Он беспокоился обо мне, и однажды, смущаясь, испросив на то предварительно разрешения, высказался, как уважал моих родителей и как понимает боль моей утраты. Он сам, напомнил он смиренно, пережил боль утраты. Сучитра была рада, что я обустроился, однако, заметив, что я по‑прежнему пребываю в унынии, подступилась ко мне:
– Что‑то ты спал с лица с тех пор, как съехал от семейки Аддамс. Уверен, что не вздыхаешь по кусочку сладкого русского пирога?
Тон ее был легок, Но Сучитра явно требовала ответа.
Я сумел ее уболтать: она была доверчива и вскоре уже сама смеялась над своими подозрениями.
– Хорошо, что тебе удалось остаться в любимом Саду, – сказала она. – Представляю себе, как бы у тебя рожа вытянулась, если бы это не вышло.
Но мой сын, мой сын! Невозможно быть вдали от него, невозможно быть и рядом. Василиса Голден, уже сильно беременная, на сносях, выходила в Сад ежедневно, и с ней повязанная платком “бабушка”, якобы ее мать, еще одно клише на службе у мелодрамы, и я думал: мой сын достанется тем, кто даже не говорит толком по‑английски. Недостойная мысль, но в безумии обманутого отцовства только недостойные мысли и лезли в голову. Может, выплеснуть всю правду? Или хранить молчание? Что лучше для мальчика? Разумеется, лучше знать, кто его настоящий отец. Но я и сам, признаюсь, побаивался и сильно побаивался Нерона Голдена, это был страх юного, только начинающего художника перед полностью развившимся и достигшим могущества человеком реального мира, пусть даже этот человек понемногу начинал сдавать позиции. Что он сделает? Как отреагирует? Не подвергнется ли угрозе ребенок? А Василиса? А я? Уж я‑то безусловно. За всю доброту, оказанную сироте, я отплатил тем, что обрюхатил жену хозяина. Действовал, правда, по ее просьбе, но он таких оправданий не примет, и я страшился его кулаков – самое малое кулаков. Но как всю жизнь хранить молчание? Ответа не было, а вопросы осаждали меня днем и ночью, и негде было искать бомбоубежище.
Я чувствовал себя дураком, хуже дурака, заблудившимся ребенком, виновным в какой‑то серьезной шалости и ждущим от взрослых наказания – а поговорить ни с кем не мог. Впервые в жизни я оценил католическое изобретение, исповедь и следующее за ней прощение от Бога. Если бы я сумел в тот момент найти священника – если бы многократно повторенная mea maxima culpa[62] заглушила бы неумолчное вопрошание внутри, – я бы с радостью воспользовался такой лазейкой. Но где его взять! С церковным миром связь давно утрачена. Родители умерли, а новый мой домохозяин, У Лну Фну, безусловно, спокойный и успокоительный и опытный дипломат в придачу, был измучен словоохотливостью прежнего постояльца и уж конечно отшатнулся бы от того радиоактивно эмоционального материала, который я мечтал на кого‑нибудь сгрузить. Сучитра, по понятным причинам, исключалась. Я, кстати, понимал, что, если не сумею достаточно быстро прийти в себя, вскоре она почует неладное и это будет наихудший вариант обнаружить правду. Нет, эта правда не должна выйти наружу. Она слишком многих погубит. Нужно найти способ заткнуть собственнический голос, голос отцовской любви, который орал мне в ухо, требуя разгласить тайну. Так что же – к психотерапевту? К светскому аналогу исповедника наших дней? Мне всегда казалась мерзкой идея обращаться за помощью к постороннему человеку и с ним вместе анализировать свою жизнь. Вот я – будущий рассказчик историй, и противно даже думать, что кто‑то разберется в моей истории лучше, чем я сам. Без испытания и жизнь не в жизнь, сказал Сократ и выпил цикуту, но я‑то всегда считал, что испытывать должно самому и самого себя, что индивидуум независим и ни к кому не обращается за объяснениями или отпущением грехов, он свободен. Здесь заложено гуманистическое представление Ренессанса о человеке, например, мы обнаруживаем его у Пико делла Мирандола в De hominis dignitate – “О достоинстве человека”. Что ж! Вся эта высокоумность вылетела в форточку, когда Василиса объявила о своей беременности. С той минуты во мне бушевала буря, и не в моей власти было ее унять. Так не пора ли проглотить свою гордыню и обратиться за помощью к специалисту? Я даже подумал, не попросить ли консультацию у Мюррея Летта, но сразу же отбросил эту дурацкую мысль. В кругу друзей моего отца было несколько блестящих психотерапевтов. Возможно, следовало бы поговорить с кем‑то из них. Возможно, мне требовался человек, который снял бы с меня бремя моего знания и сложил его в нейтральном, безопасном месте – психологический аналог сапера, того, кто умеет разряжать бомбу правды. Так я боролся с демонами в себе, но после долгой внутренней борьбы предпочел – к добру или худу – не искать помощи извне, а как‑то справляться с этими бесами в одиночку.
