Золотоглазые — страница 42 из 166

— Господи, Полли! — взволновалась Мэри. — Не может быть, чтобы она так выразилась.

— Она не выразилась. Она подумала. Сразу видно… Она сказала, у Мэтью стиг… стигматы, что ли, и наверняка он носит очки. А я ей сказала, на что ему очки, ведь это не он рисовал.

Мы с Мэри переглянулись.

— Ой, что ты натворила! — охнула Мэри.

— Так это ж правда, — возроптала Полли.

— Нет, — сказал Мэтью. — Это я рисовал. Учительница сама видела.

Полли фыркнула.

Когда они, наконец, ушли, я рассказал Мэри свои новости. Утром звонил Лендис. Он видел сэра Уильяма. Тот заинтересовался Мэтью. Время у него распределено по минутам, но все же он сказал, чтобы я договорился с его секретаршей.

Я позвонил, и секретарша тоже упомянула о времени, но обещала посмотреть, зашуршала бумагой и, наконец, любезно сообщила, что мне повезло — в пятницу в два есть просвет, можно прийти, иначе придется ждать неделями.

Мэри колебалась. Кажется, за последние дни ее нелюбовь к Чокки ослабела; и еще, я думаю, ей не хотелось делить с кем-то Мэтью — как прежде, когда он пошел в школу. Однако присущий ей здравый смысл победил, и мы решили, что в пятницу я повезу Мэтью на Харли-стрит.

В среду было тихо. Мэри отказала только двоим посетителям и еще двоим — по телефону, а в школе прогнали предполагаемого репортера. Правда, сам Мэтью не поладил с Кефером.

Началось, по-видимому, с того, что Кефер на уроке физики сказал, что скорость света — предел, и ничто не может двигаться быстрее света.

Мэтью поднял руку. Кефер посмотрел на него.

— О, — сказал он. — Так я и думал. Ну, молодой человек, что вы знаете такого, чего не знал Эйнштейн?

Мэтью уже жалел, что выскочил, и буркнул:

— Это я так… Неважно.

— Нет, важно, — настаивал учитель. — Всякое возражение Эйнштейну чрезвычайно важно. Возражайте!

— Простите, сэр, скорость света — предел только физической скорости.

— Конечно. А что, по-вашему, движется быстрее?

— Мысль, — сказал Мэтью.

Кефер снова посмотрел на него.

— Мысль, милый мой Гор, тоже физический процесс. В нем участвуют нейроны, в клетках происходят химические изменения. Все это занимает время. Его можно измерить в микросекундах. Поверьте, скорость мысли окажется много меньше скорости света. Иначе мы могли бы предотвратить немало несчастных случаев.

— Простите…

— Что такое, Гор?

— Понимаете, сэр… Я, наверное, хотел сказать не «мысль», а «разум».

— Ах, вон что? Психология — не моя область. Не объясните ли нам?

— Если вы, сэр, как-нибудь… ну, метнете ваш ум…

— Метну? Быть может, пошлю сообщение?

— Да, сэр. Если вы его пошлете, пространство и время… ну, исчезнут.

— Так-так. Чрезвычайно занятная гипотеза. Вероятно, вы можете это продемонстрировать?

— Нет, сэр, я не могу… — и Мэтью остановился.

— Однако знаете того, кто может? Я уверен, что будет чрезвычайно поучительно, если вы его нам покажете. — Он печально взглянул на Мэтью и покачал головой. Мэтью уставился в парту.

— Итак, — обратился учитель к классу, — ничто в мире (за исключением ума Мэтью Гора) не превышает скорости света. Продолжим урок…

В пятницу я встретил Мэтью на вокзале Ватерлоо. Мы позавтракали и пошли к сэру Уильяму без пяти два.

Сэр Уильям оказался высоким, чисто выбритым, горбоносым, полуседым человеком с темными, зоркими глазами и густыми бровями. На улице я бы принял его за юриста, а не за врача. Сначала мне показалось, что я его где-то видел — быть может, потому, что он был похож на герцога Веллингтона.

Я представил ему Мэтью, мы поговорили немного, и он попросил меня подождать.

— Сколько мне ждать? — спросил я у секретарши.

— Не меньше двух часов: пациент новый, — сказала она. — Приходите после четырех. Мы присмотрим за мальчиком, если он выйдет раньше.

Я пошел к себе на службу, а в пятом часу вернулся. Мэтью вышел в шестом и взглянул на часы.

— Ой! — удивился он. — А я-то думал, что пробыл там всего полчаса.

Тут вмешалась секретарша.

— Сэр Уильям просит прощения, что не может повидаться с вами. У него срочная консультация. Он вам напишет дня через два, — сказала она, и мы ушли.

— Ну, как? — спросил я Мэтью в вагоне.

— Он очень много спрашивал. Насчет Чокки он совсем не удивился. И еще мы слушали пластинки, — прибавил он.

— А он собирает пластинки? — спросил я.

— Нет, не такие. Это спокойная музыка… добрая… ну, музыкальная. Он спрашивал, а она играла. А когда одна пластинка кончилась, он вынул из шкафа другую и спросил, видел я такую или нет. Я сказал — «нет», потому что она была странная, в черных и белых узорах. Он подвинул стул и говорит: «Сиди здесь, увидишь», — и поставил ее. Она зажужжала, а музыки не было. Потом зажужжала громче. То тише, то громче, то тише, то громче, жужжит и жужжит. Я смотрел, как она крутится, а узоры так завихряются, как вода, когда из ванны уходит, только не вниз — просто уходят сами в себя, исчезают. Мне понравилось — как будто вся комната кружится, а я падаю со стула. А потом вдруг все остановилось, и смотрю — играет обыкновенная пластинка. Сэр Уильям дал мне оранжаду и еще поспрашивал и говорит — на сегодня хватит, я и вышел.

