Золотой дом — страница 44 из 72

Тема разговора сменилась внезапно. В последние дни протеста в Зуккоти-парке Апу рассорился со многими людьми из “Оккупай Уолл-стрит” отчасти потому, что разочаровался в анархических, без лидера, колебаниях туда и сюда, отчасти же, как он говорил, “их больше интересует поза, чем результат. И эта штука с языком оттуда же. Извините, но если так яростно вычищать язык, в итоге он сдохнет. Грязь – это свобода. Оставьте нам немного грязи. Зачистка? Не нравится мне это слово”. (Позднее мои расследования свели меня кое с кем из участников протеста, в большинстве своем они и помнить не помнили об Апу. Но один мне сказал: “А, да, богатенький художник, приходил к нам, чтобы приобрести уличный авторитет. Не нравился мне этот парень”.)

Я сразу догадался, что монолог Апу проистекает из каких‑то личных причин, сам‑то он не склонен был идеологизировать. Cherchez la femme[63], сказал я себе, и эта фам выскочила у него изо рта минуту спустя.

– Уба, – сказал он, – она с головой во все это окунулась. Ты понимаешь? Все время нужно следить за языком. Будь осторожнее со словами. Будто по горящим углям ступаешь. Каждую секунду под ногой может оказаться мина. Бум! Бум! Каждый раз, когда открываешь рот, твой язык подвергается опасности. Ужасно утомительно, можешь мне поверить.

– Так вы больше не встречаетесь?

– Не дури, – ответил он. – Ничего, я могу так выразиться, не оскорбив менее интеллектуально одаренных персон? Вот говорю. Разумеется, мы видимся. Она такая необычная, не могу с ней расстаться. Если ей надо, чтобы я следил за языком или еще что, хорошо, я буду следить, по крайней мере рядом с ней, а потом ты, бедняжка, получишь двойную порцию, потому что я спешу оторваться, пока она не слышит.

Однако не так‑то просто было сохранить отношения после того, как мой чертов братик уничтожил всю ее выставку. Всю ее выставку – буквально. Теперь это металлолом. Ты хоть понимаешь, сколько времени уходит на каждую такую штуку? Месяцы! Разумеется, она взбесилась, а он мой брат, господибожетымой. Какое‑то время она и говорить со мной не могла. Но теперь пошло на лад. Она успокоилась. Она в принципе спокойный человек и справедливый человек. Она знает, что это не моя вина. Вот что я хочу сказать, мы же никогда не были Ромулом и Ремом, мы с Петей. Я всего лишь пытался удержать все вместе, семейную жизнь, детство, а теперь прошлое пропало, все вдребезги.

Он покачал головой и вспомнил, о чем изначально говорил.

– А, да. Извини меня. Понесло малость, свернул на дорогу гнева. Возвращаюсь к теме. Что я хотел сказать с самого начала, единственная причина, по которой я сижу тут с тобой и с этим чаем и сыром, в том, что вся моя семья вдребезги и ты, мой брат, который не родился моим братом, ты единственный член семьи, с кем я могу это обсудить. Один брат пироманьяк, другой не знает, полубрат он мне или полусестра. А отец, помимо того, что он стареет и, кажется, помаленьку теряет разум, то есть он его полностью утратил с этой женщиной, со своей женой, то есть мне даже вслух выговорить это слово нелегко, а теперь еще ребенок, я даже мысленно его не могу назвать братом. Мой полубрат. Мой полурусский младенец-полубрат. Я вроде как виню этого младенца за все, что происходит: он явился, и мой мир развалился на куски. Словно проклятие. То есть я хочу сказать, это сводит меня с ума, а я‑то наиболее тут нормальный. Но это я все ворчу, а брюзжать, как все знают, нормально. Я тебя не затем пригласил, чтобы это обсуждать. Я знаю, ты в такое не веришь, но все же выслушай меня. Мне стали призраки мерещиться.

Так завершился политический период в жизни Апу. Я чуть не расхохотался. Впервые в тот день я позволил себе присмотреться к его новым работам и с радостью обнаружил, что он стряхнул с себя чересчур сильное влияние современного агитпропа – “Дайк Экшн Машин!”, Отебенга Джонс, Коко Фуско – и вернулся к прежней, гораздо более насыщенной и живой образности родом из мистических традиций разных культур. В особенности меня поразил большой, альбомного формата рисунок ярко-оранжевыми и зелеными штрихами, тройной портрет в человеческий рост его любимой ведьмы мае‑де-санто Гринпойнтской и по бокам от нее божества, которым она служила, Ориша и Олудумаре. Мистика и психотропные средства в творчестве Апу обычно не разлучались, чем, вероятно, можно было объяснить и начавшиеся у него видения.

– Ты теперь за аяуаску принялся, да? – спросил я.

Апу отшатнулся, притворяясь шокированным.

– Шутишь? Я никогда не изменяю моей маe и ее парням.

(Аяуаска в шаманизме связана с культом Санто-Дайме, который происходит из Бразилии, некоторые и сам наркотик именуют “дайме” в честь этого святого.)

– К тому же мне вовсе не Господь является в видениях.

Иногда бывало трудно понять, насколько буквально или метафорически он что‑то подразумевает.

– Иди, посмотри, – пригласил Апу.

