти нет

Только на следующий день Малабарка дозрел до того, чтобы спросить, привлекает ли меня Раэмо. Я абсолютно честно ответила, что даже более чем привлекает. И добавила, что, слава высокому небу, хорошо понимаю разницу между любовью к желтым розам или эмали тонкой работы и любовью к дому, где вырос. В имланском для этого даже придумали два разных слова: «хали» и «кетли».

Малабарку мой ответ вроде бы удовлетворил. И когда я провожала его в поход на гарбалов, то не сумела разглядеть в его глазах никакой омрачающей их тени...

На следующий вечер Верена передала мне записку — замызганный клочок пергамента, судя по всему, криво отхваченный ножом от низа какого-то важного документа. Неровным острым почерком на нем было начертано: «Завтра в полдень я буду у лавровых зарослей возле Кермийского потока. Буду счастлив, если встречу там тебя. Раэмо аи Лорнарай».

Утром я одевалась с особым тщанием. Надела самое новое, лишь вчера дошитое платье, состоящее из двух частей: верх из коричневой ткани, затканной золотом, спереди был чуть выше колен, сзади же доходил до середины икры, и из-под него струилась нижняя юбка из ярко-алого, как кровь, шелка. Из того же шелка были сделаны вставки на груди и рукава верха. В целом силуэт получался вполне имперский, но при этом давал несравненно больше свободы движениям. Я сама придумала этот покрой и тихо надеялась в ближайшее время ввести его в моду хотя бы в Лабиях.

Украшений я не стала надевать никаких, кроме своей обычной ракушки, зато капнула в волосы немного благовоний и ярче, чем обычно, подвела глаза. И прах побери, я не ощущала ни малейших угрызений совести, когда делала все это. Ну куда мне еще было так наряжаться в этом занюханном провинциальном городе? Не на рынок же и тем более не на собрания общины!

До Кермии — так называлась гора, более всего похожая на дракона, приползшего к морю напиться — от Лабий было ходу где-то треть стражи моим шагом. Уррина, своего непременного сопровождающего, я оставила у подножия горы. Сама же, подобрав юбку, полезла вверх по узкой тропинке к Кермийскому потоку — не то небольшой речке, не то просто ручью, срывавшемуся с горы и почти сразу же пропадавшему в море.

— Да пребудешь ты вечно в радости, светлая Ланин.

Раэмо, завидев меня, вскочил на ноги и склонил голову — слегка, как перед равной, но при этом достаточно почтительно. Рядом с ним на траве, уже сожженной летним солнцем, валялся какой-то странный предмет в кожаном чехле.

— Ты хоть представляешь, что было бы, назначь ты здесь встречу кому-то из лабийских матрон? — Запыхавшись от крутого подъема, я даже забыла ответить на приветствие Раэмо, а когда поняла свою оплошность — уже поздно было исправлять ее. Но он лишь чуть улыбнулся: