— Ладно. Я вовремя доставлю тебя.
— Майк… я не хочу идти к тебе. Позови такси, я поеду в гостиницу. Так будет лучше.
— Я бы очень хотел, чтобы ты осталась со мной.
— Ты позовешь такси?
— Моя колымага стоит во дворе.
— Нет, не надо. Поймай такси.
— Иди, Гарриэт, я отвезу тебя. Ты всегда, если будут какие дела, звони мне. Я буду возить тебя всюду, куда потребуется. Ты основательно сэкономишь на такси, эти деньги тебе пригодятся на подвенечное платье…
— Перестань! — крикнула она.
— Прошу прощения, Гарриэт.
Мы сели в машину, я включил мотор.
— Майк…
— Хочешь остаться у меня?
— Нет, отвези в гостиницу.
Хулио Оливейра посещал все ночные рестораны Сьюдад-Трухильо и знал, в каких лучше всего кутить. Он обошел вдвоем с Мерфи все кабаре в центре и теперь, уже с некоторым усилием, слегка пошатываясь, они добрели до предместий и закружили по узким улочкам, провонявшим тухлой рыбой и гнилыми фруктами.
Здешние рестораны были не такие шикарные и чистенькие, как в новых кварталах, но Мерфи быстро понял, что тут веселей, беззаботней и нет той особой натянутости, которую вносят с собой изысканно одетые люди. И уж, наверняка, среди этих доминиканцев, сидящих за столиками, запятнанными жиром, липким фруктовым соком и кисло пахнущим вином, меньше было шпиков.
Они вошли в таверну «Гавана», встроенную в толстые стены старинного здания. Оливейра, который год тому назад побывал в Испании, уверял, что эта таверна чем-то напоминает ему ночные кабачки в Барселоне.
Мерфи оглядывал зал. В глубине он увидел одуревшего от хмеля гитариста с громадной нижней челюстью. Полусонные девушки с грубо размалеванными щеками и губами сидели у стойки бара, подпирая руками отяжелевшие головы. Около гитариста стояла полуголая женщина в пурпурной накидке, свободно свисающей с плеч; Мерфи отметил ее дикую, классически южную красоту, полные губы и длинные ресницы, высокий взлет бровей и нежные подвижные ноздри тонкого носа.
— Это великолепная танцовщица, — сказал Оливейра. — .Ее зовут Моника Гонсалес.
За столиками сидели парочки, прижавшись друг к другу, и словно ждали сигнала, чтобы начать веселиться. На всех стенах висели плакаты с изображением генералиссимуса Трухильо.
Они уселись за столик. Оливейра бросил на гитару банкнот. Гитарист лениво взял банкнот и сунул его под свою плоскую черную шляпу с полями, закрывающими лицо до половины. Он еще ниже надвинул шляпу на глаза и кончиками пальцев ударил по струнам.
Пурпурная накидка упала с обнаженных плеч танцовщицы. На Монике Гонсалес были узкие трусики, открывающие весь живот; из-под коротенького болеро, висящего на двух ленточках, при каждом движении виднелись идеальной формы груди — лишь два кружочка размером в полдолларовую монету прикрывали соски.
— Боже ты мой, — шепнул восхищенный Мерфи, — вот это куколка!.
До прихода в «Гавану» они основательно выпили в кабаре «Ла Альта Грасиа» и поклялись в дружбе до гроба. Несмотря на этот дружеский союз, Оливейра пил меньше, чем Мерфи, время от времени пропускал свою очередь, стараясь, чтобы Мерфи этого не заметил. Однако и его движения стали не очень уверенными.
Он положил руку на плечо Мерфи.
— Что будешь пить, Джеральд? Заказывай, что душе угодно, я тебе слова поперек не скажу, хоть бы ты все бутылки здесь опорожнил, я тебе говорю, Джеральд, выбирай, что хочешь, я плачу… Или закажем хорошее старое вино, у этого типа с крысиными усами есть хорошие вина в погребе, — он показал на хозяина таверны.
Мерфи, как загипнотизированный, смотрел на бедра танцующей Моники Гонсалес. Уставившись на нее, слушая все более быстрое и звонкое щелканье кастаньет, он пробурчал, не поворачиваясь к Оливейре:
— Закажи мне, брат… двойное шотландское виски. Порядочное шотландские виски.
— Si, senor, — услыхал Мерфи басистый голос: рядом с ним стоял плечистый мулат с крысиными усами.
Гитарист рвал струны в ускоренном темпе гуарачи и подпевал теплым, лирическим баритоном. Мерфи, завороженный, смотрел на извивающееся гибкое тело танцовщицы. «Господи, вот это девушка! — думал он, — Такое тело можно только выдумать. Шляешься вот так по свету и даже в голову тебе не приходит, что бывает такое тело!»
Оливейра ударил его ребром ладони по загривку.
— Джеральд, у тебя один глаз уже выскочил, на ниточке болтается… Не надо так таращиться, попозже пойдем в один веселый домик, там ты увидишь девочек получше, чем те, которых у вас в кино показывают.
— А с этой, — спросил Мерфи, — с этой нельзя бы? Ты ее знаешь, Хулио? Пошла бы она со мной? А?
— Моника Гонсалес? Я, кажется, тебе говорил, — это одна из самых лучших танцовщиц в самой скверной республике мира. Она разозлила сына Трухильо, и ее выгнали из балета доминиканской оперы. И в больших ресторанах ей полиция запрещает танцевать. Теперь она уже сходит с круга. Пьет слишком много, а это приканчивает танцовщиц.
— Такую девочку выгнать, господи! Ты бы такую не выгнал, а, Хулио? Ну, скажи, выгнал бы или нет? Но посмотри, она ведь вовсе не конченная…
— Понимаешь, Джеральд, она все-таки конченная, она устает от танца. Алкоголь, табак, недосыпание и такая жизнь — это губит сердце. Танцовщицы — они не могут жить такой жизнью.
— Но по ней не видно, чтоб она была конченная, господи, сам погляди! Хулио, она вовсе не выглядит так! — упорствовал Мерфи.
— Это тебе кажется потому, что во время танца она впадает в транс. Моника иной раз пьет, как погонщик мулов, потому что когда ее выгнали из балета, она как раз собиралась подписать контракт на следующий сезон в качестве прима-балерины. Ее приглашала в солистки аргентинская опера, в Буэнос-Айрес… Начиналась блестящая карьера. Монике было тогда семнадцать лет.
— А какое до нее дело Трухильо?
— Сын Трухильо пригласил ее к себе на званый ужин, а она отказалась, потому что там творят жуткие мерзости.
Мерфи недоверчиво покачал головой.
— С таким телом она могла бы найти работу в другом месте, не рассказывай ты мне, Хулио. Могла бы даже в Москву поехать и там ее приняли бы. Я как-то видел в кино первоклассный русский балет.
— Ничего ты не понимаешь. Ее отсюда не выпустят. Она будто на свободе, а живет, как в тюрьме. Да и не только она…
— Она могла бы удрать, Хулио… Господи, почему бы ей не удрать?
— Только не вздумай предлагать ей что-либо в этом духе. Моника знает, что ее всюду нашли бы.
— Кто?
— Ты с одним таким разговаривал, когда подряжался перевезти Галиндеса. Такие люди найдут любого, даже на полюсе. Можешь хоть в пингвина превратиться, но они разнюхают, что ты — это ты.
Мерфи посмотрел на него более трезвым взглядом.
— Я перевез Галиндеса? Какого Галиндеса? Этого дядю на носилках звали Галиндес?
Оливейра встревожился, начал изображать изумление.
— Разве я сказал, что это Галиндес? Что тебе в голову пришло? Наверное, я что-нибудь по-испански сказал, а тебе послышалось.
— Черт побери, все тут чего-то виляют. Паршивые У вас дела творятся, Хулио, не нравится мне история с этой Моникой… Ну, погляди только, как она изгибается, можно подумать, что она из резины сделана… Я как-то читал о ваших здешних штучках, и если все это правду то говорю тебе, Хулио — паршивые у вас дела творятся.
— Ты еще сам увидишь, Джеральд. Только держи язык за зубами, ни с кем об этом не говори. Даже с девушкой в постели. У нас надо бояться всех и всего. В каждом доме шпион, в каждой стене уши, у каждой улицы сто пар глаз, каждый кельнер работает на полицию… Джеральд, моего отца и сестру три года гноят в тюрьме. Долорес сейчас девятнадцать лет… Ничего ты не знаешь…
— За что их зацапали?
— В день рождения Трухильо все дома обвешали и обклеили плакатами с его гениальной мордой. Один плакат, намалеванный на фанере, прицепили перед окном комнаты, в которой работал мой отец, и совсем заслонили ему свет. Отец сказал сестре, чтобы она вышла на балкон и передвинула плакат ближе к балкону.
— Хулио, что ты рассказываешь… Плакат нельзя передвинуть?
— Один сосед, — продолжал Оливейра, — видел со своего балкона, как Долорес передвигает эту фанеру, и позвонил в полицию. Тут же приехала полицейская машина и Долорес забрали вместе с отцом. Хотя плакат висел на балконе, их обвинили, что они хотели сорвать плакат. Вот они и сидят третий год… Такой плакат, вроде этих…
Мерфи огляделся — и лишь теперь заметил, что со всех стен смотрят на него из-под густых бровей маленькие пронзительные глаза генералиссимуса Трухильо. Примитивное, тупое лицо тирана и сластолюбца принужденно улыбалось; на верхней удлиненной губе красовались усики а ля Гитлер. Вокруг портрета, либо под ним, было написано громадными буквами:
ДА ЗДРАВСТВУЕТ ГЕНИАЛЬНЫЙ ТРУХИЛЬО!
ВЕРЮ В БОГА И ТРУХИЛЬО!
СПАСИТЕЛЬ И ИСКУПИТЕЛЬ — ТРУХИЛЬО.
ТРУХИЛЬО — МОЙ ЗАЩИТНИК.
ТРУХИЛЬО — ВЕЛИКИЙ СПАСИТЕЛЬ АМЕРИКИ.
За эстрадой, на которой все быстрее кружилась Моника Гонсалес, на стене, служившей фоном для ее стремительных движений, висел самый большой плакат с надписью:
ТРУХИЛЬО — ИСТОЧНИК СВЕТА — ЗАЩИТНИК МИРА — ВЕЛИЧАЙШИЙ ВРАГ КОММУНИЗМА.
Мерфи все трезвее вглядывался в плакаты и лозунги. Потом он усмехнулся и пожал плечами.
— Скажи, Хулио, у вас никто не помирает со смеху, когда читает эти идиотские фразы?
— Ты угадал, Джеральд, такой смех действительно кончается смертью. Ты видел в центре города четырехметровую позолоченную статую Трухильо? У нас две тысячи памятников Трухильо. Верхом на лошади, с книгой, на земном шаре, с детьми, в окружении ангелов… Ты еще увидишь знаменитую огромную фреску, созданную большими художниками, где Трухильо стоит рядышком с Христофором Колумбом.
Оливейра оглянулся, пригнулся поближе к Мерфи и снизил голос до шепота:
— На автобусах, на такси, на локомотивах и тракторах, на вокзалах и в публичных домах, на киосках, даже на велосипедах ты встретишь имя Трухильо. Куда ни пойди, увидишь: «Верю в Бога и Трухильо», «Только Трухильо даст тебе счастье», «Трухильо — спаситель родины», «Трухильо — самый великий человек в истории Америки». Трухильо — гений, философ, строитель, защитник угнетенных, создатель и спаситель Республики… Говорю тебе, Джеральд, с души воротит, все прямо больны от этого…