— Так в чем же дело?
Чернояров придвигает лавку, наклоняется к адвокату и совсем тихо, словно с опаской, произносит:
— Ведьма!
— Ведьма?
— Именно что… От нее и жизни решаюсь.
— Чудеса! — смеется адвокат. — Сколько я прожил в нашем селе и сколько по свету ходил, не видел ни разу.
— Не встречал прежде и я, — говорит Чернояров. — Болтать болтали, а не встречал. Теперь же завелась!
— Кто ж это?
— Старуха моя…
И Чернояров, вздыхая, со всеми подробностями рассказывает, как остался он после войны один-одинешенек: первая жена погибла в толпе, которую обстреляли самолеты под Брянском, трое сыновей были убиты на войне, а о четвертом не было вестей, хату подожгли каратели, подозревая, что он держит связь с партизанами. После войны поселился он у соседей, работал в колхозе, по ночам караулил копны в поле, потому что даже в эту трудную пору, когда в иной семье нечем было детей накормить, находились жулики и мерзавцы, которые не прочь были погреть руки на чужом добре. В сорок девятом году колхоз, оправившийся от прорех в хозяйстве, помог ему построить домик, тогда же нашелся и стал посылать деньги сын Дмитрий. Поселился Чернояров в новой хате, обрел достаток, а жить стало чуть ли не хуже: обед сварить, постирать некому, в длинные осенние ночи, когда по окнам хлюпает дождь и в плетнях свистит ветер, в пустом доме, как в гробу… Мысли в голову лезут нехорошие, сумрачные… Тогда-то и порешил он жениться на пятидесятипятилетней женщине, в то время одинокой. Первые года полтора они еще кое-как ладили, а затем начались ссоры. Приехал из города и поселился рядом сын старухи, но легче не стало: теперь дым коромыслом стоит и у Черноярова и у сына — служащего кооперации: злая баба успевает наводить смуту на два дома.
— Для чего же вам ссориться? — недоумевает адвокат. — Сыты, одеты, в тепле… И добро бы еще молодые были, а то кровь уж и поостыла-то!
— То-то и оно… Я же говорю — ведьма.
— На метле она летает, что ли? Ну и пусть себе! Может, рекорд какой зарегистрирует…
— Эх, Степан Петрович, какие тут шутки! Никуда она не летает, а просто выродок и обломок… Потому и ведьмой называю, что другого слова не подберу.
— Что ж она все-таки делает? — недоумевает адвокат.
— Да все что угодно… К примеру, не хватает у меня в приусадебном участке сотки до нормы — так уж получилось. Ну что такое для меня сотка? Тьфу — и больше ничего!.. Так она с правлением колхоза судиться вздумала! Людям смех и потеха, а я недели две из хаты от сраму не выходил… Участки наши с соседом плетнем не разгорожены. И что же она, злодейка, умудрила? На самой меже тыквы насадила видимо-невидимо: семечки, известно, копейки стоят… И полезла эта тыква к соседу в огурцы и картошку, как нечистая сила, цветет там и размножается: у нее, у тыквы, разумения нет, ей все равно… Осенью же моя старуха соседа и обвиняет, что он плети тыквенные-то к себе перетаскивает и тыкву снимает. Судом и прокурором грозила! Соседка со мной и кланяться перестала, сосед хоть и сочувствует, но в душе тоже, наверное, сомнение имеет, потому что ведьма эта, старуха-то, мне жена, половина, как говорят… С работы в колхозе опять-таки меня сняла… Сама сняла! Трудодень маловат был прежде, так она пилит и пилит, что я больше одежки рву, чем зарабатываю. Есть, бывало, спокойно не даст, переточила душу и заставила в огороде копаться и хату караулить… И ковыряюсь я с этой проклятой морковкой, елозию на коленках вокруг редиски, как червяк, как гусеница какая… А зайдите в хату, поглядите, что делается! Погода стоит — благодать, а она окна наглухо затворила и шторами занавесила, чтобы от солнца и пыли вещи не портились. Сумрачно и душно, как в бане. Сидишь и сам себе не веришь, что речка неподалеку течет, луга — не охватишь глазом, в перелесочках птахи поют… А теперь велосипед купила и ездит на нем!
— Это в шестьдесят-то с лишним лет?
