Золотой дом — страница 38 из 72

Он не шутил. Он каким‑то образом выяснил номер телефона того дома в Инглвуде и названивал дочери Латтимера, а та сразу же клала трубку. Затем он поручил это двум драконшам, мисс Суматохе и миссис Сумятице, и они усердствовали, пока на том конце линии им не пригрозили иском о преследовании. Тогда Нерон задумал сам поехать в Нью-Джерси с чековой книжкой, чтобы заплатить и заключить сделку. Вся способность Василисы убеждать понадобилась, чтобы его отговорить.

– Владелица не хочет продавать, дорогой, – говорила она. – Если ты явишься к ней, она будет в своем праве вызвать копов.

– Деньги многое могут, – ворчал он. – Можно купить дом, в котором человек прожил всю жизнь, стоит лишь предложить верную цену поутру – и к обеду он съедет. Можно купить правительство, если денег хватит. А я не смогу купить письку в полтора дюйма длиной?

– Оставь это, – повторяла жена. – У нас сейчас другие заботы.

В тот год мы все старались отвлечь Нерона от любимой темы. Несомненно, чувства Нерона к сыну, которого его вынудили породить, были противоречивыми, и также несомненно, что я, подлинный автор побочной сюжетной линии, ощущал самые противоречивые чувства, оказавшись, так сказать, теневым творцом этой новой жизни. О чувствах Василисы ничего сказать не могу. Порой она становилась загадочнее сфинкса. Что же касается реакции уже существовавших сыновей Голдена, про нее следует поговорить подробнее. В тот год, к примеру, Апу Голден принялся разбивать вещи, создавая все более политизированное искусство, он выставлял эти сломанные объекты, в которых отражался слом общества и гнев народа, спровоцированный сломом общества.

– Человеческие жизни рушатся, – говорил он. – И люди готовы крушить все, потому что почему бы, черт побери, и нет.

Куда бы я в тот год ни пошел, я налетал на того болтуна из парка. Во второй триместр Василисиной беременности он вторгся на съемочную площадку на Двадцать третьей улице перед театром Школы визуальных искусств, где Сучитра и я записывали вживую интервью с Вернером Херцогом для моей серии классических моментов в кино. Только я провозгласил “Агирре, гнев Божий”[60] – старый бродяга прошел у нас с Херцогом за спиной, в точности, в точности похожий на великого безумца с широко раскрытыми глазами, на самого Клауса Кински в фильме “Агирре, гнев Божий”, он бормотал о набирающем скорость зле, о растущей горе зла прямо тут, в центре города, а всем наплевать. Разве хоть один человек в Америке об этом думает? Дети отстреливают отцам пенисы прямо в спальне – кто‑нибудь это замечает? Это похоже на глобальное потепление, адский огонь растапливает огромные ледяные пласты зла, и уровень зла вздымается по всему миру, никакими шлюзами не сдержать потом. Бам! Бам! – орал он, возвращаясь к первоначальной теме. Монстры-игрушки идут за вами, десептиконы и терминаторы, остерегайтесь игрушек, которыми забавляются ваши дети, остерегайтесь на площадях, и в торговых центрах, и во дворцах, остерегайтесь на пляжах, и в церквах, и в школах, они уже двинулись в поход – бам! бам! – и они умеют убивать.

– Потрясный чел, – с искренним восхищением промолвил Херцог. – Надо вставить его в фильм, давай я возьму у него интервью.

20

– Вот в чем я с готовностью исповедуюсь тебе, красивый черт, – мрачно произнес Петя Голден. – Во мне не осталось ни ошметка братской любви. Более того, я уверен, что широко распространенное мнение, будто глубокая привязанность братьев и сестер является врожденной и неизбежной, а отсутствие таковой дурно говорит об индивидууме, которому ее недостает, неверно в корне. Это не генетический факт, вернее, это своего рода социальный шантаж.

Посетители редко допускались в логово Пети, но для меня он сделал исключение, возможно, потому, что я оставался (исключительно в его глазах) самым красивым парнем на земле, и вот я сидел в синем свете его комнаты среди компьютеров и шарнирных ламп, соглашался на тост с дабл-глостером прямиком из гриля и старался поменьше говорить, поскольку к его болтовне всегда имело смысл прислушаться, даже когда он, сходя с катушек, забредал далее обычного.

– В Древнем Риме, – продолжал он, – фактически во всех великих империях, на любом континенте и в любую эпоху, братья – те, кого в первую очередь следует опасаться. Наступает время престолонаследия, и тут уж убить или быть убитым. Любовь? Эти принцы расхохотались бы, услышав подобные слова.

Я спросил, как бы он ответил Уильяму Пенну, что мог бы сказать по поводу идеи, воплощенной в названии города Филадельфия[61], который с первых лет своего существования процветал именно как убежище толерантности, привлекавшее к себе людей самых разных вер и дарований, да и отношения с индейскими племенами здесь сложились получше, чем в среднем по штатам.

– Идея человеческого братства заложена во многих философиях, почти во всех религиях, – отважился я напомнить.

– Может быть, нужно постараться любить человечество в целом, – отвечал он тоном, свидетельствовавшим о крайней скуке. – Но в целом это для меня слишком общо. Я предпочитаю говорить о конкретной нелюбви. Двое уже рожденных и один пока нерожденный – вот мишени моей враждебности, и она, вероятно, окажется безграничной, пока не знаю. Я говорю, что настала пора развязать эти узы крови, а не о том, чтобы отвернуться от всего распроклятого человечества, и не напоминай мне, будь добр, об африканской Еве и о Последнем всеобщем предке, три с половиной миллиарда лет как обратившемся в прах. Я осведомлен о родословном древе человечества и о той жизни, что предшествовала гомо сапиенсу, и рассуждать об этих генеалогиях в данный момент значит умышленно пренебрегать тем, что я пытаюсь сказать. Ты знаешь, о чем я. Только братья – только их я ненавижу. Это выяснилось, когда я стал думать о младенце, которого нам в скором времени предстоит приветствовать.