Тем временем население Сада было полностью поглощено драмой, разворачивавшейся в особняке Тальябуэ, напротив Золотого дома: изобиженная Бланка Тальябуэ, устав сидеть дома и смотреть за детьми, пока ее супруг Вито рыскал по городу, и наскучив его (вполне искренними, полагаю) уверениями в безусловной ей преданности, затеяла интрижку с богатым аргентинским соседом Карлосом Херлингемом, которого я в одном из набросков переименовал в “мистера Аррибисту”, бросила детей на попеченье нянек и умчалась на его Пи-Джи любоваться знаменитыми водопадами Игуасу на аргентино-бразильской границе и, разумеется, заодно поучаствовать во всякого рода развлечениях к югу от границы, раз уж она там оказалась. Вито неистовствовал в гневе и скорби и носился по Саду – скорбно и гневно, – доставляя тем самым неописуемое наслаждение всем соседям. Не будь я так погружен в собственные проблемы, я бы черпал некоторое удовлетворение в том обстоятельстве, что все разрозненные персонажи моего сюжета о Саде стали соединяться и сочетаться уже во вполне последовательный узор. Но в тот момент меня интересовали только мои печали, и я не следил в режиме реального времени за телесериалом Тальябуэ – Херлингем. Это казалось не столь важным. Они в лучшем случае третьестепенные персонажи, а может, и вовсе останутся на полу монтажной. Гораздо хуже другое: в горести своей я перестал следить за Петей Голденом. Я вовсе не утверждаю, будто смог бы предотвратить дальнейшие события, прояви я большую бдительность. Скорее уж это следовало предусмотреть Мюррею Летту – а еще вернее, тут никто ничем не сумел бы помочь. И все‑таки я сожалею о своей невнимательности.
Галереи Соттовоче, два обширных помещения далеко к западу от нас, на Двадцать первой и на Двадцать четвертой улице, полностью были предоставлены под одно из крупнейших событий сезона, свежие работы Убы Туур. Огромные скульптуры – немного похожие на металлических монстров Ричарда Серра, но прорезанные, преображенные огненными кинжалами в тончайшее кружево, так что они в то же время казались гигантскими гибкими ржаво-металлическими двойниками каменного кружева индийских джали – стояли, подсвеченные прожекторами, словно игривые и более фантазийные родичи суровых иноземных “часовых” из фильма “2001 год: Космическая одиссея” Кубрика. На Двадцать первой улице я столкнулся с праздничным Фрэнки Соттовоче, розовощеким, белые волосы разметал ветер, он размахивал руками и хихикал от счастья.
– Мощный хит. Сплошь богатейшие коллекционеры и музеи. Она – звезда.
Я огляделся в поисках художницы, но нигде ее не увидел.
– Разминулся на минуту, – сообщил мне Соттовоче. – Она была здесь с Апу Голденом. Приходи еще. Они тут все время тусуются. В основном по утрам. Ты же ее узнаешь, помнишь, по той вечеринке в Саду. Она великая. Невероятно умная. И красивая, боже ты мой. – Он потряс рукой, словно остужая ожог от соприкосновения с пламенем ее красоты. – Она – сила, – завершил он и скользнул прочь, обхаживать шишку поважнее.
– О! – Приостановившись, он обернулся ко мне, страсть сплетничать превозмогла на миг его деловой инстинкт. – Другой Голден тоже побывал, знаешь, старший из братьев. – Он постучал по виску, обозначая “безумца”. – Он увидел ее тут с Апу и едва ли был рад. Вылетел отсюда, словно летучая мышь из ада. Похоже, кто‑то ревнует? Хи-хи. – Он испустил свой дурацкий пронзительный смешок и был таков.
Тогда‑то мне и следовало догадаться. Тогда‑то следовало мысленно представить себе, как алая кровь прихлынула к лицу Пети, едва он понял, что женщина, которую он любил, все это время оставалась в руках его брата, женщина, которую его брат украл, сгубив Петин шанс стать счастливым. Та изменническая ночь – в доме Убы давным-давно – возродилась в его памяти ярко, будто все происходило прямо в эту минуту. И ярость возродилась, и вместе с ней жажда мести. Достаточно было одного взгляда на Убу и Апу, рука в руке, и то, что последовало, последовало с ужасающей неизбежностью выстрела, когда спущен курок. Мне следовало сообразить, что недалеко до беды. Но меня занимали другие мысли.
В Нью-Йорке пожарные диспетчеры высылают на пожар пятого уровня сложности 44 расчета общим числом в 198 бойцов. Возможность двух возгораний в трех кварталах друг от друга в одну и ту же ночь крайне мала. Вероятность, чтобы такие два пожара были результатом несчастного случая… стремится к нулю. К вопросам безопасности в галереях Соттовоче относились серьезно. В часы работы присутствовали охранники, работали камеры, по тревожной кнопке все выходы закрывались за двадцать секунд. Это называлось “ситуация А”. “Ситуация Б”, от закрытия до утра, контролировалась лазерами: если лазерный луч прерывался, наткнувшись на помеху, включался сигнал тревоги, информация с камер наблюдения передавалась на контрольный пульт охранной компании, где перед мониторами двадцать четыре часа напролет сидел дежурный. Кроме того, галерея была оснащена титановыми решетками и опускающимися стальными дверями, каждая из которых отпиралась двойной системой замков и ключей: два отверстия для электронных пропусков и под ним клавиатура, причем ни один служащий не знал всех пин-кодов. Чтобы открыть галерею, требовалось присутствие разом двух старших смотрителей, каждый из которых пользовался своим пропуском и вводил индивидуальный код. Чтобы взломать систему, говаривал Фрэнки Соттовоче, нужно быть гением. “Это крепость, – похвалялся он. – Даже я сам не смог бы проникнуть туда, если б проходил мимо ночью и вздумал зайти отлить”.