Золотой истукан — страница 19 из 50

Голова — черный ком в черной луже. И над нею, с камнем в застывшей руке, белый гот очумелый. Браг Гейзерихов…

Ветер. Северный ветер. И солнце.

Изменчива матерь-земля. Не увидишь сам — не поверишь, что может она быть этакой гладкой, просторной. И голой, чистой насквозь и пустой. На двадцать верст все открыто глазу окрест — хоть бы веха где показалась,

Наткнешься на боярышник колючий, и тот — гнется у ног приземистым кустиком, чахлый, кривой.

Лишь у речек редких уныло качались то ясень, то клен, дуб или тополь. Местами деревья смыкались в скудные рощи; Руслану мерещилось — не Баян-Слу ли там шепчет зовуще, таясь в своем платье лесном за стволами шершавыми…

Готы, которых вели позади, обособленно от русичей, дурея от шума осенней листвы, принимались тягуче горланить. Похоже, Одену, забывшему про них, на долю скверную плакались.

…А ковылей — ими всю степь обмело, словно хвостами белых, буланых, чалых коней; самих-то коней не видать — будто плотно сошлись и ровно, огромным немым табуном, бегут — не бегут, а плывут навстречу тебе, а гривы, хвосты, на ветру трепеща, извиваясь, стелятся поверху. Вся степь струится, рвется из-под ног волнистой сизой пеленой, течет в неясную полуденную даль. И все живое скачет и ползет, спешит туда, на юг. Стрепеты. Дрофы и зайцы. И зайцем прыгающее перекати-поле.

Караван, и сам не скорый, настигал стада медлительных овец, верблюдов, кочевые повозки булгар, — правда, они попадались реже, чем даже деревья. И так — от Дона, что там от Дона — от дальних порогов днепровских: идешь, идешь день за днем… и за чудо сочтешь, если встретишь сотню-другую безмолвных, печальных людей.

Неужто горе — пастухи и есть те воины лихие, что способны на быстрых конях, не мигнув, сто и триста верст одолеть? Скучные, тихие. Если — они, то, может, не в крови у них свирепость: что-то иное их понуждает грабить и жечь?

Мало народу в степи.

Меньше, чем птиц и зверей. Караван, в свой черед, обгоняли: в вышине — косяки журавлей, сбоку, держась в стороне, — табуны лошадей, диких, степных, стада горбоносых сайгаков. Но всех опережал синий ветер, еще не студеный, солнцем нагретый, но уже по-осеннему свежий и крепкий…

— Эй. — Руслана схватил грозно-сдержанный взгляд желтых глаз. Конник. Откуда такой? В Тане охрана частью сменилась: многих булгар, что вели русичей от Днепра, не видать, — наверно, и этот из новых. Лицо — точно камень точеный; рус, крутонос и на редкость пригож: сокол степной, да и только, В шапке лохматой, и свита не по-нашему сшита, а что-то близкое в нем, но забытое. — Там, позади, один человек… о тебе вспоминает.

— Кто? — Чует Руслан: готы тревожат. Вернее, один из них. Он, проклятый. Тот самый. Убил человека — простили, для острастки при всех отхлестав. Что проку в убитом, хазарам нужен живой.

— Говорит, брат Гейзерихов. Поклон велел передать. Ты что — готской веры?

— Русич.

— Имя?

— Руслан.

— Ну? — радость в желтых глазах. — Аланское, наше.

Руслан удивлен: — Это как же?

— Рус-Аланы. Урусы. Предки так назывались. Правда, ромеи переиначили их в «роксолан» да «аорсов», но такой уж певуче-трескучий язык у ромеев. Всякое слово, попав к ним в уста, обрастает углами.

— Слыхал я от старших, — устало сказал юный смерд, — будто русь это скуфь.

— То есть, скута — стрелки. Мы тоже их ветвь.

— Да? И боги у нас — этаких нету у прочих славян: Хорс да Семарг. К примеру, Карась, с кем вместе иду, — из Хорсовой веси, я — из Семарговой.

— Ну? Наши боги! Старые боги. Теперь — Христос, Уацилла, Из древних — Фальвар, Тутыр и Авсати. Хорс — он хороший и солнечный. Верно? Может, от Хорса ваше название, а? Хорс, аорсы — и Русь. Ну, а Семарг… идол такой. Три птицы в нем.

— И у нас он крылат.

— Выходит, урусы — аланских кровей.

Рассмеялись.

— Ты откуда? — спросил довольный Руслан. Бог с ними, с богами — человек попался хороший. — Как зовут?

— Урузмаг. Я в Тане пристал, хазарам служу. Не служил бы — старый Сароз, горемыка, мир его праху, — был у нас царь такой… назад лет сто пятьдесят — ха-ха! — помог, неразумный, аварам (по-вашему — обры) против хуннских последышей. Авары дальше ушли — и пропали, а булгары, хазары остались — и за алан, бедных, взялись.

— От Роси иду — слышу славянскую речь. А самих-то славян не видать. Кроме нас, неудачных.

— Погоди. Еще встретишь.

Сунул руку в суму переметную, грозный взор — на булгар; дернув щекой, подмигнул русичам — не убьют, обойдется, склонился и быстро вложил Руслану в ладонь белый дырчатый сыр.

— Хлеба нету. Готу тому что сказать?

— Пусть боле не лезет с поклонами.

— Ладно. — Отъехал.

…Сдружились, которые раньше, на родине, вовсе не знались или еле здоровались, даже насмерть враждовали. Чем шире растекался мир, куда их кинула судьба, тем теснее смыкались они — как пальцы сжимались в кулак.

Хлестнет кого буйный страж — звереют, зубами скрежещут. Прут плотной стеной на тугой, по-степному злобно свистящий ременный прут, — и страж, испуганно бранясь, спешит свернуть свою плеть. Осмелели пленные после Таны.