Я не мог заговорить, хотя в моем сердце забушевал родительский гнев. Очевидно, пока мой сын, мой секретный Золотой мальчик, вызревал в чреве матери, его будущий брат Петя уже успел его невзлюбить. Я хотел спорить, защитить дитя, обрушиться на его обидчика, но тема обрекала меня на молчание. Да и Петя уже заговорил о другом, он поставил меня в известность, что намерен излечиться от страха перед внешним миром и затем навеки покинуть дом на Макдугал-стрит, став таким образом последним из трех сыновей Нерона Голдена, самостоятельно пролагающим свой путь. Ему было труднее всех осуществить этот шаг, но внезапно в нем обнаружились неведомые источники воли. Некая сила направляла его, и, слушая Петю, я сообразил, что это ненависть, прежде всего обращенная против Апу Голдена, зародившаяся на берегах Гудзона в ту ночь, когда его брат соблазнил (или сам был соблазнен ею) скульптора по металлу, сомалийскую красотку Убу. Ненависть возрастала в долгие одинокие ночи, пропитанные синим светом, и наконец побудила к действию. Он излечится от агорафобии и уйдет из дома. Петя ткнул в табличку над дверью в свою комнату: “Оставь свой дом, юноша, взыскуй чуждых берегов”.

– Я прежде думал, это о переезде в Америку, – сказал он, – но здесь, в этом здании, мы по‑прежнему дома, словно привезли дом с собой. А теперь я наконец‑то готов следовать наставлениям моего великого тезки, и если не буквально к чуждым берегам, то по крайней мере прочь отсюда, в отдельную квартиру.

Я просто принял эту информацию к сведению. Оба мы понимали, что агорафобия – наименьшая из Петиных проблем. О более тяжелой проблеме он в тот раз предпочел не заговаривать. Но я видел на его лице величайшую решимость. Он явно собирался преодолеть и барьер этой более тяжкой проблемы.

На следующий день в доме Голденов появился новый человек, и далее он наведывался ежедневно, ровно в три часа дня: крепко сбитый мужчина с пышной светлой шевелюрой, в кедах-конверсах, с улыбкой принципиальной искренности, с австралийским акцентом. А также – напоминал нам Нерон Голден – явно похожий на бывшего чемпиона Уимблдона Пэта Кэша. На этого человека возлагалась задача избавить Петю от страха перед открытым пространством. Личный гипнотерапевт Пети. Звали его Мюррей Летт.

– Позовете меня и не промахнетесь, – говаривал он: шуточка теннисиста, лишь увеличивавшая сходство с былой австралийской знаменитостью.

Петя с трудом поддавался гипнозу, потому что непременно хотел препираться с гипнотерапевтом, отвергая его внушение, к тому же какие‑то свойственные антиподам нотки в голосе этого человека его раздражали, а также специфический юмор и так далее. Первые сеансы дались тяжело.

– Я не в трансе, – прерывал Петя пассы мистера Летта. – Я расслабился и в хорошем настроении, однако полностью себя контролирую.

Или в другой раз:

– Ох ты, я почти уже вошел в транс, наконец‑то. И тут муха залетела мне в нос.

Петя был слишком наблюдателен, вот чтó, среди прочего, наносило ему серьезный ущерб. Как‑то раз, заглянув в освещенную синими лампами комнату, когда Петя согласился наконец поговорить о синдроме Аспергера, я назвал знаменитый рассказ Борхеса “Фюнес, чудо памяти”, о человеке, неспособном забывать, и Петя ответил:

– Да, это и со мной, только не ограничивается тем, что случилось или что люди сказали. Этот писатель, он слишком увлечен словами и делами. Добавь‑ка еще запах и вкус, звук и осязание. Взгляды, формы, схемы, в которые складываются автомобили на улице, движение пешеходов относительно друг друга, паузы между нотами и воздействие собачьего свистка на собак. Все это все время крутится у меня в голове.

Сверх-Фюнес, обреченный на сенсорную перегрузку всех органов восприятия. Трудно даже вообразить себе, из чего состоял его внутренний мир, как Петя справлялся с осаждавшими его ощущениями, они толпились, словно пассажиры метро в час пик, оглушительная какофония всхлипов, гудков, взрывов и шепотов, калейдоскопический промельк образов, забивающие друг друга запахи. Ад, карнавал прóклятых, вот на что это похоже. Я понял тогда, как неправильно было присловье, что Петя живет в аду – все наоборот, ад помещался внутри него. Только тут я осознал – а осознав, был смущен тем, как не видел этого до сих пор, – с какой величайшей отвагой и силой Петроний Голден каждый день предстоит миру. Поняв это, я проникся большим сочувствием к прорывавшемуся порой неистовому протесту против своей жизни, как тот эпизод на подоконнике и в метро на подъезде к Кони-Айленду. Я также начал задумываться: если эта огромная сила воли теперь будет подчинена его ненависти к еще нерожденному и вскоре собирающемуся появиться сводному брату (вообще‑то вовсе не кровному, но пусть так), к его младшему запутавшемуся полубрату и более всего к предателю, полнородному брату, то на какие подвиги мести может он решиться? Не пора ли мне обеспокоиться безопасностью моего ребенка или же это инстинктивное опасение выражает рефлективное ханжеское (не) приятие Петиного состояния (и вправе ли я называть это “состоянием”? Может быть, правильнее – “Петиной реальностью”? Как трудно теперь дается язык, сколько в нем скрытых мин, и добрыми намерениями, как прежде, не оправдаешься).