рире» — полуденные, и «лилии» — ночные. И есть…
Сахр прекратил его красноречие резким движением руки:
— Хватит, хватит! Придержи эти оглушительные сведения для своей доверчивой паствы. В пустыне есть нечисть похуже твоих злых духов.
— Какая?
— Блохи, клещи зловредные. Пинхас — уничтожающе:
— Хе! Меня каждую ночь блохи грызут — и хоть бы что. — Он самодовольно почесал волосатую жирную грудь.
— Угрызут когда-нибудь насмерть. Вот что, премудрый книжник. Если ты хочешь, чтоб рус выжил, не скупись, — его надо кормить легкой и сытной пищей: телятиной, курицей, медом, сливочным маслом. Творогу чаще давайте. И больше жидкостей разных: ну, молока, соку арбузного, дынного…
— Водки ячменной, — подсказал Аарон.
— Ни в коем случае! Нет. При этой болезни она вредит. Можно очень слабого вина, разбавленного холодной водой. А снадобье — вот оно. — Он вынул из сумки бутыль. — По три полновесных глотка трижды в день.
Пинхас — плачуще: — Ох, этот мерзкий рус меня разорит!
Сахр — сухо:
— Как знаешь. Не хочешь — вели отнести его ко мне домой. Я его вылечу. Молодой, — жаль, если умрет. Ему жить да жить.
— Тебе-то какой прок от него?
— Какой еще прок? Я лекарь. И к тому же еще — человек. Причем с совестью. Слыхал про такую штуку? Но в Талмуде о ней, наверно, не сказано, а?
— О чем?
— О совести, червь!
Пинхас — высокомерно:
— У меня ее вполне достаточно — для своих единоверцев. — Покосившись на хмурого Лейбу, он закричал, чем-то очень обиженный: — Я в своей общине человек уважаемый! А этот грязный рус? Разве он человек? Он хуже пса. Он раб, язычник.
— Эх, милый! У вас короткая память. В вавилонском плену, и у древних ромеев, и еще недавно — у их наследников византийцев, твои предки тоже считались всего лишь рабами, грязными псами-язычниками. Или за былые унижения вы срываете зло на совершенно безвинных людях? Нехорошо, нечестно. И сейчас — кто ты есть? Это здесь, в своей общине, ты бог и царь. А выйдешь туда, за «эруб», — пресмыкаешься пред каждым встречным.
— Кто, я!? Даже сам хорезмшах, его величество…
Сахр — с нетерпением:
— Ты замолчишь когда-нибудь, проклятый болтун?
Сразу скис гордый Пинхас:
— Молчу! Уже молчу, господин придворный лекарь. — Но сразу умолкнуть ему было трудно. И он добавил, сладко улыбаясь: — Сегодня среда, у нас, евреев, — самый добрый день недели. В этот день было создано солнце. И солнце твоего посещения, о высокий гость, озарило наш убогий двор…
Озабочен Лейба. Вернувшись в свою лачугу, он долго думал, молчал. Жена поставила перед ним миску с холодной куриной ножкой.
— Откуда? — спросил он изумленно.
— С хозяйского стола. Толстая Фуа расщедрилась, кинула подачку. Ешь.
— Нет. — Он сглотнул слюну. — Отнесешь это русу.
Решившись после долгих колебаний, он торжественно обратился к семейству:
— Жена моя Рахиль, сын Аарон и дочь Иаиль! Знайте: этот безродный рус, язычник, спас меня в пустыне от смерти и бесчестья. Как это случилось, — потом расскажу. А сейчас я хочу сказать: относись к нему, Рахиль, как к сыну, а вы, Аарон, Иаиль, — точно к брату родному. От Пинхаса ему не видать легкой и сытной еды. И кто с ним, хворым, станет возиться? Умрет. Придется тебе, Аарон, и тебе, Иаиль, ухаживать за ним. Лучшее, что добудем, ему отдадим. Нам не привыкать к пустой похлебке. Потерпим. Наедимся досыта на грядущем пиршестве праведников, удостоимся чести вкусить от Левиафана и Шор-Хабора.
Аарон уныло свистнул.
— Левиафан, говорит Пинхас, это рыба длиною в триста миль; если б она расплодилась, то могла бы сожрать весь мир. Бог оскопил Левиафана, убил его самку и сохранил для будущей трапезы в раю.
Иаиль облизнулась:
— Мне бы сейчас хоть кусочек той рыбы.
— Шор-Хабор, — продолжал старик, нахмурив брови в ответ на слова Иаили, — это бык-великан, который лежит на тысячах гор, каждый день съедает на них всю траву и выпивает одним глотком всю воду, которую Иордан приносит в полгода. Из сладкого мяса Шор-Хабора бог изготовит в конце всех дней множество вкусных блюд для благочестивых.
Теперь облизнулся Аарон:
— Сейчас бы кусок бычатины на вертеле.
Лейба — строго: — Воздаяние праведным — в будущем!
Седая Рахиль вздохнула:
— Будет ли оно для нас, безродных, не знающих писания?
Лейба — с внезапным озлоблением:
— Будет! Ради чего страдаем? Я, может быть, плохой еврей, но — тоже человек, и к тому же, как говорит добрый Сахр, с совестью.
Какова длина божьей бороды?
Через девять столетий после грека Эратосфена, который вычислил длину окружности земного шара и ввел в научный обиход слово «география», в еврейской общине понятия не имели о его трудах, зато могли точно сказать, сколько парсангов в божьей бороде, а именно — 10 500, то есть 47 250 верст…
О, тут знали много такого, что другим народам, конечно же — темным и диким, даже не снилось.