Я передал все это Мэри.

— А, гипноз! — сказала она. — Мне это не очень нравится.

— Да, — согласился я. — Но ему видней, что тут нужно.

Мэтью мог заартачиться. Лендису он легко все рассказал, но то случай особый. Чтобы не биться за каждый ответ, сэр Уильям, наверное, решил облегчить им обоим дело.

— М-м… — сказала Мэри. — Что ж, будем ждать его письма.

На следующее утро Мэтью вышел к завтраку усталый, вялый и рассеянный. Попытки Полли завязать беседу он отверг так решительно, что Мэри велела ей замолчать.

— Тебе нехорошо? — спросила она Мэтью, ковырявшегося в корнфлексе.

— Нет, — Мэтью покачал головой. — Мне хорошо, — и он демонстративно набросился на корнфлекс. Ел он так, словно хлопья душили его.

Я пристально смотрел на него и видел, что он вот-вот расплачется.

— Эй, Мэтью! Мне сегодня надо в Чичестер. Хочешь со мной?

Он снова покачал головой.

— Нет, папа, спасибо… Я бы лучше… Мама, можно мне взять бутербродов?

Мэри вопросительно взглянула на меня. Я кивнул.

— Можно. Я после завтрака тебе сделаю.

Мэтью поел еще и ушел наверх.

— Золотое Копытце тоже не ел, когда погиб его друг Глазастик. Очень печально было, — заметила Полли.

— Иди-ка причешись, — сказала Мэри. — Смотреть противно.

Когда она ушла, Мэри сказала:

— Честное слово, это из-за вчерашнего типа.

— Может быть, — согласился я. — А скорее — нет. Он вчера был веселый. И вообще, если он хочет куда-то идти, мы не должны его удерживать.

Когда я вышел, то увидел, что Мэтью кладет альбом, краски и бутерброды в багажник велосипеда. Я понадеялся, что бутерброды выдержат путешествие.

— Ты поосторожней. Помни, что сегодня суббота, — сказал я.

— Помню, — ответил он и уехал.

Вернулся он в шесть и ушел к себе. К обеду он не спустился. Я спросил Мэри, в чем дело.

— Говорит, что есть не хочется, — сказал а она. — Лежит и глядит в потолок. Его что-то мучает.

Я пошел к нему. Он и впрямь лежал, вид у него был измученный.

— Устал, старик? — спросил я. — Ложись совсем. Я тебе принесу поесть.

Он покачал головой.

— Спасибо, папа. Не хочу.

Я оглядел комнату и увидел четыре новые картинки. Все ландшафты. Два стояли на камине, два на комоде.

— Это сегодня? — спросил я. — Можно посмотреть?

Я подошел поближе. На одном я сразу узнал докшемский пруд, на другом был угол пруда, на третьем — вид на деревню и холмы с более высокой точки, а на четвертом — что-то, мне незнакомое.

Я увидел равнину. На заднем плане, на фоне ярко-синего неба, тянулась цепь древних на вид холмов, прерывавшаяся какими-то приземистыми, округленными башнями. Посередине, чуть вправо, высилась пирамида — огромная и не совсем правильная, потому что камни (если это вообще были камни) не были пригнаны друг к другу, а если верить рисунку, громоздились кучей. Я не назвал бы ее сооружением, но и не сказал бы, что это природная формация. За ней извилистой линией располагались какие-то сгустки материи, иначе я их не назову, потому что таких не видел; быть может это были мясистые растения, быть может, — стога, быть может, — хижины, и дело осложнялось тем, что каждый из них отбрасывал по две тени. От левого края рисунка к пирамиде шла ровная, как по линейке, полоска и резко сворачивала к дымке у подножия холмов. Вид был мрачный и цвета невеселые, кроме яркой лазури неба: охряный, тускло-красный, серый. Сразу чувствовалось, что «там» сухо и ужасно жарко.

Я все еще смотрел и дивился, когда услышал сзади всхлипывания. Мэтью с трудом произнес:

— Это последние. Больше не будет.

Я обернулся. Он щурился, но слезы все же текли. Я присел на кровать и взял его руку.

— Мэтью, милый, скажи! Ну, скажи, что с тобой такое?!

Мэтью втянул носом воздух, откашлялся и выговорил:

— Это из-за Чокки, папа. Он уходит. Навсегда.

Я услышал шаги на лестнице, быстро вышел и плотно закрыл дверь.

— Что с ним? — спросила Мэри. — Болен?

Я взял ее за руку и увел подальше.

— Нет, — сказал я. — Все будет хорошо. — Я повел ее по лестнице вниз.

— Да в чем же дело? — настаивала она.

Здесь, в холле, Мэтью не мог нас услышать.

— Понимаешь, Чокки уходит… освобождает нас, — сказал я.

— Ох, как я рада, — сказала Мэри.

— Радуйся, только смотри, чтоб он не заметил.

Мэри подумала.

— Я отнесу ему поесть.

— Нет, не трогай его.

— Что ж ему голодать, бедняге?

— Он… Я думаю, они там прощаются… а это нелегко.

Она, недоверчиво хмурясь, глядела на меня.

— Что ты, Дэвид! Ты говоришь так, как будто Чокки и вправду есть.

— Для Мэтью он есть, и прощаться с ним трудно.

— Все равно, голодать нельзя.

Я всегда удивлялся, почему это самые милые женщины не могут понять, как серьезны и тяжелы детские огорчения.