На дальнем конце галереи висело большое полотно, занавешенное простыней в брызгах краски. Апу отодвинул занавеску, и я увидел невероятную картину: просторный, детально выписанный ландшафт Манхэттена, с которого были удалены все машины и пешеходы, в пустом городе обитали только прозрачные фигуры, мужские в белом, женские в шафране: зеленокожие, одни парили над землей, другие повыше в воздухе. То есть и в самом деле призраки, но чьи призраки? Призраки кого?

Апу закрыл глаза и сделал глубокий вдох. Потом выдохнул, улыбнулся слегка и открыл шлюзы прошлого.

– Долгое время, – заговорил Апу, – он контролировал нас с помощью денег, которые выдавал нам на жизнь, и тех денег, которые обещал нам в качестве наследственной доли, а мы делали, как он велел. Но контролировал он нас и другим средством, более могущественным, чем деньги: идеей семьи. Он голова, а мы – конечности, которые поступают так, как приказывает голова. Так нас воспитали, на старый манер. Безусловная преданность, безусловное послушание, без препирательств. Постепенно это рассеялось, но долгое время действовало, даже когда мы уже давно выросли. Уже не дети, но еще долго мы подпрыгивали, когда он прыгал, садились, когда он командовал “сидеть”, смеялись и плакали по его знаку. Сюда мы переехали главным образом потому, что он сказал: снимаемся и уезжаем. Но у каждого из нас имелись и собственные причины согласиться с его планом. Петя, разумеется, нуждался в поддержке, в немалом количестве. Для Д, пусть он тогда этого и не знал, Америка стала ключом к той метаморфозе, которую он желает или не желает, я не знаю, или он сам не знает, но по крайней мере здесь он может в этом разобраться. А что касается меня, я хотел убраться подальше от некоторых людей. От осложнений. Не финансовых: хотя одно время у меня были игорные долги, этот период остался уже позади. Но имелись романтические проблемы. Одна женщина разбила мое сердце, другая была малость сумасшедшей, по большей части в хорошем смысле слова, но не всегда в хорошем, и могла представлять для меня опасность, не физическую, опять‑таки сердечную, и еще третья, которая любила меня и так меня к себе прижимала, что я уже и вздохнуть не мог. Я порвал с ними всеми, или же они порвали со мной, это все равно, только они все не уходили. Никто никогда не уходит. Они кружили надо мной, точно вертолеты, слепя меня прожекторами, и я попался в перекрестье лучей, словно преследуемый полицией беглец. А потом мой друг-писатель, хороший писатель, сказал то, что насмерть меня перепугало. Он сказал: жизнь надо представлять себе как роман, допустим, из четырехсот страниц, а теперь сообрази, сколько страниц в этой книге ты уже исписал своим сюжетом. И помни, что с определенного момента уже не стоит вводить новых героев. С определенного момента ты остаешься с теми персонажами, которыми успел обзавестись. Так что тебе стоит подумать, как бы ввести в свою историю нового персонажа, пока не стало слишком поздно, ведь все стареют, даже и ты. Он сказал мне это как раз перед тем, как отец собрался переезжать. Так что, когда мой отец принял это решение, я подумал – это прекрасно. Даже лучше, чем обзаводиться новым персонажем здесь, где вокруг меня кружат бывшие, наводя прожектора. Теперь я сумею отбросить старую книгу и начать всю историю сызнова. Старая книга не так уж была хороша. И я сделал это, и вот он я, и теперь мне мерещатся призраки, потому что, когда пытаешься бежать от себя, тащишь себя с собой, вот в чем беда.


На его картине я разглядел теперь фигуры нависающих женщин-вертолетов и увидел маленький черный силуэт мужчины, съежившегося под ними, единственную фигуру с тенью на этом полотнище без теней. Преследуемый человек, призраки утраченного прошлого гнались за ним. А настоящее, понял я теперь, нестабильно, здания искривлены, искажены, словно увидены сквозь старое неровное стекло. Городской ландшафт напомнил мне “Кабинет доктора Калигари”, и это в свою очередь возвратило меня к первоначальному образу Нерона Голдена – главы преступного мира вроде доктора Мабузе. Я не стал об этом говорить, но спросил Апу насчет влияния немецкого экспрессионизма. Он покачал головой.

– Нет, искажения не условны. Это моя реальность.

У него начались проблемы с сетчаткой, дегенерация желтого пятна, “к счастью, влажного типа, потому что сухой тип неизлечим, просто теряешь зрение. И, к счастью, только в левом глазу”.

– Если закрыть левый глаз, все видится как обычно. А когда я закрываю правый глаз, мир превращается вот в это, – он ткнул большим пальцем в картину. – Вообще‑то, я полагаю, левый глаз видит истину, – добавил он. – Он видит все искаженным, безобразным, как оно и есть на самом деле. Правый глаз видит фикцию – нормальность. Так что у меня есть теперь истина и есть неправды, по глазу на то и на то. Удачно.

Несмотря на эту обычную для Апу сардоническую манеру, я видел, как он возбужден.

– Призраки реальны, – сказал он, раздухарившись. – По некоторым причинам мне удобнее сказать об этом такому антидуховному созданию, как ты.

(Я как‑то признался ему, что эпитет “духовный”, который применяется ныне ко всему от религии до физкультуры и фруктового сока, надо бы отправить на покой лет так на сто.)