Чем дальше уводили русичей, тем ближе они сходились

И надо же в чертову пасть попасть, вдосталь отведать плетей, чтоб оценить крепость сдвинутых плеч. Будто там, на Руси, никак уж нельзя было бросить раздоры, друг друга чтить, уважать.

Глядишь, не очутились бы в чужих краях…

— Экая даль, — вздохнул Карась со смутной досадой: в ней и тоска по дому, и восхищение певучей необъятностью. Теперь он шагал в паре с Русланом.-

Сколько земли нетронутой, пустой. Распахать бы, засеять — горы зерна, милый мой, можно б насыпать. Вместо этих курганов постылых, — кивнул он на цепь замаячивших слева синих бугров. — Такую-то землю, жирную, сытую — и без толку держать, стадами топтать. Эх, дурачье.

Сказал он это без злости, скорее — с жалостью даже, и не только к земле, лежавшей без пользы, но и к тем, кто бродил по ней со стадами. Научились в Тане русичи и себя понимать, и булгар, хоть немного, отличать одних от других.

— Пастухи.

— Все равно — не знают ей цены. С умом подойти: и сена хватило б для ихних овечек, и хлеба бабам, детишкам. И по белу свету рыскать не надо. Нет, куда,

Грабить легче. Ленивы, собаки.

— А старый булгарин — покойный Кубрат… журил русичей: ленивы.

— Ишь ты. На разбой мы, может, и ленивы, а землю пахать… Сюда б русичей.

— Попросись: мол, подвиньтесь.

— Всем бы места хватило, и хлеба, и сена. Вот только ума не хватает человекам.

«Но эти стервецы, провидицы, жрецы», — вспомнил Руслан. С чего ни начни разговор: с земли, или с лаптей, которыми топчешь ее, или даже с трещин на пятках, все равно придешь к одному…

— Ума-то палата, да не дают им раскинуть.

— Кто?

— Бог да бек.

— Да, — Карась поскучнел, боязливо повел головой, чтоб поправить на шее рогатку — и кожу чтоб не содрать. — Беку — зачем ему землю пахать. У него… табуны, — Искоса глянул на небо, тихо сказал: — Ну, а бог? Почему он за тех, которые против ясного смысла?

— Откуда мне знать.

— Волхв толковал: богу тоже хочется есть. Кто кладет ему сытную требу, к тому он и благоволит. А где ее взять, жертву жирную?

— Разбогатей.

— Хочу, брате! Хочу. А не могу…

— Дед мой, бывало, нас поучал: «Богат, кто силен, а силен, кто умен».

— Боярин иной — дурак дураком, а толстый. Я вроде неглуп, но никак, хоть убей, не изловчусь раздобреть.

— Выходит, все-таки глуп. Суди об уме по достатку. Легко ли добыть, удержать да умножить.

— Было б чего умножать.

— Пучина к тому добавляет, что от отца получил. Отцу же от деда усадьба досталась. Так и идет.

— Откуда оно повелось? Кто первый и как, милый мой, удачу сумел за хвост ухватить? Почему ему перепало, а остальные остались с пустыми руками? Чем он был пред богами лучше других?

— Был расторопным.

— То есть хитрым и жадным. Ага. Значит, древний наш Род, Хорс, Стрибог и Семарг, из-под которых мы на белый свет глядели и людей судили, и через которых люди сходились с нами или расходились, и кому, честно трудясь, мы несли последний кусок, сами не ели, лишь бы их ублажить, — вовсе и не думали про нас, усталых, смирных, они — за расторопных! То есть за лукавых лиходеев?

В круглых волглых глазах, в губастом, тоже округленном, рту: недоумение, боль, и с нею — страх, как у рыбы, вынутой из воды. И впрямь — Карась.

— Видно, ты верно сказал: мы сброд никчемный, безмозглая сволочь, и нечего нам, остолопам, на счастливых коситься, завидовать им. — Помолчав, проворчал: — Не знаю, как твой, мой дед говорил — раньше, покуда волхвов не развелось, точно клопов, — не угодит если идол народу, зря требу ест, его вырывали и в речку кидали. Неужто правда, а, друже?

— Отстань, Карась! — Устал он голову ломать над этим. Устал от злых богачей, от недобрых богов — их благодетелей. Степь нагнетала в душу сонливость. Пастухам — чем им плохо? Так, может, и надо — бродить наугад, дремать на ходу, пока не помрешь.

…А впереди вставал уже новый рубеж. Полоса голубая. Дым, облака? Нет — идешь, идешь: она на месте, все шире, темнее, сверху — в белых зубцах. Руслан спросил у стража:

— Море?

— Горы, — ответил алан. — Кавказ.

Жутко смотреть. После днепровских порогов впервые встретили лес, и тот, нелепый, черно-зеленой стеною вздыблен над степью. Выше: хребет на хребте, чистый снег, и меж туч — лезвием острым — обледенелый гребень.

Уже зима наверху.

— Там вечно зима, — сказал Урузмаг.

— Это, наверно, и есть край земли. Поди одолей. Немыслимо, чтобы где-то еще, за дикими кручами, ровное место нашлось и люди держались на нем.

— Те, что живут позади диких круч, — усмехнулся алан, — тоже небось, впервые к махине этой приблизившись, судят о ней подобно тебе.

Всюду — камень. Селение в каменных башнях, узких, высоких. Переходили напротив него озорную, узорную, в пене, в крупных, с корову брюхатую, сизых обкатанных глыбах, подгорную речку — повозка, где с присными ехал главный хазарин, резко скривилась… и скинула, гордых, в стремнину. Вопль. Вода — холодна, как в полынье.