Тут знали, например, что добрые и злые устремления человека связаны с двумя его почками: правая побуждает к добру, а левая — ко злу.
Тут знали, что:
1. Бог — создатель и руководитель всех существ.
2. Бог един.
3. Бог бестелесен.
4. Бог есть первый и последний.
5. Молиться следует только богу.
6. Слова пророков истинны.
7. Моисей — великий пророк.
8. Тора (Моисеево Пятикнижие) есть откровение божье.
9. Тора неизменима.
10. Бог вездесущ.
11. Бог всеправеден.
12. Бог ниспошлет мессию.
13. Бог воскресит мертвых.
И если кому-нибудь пришло бы в голову спросить, откуда же у бестелесного бога борода, да еще такой внушительной длины, талмуд-хахамы ответили бы ему словами пятнадцатого раздела главы третьей трактата Абот: «Кто открывает в Торе смысл, не согласный с законоположением, тот лишается удела в будущей жизни».
Здесь хорошо знали, что должен, но особенно — чего не должен делать еврей. Запрещалось смешивать молочную пищу с мясной, в силу чего посуда строго делилась на молочную и мясную. (Несчастные тюрки! Знать бы им, на какие муки в аду они обрекают себя, запивая жирную баранину шипучим пенистым кумысом…)
Запрещалось есть свинину, конину, верблюжатину и даже — зайца, «потому что… у него копыта не раздвоены и он жует жвачку». Так-то. Дозволенным в пищу — кошерным считалось лишь мясо из рук особого резника — шойхета, а всякое иное мясо — тарефным, то есть нечистым.
В субботу запрещалось рвать траву, прикасаться к некоторым вещам и, конечно, употреблять носовой платок — изволь очищать ноздри пальцами, о правоверный еврей.
И много еще разных разностей запрещалось еврею: 613 заповедей, служивших ему строжайшим руководством в каждодневных поступках, даже в самых пустяковых, заключали в себе 248 повелений и 365 запрещений.
В Хорезм евреи переселились частью через Персию, где сеяли хлеб, разводили виноград, частью через Византию и Хазарию, где занимались торговлей и всяким ремеслом, но для всех был один закон — Талмуд (от слова «ламед», что значит учение).
И, согласно Талмуду, никому в общине не разрешалось роптать на судьбу, хотя тут и было кому и за что роптать на нее. Тому, кто сетовал на бедность, читали вторую страницу девятого листа трактата Хагига: «Бедность так же к лицу Израилю, как красная сбруя белому коню, ибо смягчает сердце и смиряет гордость».
Но спроси кто-нибудь, скажем, у того же Пинхаса, почему, если так, он, как раз известный жестким сердцем и невыносимой гордостью, не спешит напялить на себя это яркое украшение, купец, конечно, сразу нашел бы точный, прямой, но скорее — туманный, уклончивый ответ в свою защиту. Например: «Труд рук раба принадлежит его господину», — трактат Гиттин, лист двенадцатый, страница первая. Или: «Вечно пользуйся службою рабов», — трактат Нидда, лист сорок седьмой, страница первая…
И выдал бы Лейбе или другому, такому же, как он, бедняку, немного топлива на зиму, еды на субботу. И человеку, получившему жалкую подачку, пришлось бы молча проглотить обиду, — за проявление гнева законоучители наложили бы на него 150 постов. Гнев — грех. Большой грех. Нарушить целомудрие — и то стоит дешевле, всего 84 поста…
Зато в день Рош-га-шано, иудейского Нового года, Пинхас и Лейба вместе и дружно совершали ташлих — обряд грехоизвержения: стояли рядом на берегу реки, вытряхивали карманы, бросали в воду кусочки хлеба, — и грехи их, вытряхнутые в реку, уносились ее течением.
Но, что там ни говори, Лейба мог быть твердо уверен, что, умерев, не останется гнить на улице, — его непременно погребут за счет общины…
Так и жила еврейская община славного города Кята, хорезмийской столицы, своими представлениями о мире, своей обособленной, замкнутой жизнью, — пока сюда не попал по воле недоброго случая юный раб, язычник Руслан. Ему и было суждено взорвать эту глухую жизнь через то, чего не могут обуздать ни 365, ни 3650, ни 36 500 запрещений — женскую прихоть.
— РУ-У-У, РУ-У-У-
К тягучему скорбному зову Калгастовой матери, оплакивающей свое чадо-печаль, прибавились новые голоса, обращенные к нему; казалось, вся планета-женщина взывает единым голосом, нежным, тоскующим: — Русь, Руслан!
Баян- Слу, Аза, Ануш…
И теперь — эта.
Он сразу догадался, проснувшись, что это — она.
— Иаиль!
Она вздрогнула; веник, которым, стараясь меньше пылить, она подметала глиняный пол, слегка обрызганный водою, с глухим коротким треском упал ей под ноги. Обернулась, Однако ее свежее юное лицо вовсе не выражало испуга или смущения.
Наоборот, смеющиеся черные глаза с дивно густыми пушистыми ресницами, немного приподнятый кончик узкого носа, и губы, причудливо изогнутые в углах (книзу и сразу же — усмешливо — кверху), и ямочки на щечках, и бархатная шапочка, съехавшая набекрень, придавали ей беспечный, задорный, даже чуть залихватский вид.
— А! Очнулся? Ну, здравствуй. — Отбросила толстые косы за спину, поставила скамеечку, присела поближе к нему. — Откуда знаешь, как меня зовут?