— В шестьдесят с лишним… Ничего, хоть и не шибко, а крутит! На велосипеды у нас в колхозе мода, нынче многие покупают: и молодежь, и бригадиры, чтобы в поле ездить, и которые рыбачить любят… Ну, моя-то злодейка своей физкультурой занимается: морковки два пучка, огурчиков прихватит, яичек — и на базар… Иные женщины, которые в колхозе работают, тоже попросят: продай, Власьевна! Продает. Отчего не продать? И копейки взимает, известно… Все же, что выручит, на сберегательную книжку кладет. Подпись с трудом ставит, но книжку завела. Деньги любит до умопомрачения, за гривенник в омут кинется — знать будет, что утопнет, но кинется. В бога верит, а попроси бог кружку воды в жаркий день — она ему подаст, а двугривенный сдерет! Сын у нее холостой, по соседству живет и в магазине работает, и грызет она его, как волчица, что попользоваться не умеет…
Получает с него добровольно, что по закону полагается, но стирать белье на стороне запретила — сама стирает за плату… «Старая ты, — говорю ей однажды, — буржуйка ты, а ума в тебе и на пятиалтынный не наберется… Вот накопишь ты, наскребешь правдами-неправдами капиталу тысяч двадцать или четвертную, а потом — бац! — грузовик-то тебя и переедет вместе с велосипедом. А наследство кому достанется? Нам с Пашкой — сыном твоим!.. Снесем мы тебя, куда следует, прикопаем, как положено, и устроим загул на все село… Все пропьем и на ветер пустим! Все зеленым дымом изойдет!.. Я плясать пойду прямо посреди улицы. Двадцать или больше лет не плясал, а тут пойду: пусть люди видят, что человек я хороший, компанейский, только угнетенный был… Или на молодой женюсь, ей-бог! Умная не пойдет, умная себя ценит и человека ищет по себе, а дура очень свободно на деньгу позарится…»
Говорю ей так, шучу, значит, а она мне шварк на колени миску горячих щей, только что из печки… И не ругается, нет, смеется дьяволица: «Прости, — говорит, — из рук вывернулось: заслушалась, как ты хорошо говорил!» Вот у нее какой характер! Главное же, никаких людей терпеть не может, во всякого, кто ни пройди, как в собаку палкой, дрянным словом бросит — тихо так, спокойно, без всякого крику, но бросит. Все кругом у нее жулики и воры, вся разница, что одни пойманные, а другие нет… Из-за нее ко мне даже приятели-старики перестали заглядывать, к себе тоже никто не зовет, противно им, как я понимаю… Один остаюсь на земле, Степан Петрович, живой среди живых, а словом не с кем ни перемолвиться, ни по душам потолковать, словно уже в могиле черви изгрызли…
Адвокат слушает рассказ Черноярова, чувствуя, что в нем самом поднимается ожесточение против старухи. Ему жалко этого сильного, немного безалаберного, но доброй души человека, затравленного хитрой и жадной бабой.
— Да разведитесь вы с ней, Афанасий Афанасьевич! — сгоряча советует он. — Выставьте ее к чертовой бабушке — и все…
— А дом? — спрашивает Чернояров.
— Что дом?
— Дом-то я ставил, мое добро!
— Ну и что?
— А то, что дом, участок, имущество — все совместное по закону. Куда же мне на старости лет идти? А она тоже не тронется, понимает свои права… А жалко мне, Митины деньги вложены в это дело. Вот и выходит, что завязаны мы одним узелком, крепко-накрепко.
— Тогда к сыну поезжайте. Возьмет он?
— Сын-то возьмет, отчего не взять?! Приезжал он, насмотрелся на нашу жизнь и тоже советовал: бросай все, и поедем… Ну, а что я там у него делать буду — сидеть сложа руки? К тому же он человек молодой и военный, у него переезды, мне же не по годам это… Опять-таки тут у меня старики есть, с которыми вместе еще в хороводы бегал, встретиться можно, вспомянуть… Или новые люди, помоложе — на моих глазах росли, — так мне и любопытно, как у них жизнь развивается. Там же, у сына, что я такое буду? Батька Митрия из колхоза — и больше ничего… Тут я сам по себе, а там — сбоку припека. Да и старуха грозит: посмей, говорит, только куда тронуться, я над тобой такое учиню, что тебе и во сне не приснится. И учинит! Ей, тихонькой ведьме, по прошлым временам бандой командовать, на Супоневском логу проезжих грабить… Боюсь я ее… Боюсь и боюсь!
— Ну, в милицию заявите, прокурору: грозит, мол.
— Советовался… И старуха знает, что советовался. Но мне сказали, что закона она не нарушает — торгует своим, это не запрещается, за посулы же не привлекают: мало чего люди друг другу в горячке не наговорят!
Адвокат морщится и трет лоб, словно его обволакивает липкая паутина. «Вот тебе и душа, — раздраженно думает он. — Здорово подсунул доктор все это, знал, чертов эскулап, что делает!»
На улице все еще весело светит солнце, покачивается на пыльной дороге покрывало из желтых и серых пятен, накатываются с поля могучие запахи трав и нагретой земли, а на душе скверно. Ему приходит на память, что порой и он в раздражении неоправданно плохо отзывался о знакомых и сослуживцах, был не прочь послушать дрянную сплетню, брюзжал и, случалось, жадничал. Неужели и он чем-то похож на эту бессмысленно скупую и злую старуху, которую Чернояров упрямо называет ведьмой? Неужели в нем сидят эти проклятые пережитки прошлого, когда из-за денег отравляли жизнь близким и родным, шли на преступление и клеветали на весь род человеческий только для того, чтобы его пороками оправдать собственные подлости? Нет, конечно, он воспитан Советской властью, иначе смотрит на вещи. Но в то же время во скольких еще, наверное, сидит по частям эта чертова старуха?
— Вы бы вот что, — уже с меньшей уверенностью советует адвокат. — Вы бы, Афанасий Афанасьевич, собрались с этим Пашкой, или как там его, со старухиным сыном, словом, и побеседовали, разъяснили бы, усовестили… Или в крайнем случае пригрозили бы, проучили бы как-нибудь по-семейному. А?
Чернояров опускает голову и сосредоточенно смотрит на носки своих рыжих башмаков, словно впервые догадываясь, что ничего путного ожидать не приходится и что ему здесь не помогут. Так уже сидел он у прокурора, у председателя колхоза. Все сочувствовали ему и поругивали старуху, но, хотя она грабила его жизнь, превращала ее в одиночное заключение в четырех душных стенах с закрытыми наглухо и занавешенными окнами, поделать нельзя было ничего. Только собственная воля могла помочь ему, но сильной воли у него не было. К тому же старуха была хитрее его: она никогда не выходила из себя, не давала вовлечь себя в перебранку, и это с самого начала обеспечивало ей победу…