Переполох:
— Тюрки, тюрки!
— Чего смотрите?! — орал Пинхас алану Арсамуху — Вынимайте оружие!
— Молись Яхве, — отвечал ему алан невозмутимо. — Он спасет.
Руслан:
— Будут грабить сейчас, убивать?
Лучше б убили. Если тюрки схватят его, уведут, — то куда, в какие еще края, неведомо жуткие, заведут?
— Не должны бы, — спокойно сказал Арсамух. — Инэль-Каган, их вождь, в дружбе с хорезмшахом.
Лейба:
— Все, что делает Милосердный, делает к добру. Берахот, лист…
Арсамух:
— Ох, и въедливый ты старичок! Зануда ты, я вижу, сам талмуд-хахам, не хуже Пинхаса. Помолчи-ка! Вон, тюрки машут пикой, что-то хотят сказать.
Со стороны степняков донеслось:
— Эй, не бойтесь! Нас послал Инэль-Каган. Воды не надо? Четыреста полных бурдюков. Обменяем на золото.
…Вечером Лейба плакал у костра:
— У меня золота нет, и не было никогда. Говорю Пинхасу: дай взаймы. Дам, говорит, а ты дай сейчас обязательство на пергаменте: будем дома, уступишь мне дочь свою Иаиль. Ах, Иаиль, Иаиль! Я говорю: какой же ты честный еврей, если хочешь единоверца облапошить? За глоток божьей воды просишь дочь, мою единственную радость? Ах, Иаиль. Он говорит: «Праведник Иаков за миску похлебки купил первородство у брата родного, Исава; я же тебе, болван, ам-хаарец, даю за сопливую дочку твою целый мех свежей воды». Ах, Иаиль!
— И ты, конечно, согласился?
— Я?! Господь, сохрани! Лучше мне умереть от жажды, чем отдать мою дочь, мою лилию, этому живоглоту…
Нет, не умер Лейба от жажды.
Руслан делился с ним, а иногда уступал всю свою долю (все-таки старый, слабый человек, а он, Руслан, молодой, он выдержит), — евреи снова стали выдавать пленным русам по две, по три чашки воды. Не выдавать — что скажут хорезмшаху, если все рабы умрут и спросит царь, где же дар хазарского кагана. Откуда было знать Руслану, что добротой своей он навлечет на себя большое несчастье, — и через это несчастье обретет великое счастье?
Воистину, нет худа без добра.
— Аза, Ануш, Баян-Слу… Баян-Слу! Алан, Руслан, Калгаст, Кубрат, — прости, родной. Я виноват. Я не виноват. Идар в огне. Я в огне. Карась, где ты? Сними котел с моей головы. Горячий. Лейба! Ах, Иаиль, Иаиль…
Хворь началась остро и сразу. Руслан горел от внутреннего жара, от дикой боли голова будто разламывалась надвое. Спать он не мог, день и ночь метался в бреду.
В миг просветления услышал над собою разговор. Незнакомый голос:
— Надо бросить его. Зачем тащить? Все равно умрет. Злой дух пустыни тронул беднягу.
Голос Пинхаса:
— Зачем бросать! А вдруг оживет? Есть у меня знакомый лекарь… Отдайте мне руса за три медяка, — большего он не стоит сейчас. Вылечу, подкормлю-продам за десять злотых. Сказано: «Кто не печется о выгоде, тот будет разорен».
— А если не оживет? Пропали три медяка.
— Бог милостив. Сказано в Берешит раббе: «Нет ни одной былинки на земле, которая не имела бы своего ангела на небесах». Может, ангел этого руса поможет ему.
— Что ж, давай три медяка. Прогадаешь — на нас не сетуй.
— Лейба!
— Я здесь, господин.
— Пусть твой сын Аарон сбегает к лекарю Сахру. Надо руса лечить.
— Придет ли Сахр, станет ли он лечить раба? Как-никак — придворный лекарь.
— Придет и станет. Он мой должник.
— Все-таки… упрямый человек.
— Пусть Аарон пообещает ему хорошую выпивку, закуску, — сразу прибежит.
— Но, господин…
— Оставь пререкания! Прочь с моих глаз. Даже в подлых христианских писаниях сказано: «Слуги, со страхом повинуйтесь господам, не только добрым и кротким, но и суровым». Ясно? Беги…
Аарон, юноша рослый, здоровый, точно базарный борец, живо отыскал в путанице городских узких улочек ветхую, простую; без узорной резьбы, калитку в столь же ветхой, во многих местах оползшей, глинобитной ограде.
Не скажешь, что здесь живет придворный лекарь.
Зато внутри — благодать. Огромная шелковица плотным шатром накрывает весь дворик, и под ней, у ручья, в зеленой темноте, скрестив ноги на ветхом коврике, маленький лекарь Сахр выслушивает жалобы хворых, — людей, по одежде простых, неимущих, робко сидевших перед ним на корточках.
— Обожглась, — стонет женщина, осторожно покачивая руку, обмотанную грязным тряпьем.
— Ах, бедняжка! Сделай примочку из ячменной водки. Следующий!
— В желудке боль.
— Примочку из ячменной водки. Ну, а ты чем страдаешь?
— Судорогами в ногах.
— Поставь их в ячменную водку.
И так далее:
— Лихорадка? Ячменную водку…
— Кашель? Ячменную водку…
— Горячка? Ячменную водку…
— Благодетель! Дай бог тебе всяческих…
— Будьте здоровы. Эй! — крикнул Сахр уходящим больным. — Заберите ваши приношения, — лучше детей своих накормите. У меня со вчера осталось два хлебца, мне хватит.
— Смеешься ты, что ли, над ними? — сказал удивленный еврей, когда они остались вдвоем. — От всех болезней одно средство советуешь: ячменную водку, ячменную водку…
— Не до смеха тут, балбес! Советую средство, которое им по средствам. Чудодейственных индийских притираний им не на что купить. А ячмень действительно целебный злак. Даже вода, которой поливали ячменное поле, помогает от многих болезней. Тем более — водка. Хочешь, выпьем? — Он щелкнул пальцами по закупоренному кувшину, охлаждавшемуся в ручье. — Как раз ячменная. А то ты отчего-то бледный. Не сухотка ли у тебя, не чахотка ли? А может, водянка? Ячменную водку…
— Нет, нет! Слава богу, ни сухотки нет у меня, ни чахотки.
— Вижу.
— Да и пить мне с тобою нельзя.
— Это почему же?
— За питье нееврейского вина — семьдесят три поста на меня будет наложено.
— Кем?
— Законоучителем.
— Откуда он узнает, что ты пил нееврейское вино?
Аарон — смущенно:
— Я… должен буду… ему сказать…
— Эх, вы… люди. По рукам и ногам вас опутал Талмуд. Без него ни чихнуть, ни плюнуть не можете. А я вот пью с удовольствием всякое вино. — Он вынул кувшин из воды, откупорил его, плеснул водки в круглую чашку. — И нееврейское, и еврейское, и персидское, и греческое — любое, какое попадется.
Он выпил, поморщился, закусил редькой.
— Нам наша вера велит пить вино, — сказал Аарон. — После молитвы еврей должен выпить. А ты зачем пьешь?
— Зачем? — задумался Сахр. — Трудно сразу сказать. А! — Он озорно блеснул карими глазами. — Наверное, затем, чтоб приобщиться к всемирному содружеству дураков, не выделяться средь них, — ведь они в большем почете, чем умные. Зачем пришел?
— Пинхас тебя зовет.
— Требует долг?
— Нет. Раба надо лечить.
— С каких это пор Пинхас до того возлюбил своих рабов, что зовет к ним придворных врачей?
— Купил на днях по дешевке, надеется на нем заработать. Это рус. Моих лет. Жаль, если умрет.
— Рус? Любопытно. Что с ним такое?
— Лихорадка. Но какая-то особая.
— Ладно, бери мою сумку, — вот эту, ковровую. Пойдем, посмотрим. — Невысокий, легкий, по-юношески стройный, хотя ему было уже за сорок, Сахр двинулся к выходу.
— Настали времена, — вздохнул Сахр, когда они, утопая по щиколотку в горячей бархатной пыли, шли к еврейскому кварталу по пустынным безлюдным улочкам города между глухими глинобитными оградами, из-за которых почти не слышалось песен, криков, смеха, иных звуков жизни. — Хиреет город. Вся жизнь переселилась в усадьбы да замки полевые, где каждый князь — сам себе шах, сам себе и господь.
— Пришли.
— Бывал я здесь.
Два столба, между ними, через улицу, протянута цепь. Это «эруб» — застава, за которой живет своей жизнью еврейская община.
— Эх, люди… — опять вздохнул Сахр: — Отгородились от белого света железной цепью и думают — им от этого хорошо.
— А чем плохо?
— Хотя бы уж тем, что человек, по доброй воле своей заточивший себя в темницу и просидевший в ней всю жизнь, перестает быть человеком.
— Ну, нам тут вовсе не худо.
— Знаем. Слыхали.
Внутри этой «исроэл-махалле», представлявшей собою крепость, двор Пинхаса, с его высоченными толстыми стенами и огромными воротами, тоже был настоящей крепостью. Здесь все говорило о прочном достатке, — не то что в жалкой хижине чудаковатого лекаря.
Господский дом со множеством дверей, увенчанных алебастровыми решетками для света (окон тут не признают), с просторной террасой, густая тень которой подчеркивает четкость резьбы на стройных столбах навеса. Вдоль стен, огораживающих широкий, как поле, двор — кухни, конюшни, хлевы, склады для хлеба, для дров и прочего имущества, лачуги для слуг и множество других хозяйственных построек.
На середине двора большой водоем, перед ним глинобитное возвышение для отдыха, утопающее в тени развесистых яблонь. И затейливый солнечный узор, местами падающий сквозь ветви на ковры, коими покрыто возвышение, причудливо сочетается с их вычурным узором. И с яркими красками ковров соперничают пахучие цветы, которыми обсажен водоем. Не поверишь, сам не увидев, что в этом голом пыльном городе, в скопище желтых лачуг, раскаленных солнцем, прячется этакий райский уголок.
— А, Сахр, — не очень-то приветливо встретил врача Пинхас.
— А, Пинхас, — столь же сдержанно ответил ему Сахр. — Где твой больной?
Больной лежал в дальнем углу двора, в пустой каморке рядом с отхожим местом, на камышовой циновке.
— Ох-хо, — охал Сахр, осматривая Руслана. — Глаза воспалены, лицо тоже. Весь усох. У него обезвожена кровь. Воды не хватало, что ли, в пути? — обратился лекарь к Пинхасу.
За господина несмело ответил Лейба:
— Да, не хватало…
— Хм. Был жар у него, сильный жар?
— Дней пять или шесть он пылал, как печь.
— Ну, так и должно быть. Теперь у него появился желтуха, сыпь на коже, кровь из носа будет течь. Через неделю он бы опять запылал — и умер, если б ты, Пинхас, не сообразил меня позвать. Пустынная лихорадка.
Пинхас — поучающе:
— К нему прикоснулись злые духи «малахе-хаболе», средь которых есть «шедим» — пустынники, кои, по слову рабби Иоханана, делятся на триста видов. И еще есть «цафрире» — утренние духи, и «тига