Золотой камертон Чайковского — страница 32 из 48

А теперь Толя умирает. Модест, врач сказал мне сегодня, что он умирает от отравления таллием, я не поленилась и зашла в библиотеку посмотреть, что это такое. Модест, это и есть раствор Клеричи, точнее, этот раствор делают из таллия!

Я вдруг испугалась, мне неожиданно стало мерещиться всякое. А вдруг я не просто хотела, а на самом деле отравила его? Я помчалась домой, нашла на антресолях ту самую злосчастную банку и, завернув в какое-то старье, вывезла ее подальше от дома и выбросила в помойку. Но перед этим я, запершись на все замки, как какой-то преступник, пыталась понять, не стало ли в банке меньше жидкости, а если стало, то кто же ее брал?

Это было глупо. Раствор так ядовит, что для убийства достаточно сущей малости.

Модест, что мне делать? Я боюсь милиции, если главврач сообщит, от чего умирает Толя, они могут начать следствие. Это будет ужасно. Я уже чувствую себя виноватой, хотя и знаю, что этого не делала.

А еще я боюсь узнать правду, кто отравил Анатолия. А вдруг все же я? А если же нет, если я не сошла с ума, тогда кто это сделал? Определенно не Луша, она сразу была против отравления, требовала пойти в милицию. Но тогда кто? Кто мог узнать нашу тайну, кто мог прочесть мои мысли, разгадать те страшные намерения, что зрели во мне?

Как мне плохо без тебя, как ты мне нужен, как я люблю тебя!

Твоя Лара».

Ничего себе, откладывая письмо, подумал Максим. Значит, второй муж Ларисы Щеголевой отравил первого, и отравил из-за камертона. Он придавал ему мистические свойства. Максим достал из нагрудного кармана рубашки теплый, мягко поблескивающий инструмент и нежно погладил его. Шторы на окнах были плотно задернуты. Теперь Максим за этим внимательно следил. Он любовался камертоном и вспоминал, как впервые взял его в руки. Вспомнил, как изменилось его настроение, вспомнил, как изменилась комната, окрасившись свежими яркими красками, солнечными бликами, наполнилась музыкой. Да, да. Музыка начала звучать в нем, едва он коснулся камертона, до этого он был глух.

Так что же, неужели это правда? Камертон имеет… Максим никак не мог сформулировать свою мысль, облечь ее в слова. Он рос в социалистической стране, где господствовал атеизм, где вера в чудеса давно превратилась в веру в человека, в науку, в коммунистическую партию, в конце концов. И признать правдой дикое предположение о волшебных свойствах камертона означало полный переворот мировоззрения. Да нет, дело не в атеизме, и не в комсомольском билете, и не в воспитании. Просто он взрослый мужик, физик, твердо и бесповоротно уверен в том, что сказки – это для детей. Всякие там колобки, Василисы и прочая чушь. В мире нет сапог-скороходов, волшебных палочек, молодильных яблок, живой воды и прочей столь привлекательной волшебной дребедени. Есть наука, есть техника. Есть гипноз, в конце концов. Может, его внезапно проснувшийся талант следствие гипноза?

Бред. Куда его занесло? При чем здесь гипноз? Максим тряхнул головой и взглянул на часы. Четвертый час ночи! Вот откуда в его голову лезут эти глупые идеи, он просто спит на ходу! Максим с облегчением засунул камертон под подушку, так ему слаще спалось, аккуратно сложил в ящик стола письма Ларисы Щеголевой и, скинув валенки, не раздеваясь, завалился в кровать. К утру дом так остынет, что в свитере ему будет в самый раз.

– Максим! Максим! Вы живы там? Максим!

Этот тревожный оклик заставил Максима заворочаться в кровати, пытаясь удержать ускользающий сон. Но голос звучал настойчиво, требовательно, почти над самым ухом. Максим поморщился и проснулся.

– Максим!

Максим сел на кровати, огляделся по сторонам, а потом сообразил отдернуть занавеску и выглянуть в окно. За морозными узорами он увидел прижатое к самому стеклу встревоженное лицо Павла Ивановича.

– Слава богу! Максим Николаевич, я уже изволновался весь! Час дня, у вас заперто, окна все зашторены, дым из трубы не идет, тропинку замело, я уж испугался, не случилось ли чего? А ведь нам с вами в город ехать, не забыли?

– Ой, и точно! – спохватился Максим. – Из головы вылетело! Я вчера засиделся допоздна. Работал, – поспешил оправдаться Максим, вскакивая с кровати. – Я сейчас, я быстренько.

– Максим, вы непозволительно беспечны, – сидя в электричке, выговаривал ему похожий на нахохлившегося воробья Павел Иванович. В вагоне действительно было холодно, а потому старый композитор сидел, подняв воротник дубленки, засунув нос с толстый мохеровый шарф, а одетые в перчатки руки в рукава, как в муфту.

– У вас такое яркое, самобытное дарование, а вы так безответственно им разбрасываетесь. Стыдно, молодой человек.

– Павел Иванович, я сам все понимаю и стараюсь, как могу, – проникновенным голосом проговорил Максим. – Но вчера просто накрыло волной, как сел к роялю, так обо всем и забыл. – Приврать иногда во спасение не грех.

– Гм. Ну, если так, то конечно. Но все же режим даже гениям не помеха. Отдохнувший организм, ясность мысли и здоровье, опять же, беречь надо… А что вчера на ум пришло? Песня или, может, пьеса, а может, на что-то масштабное замахнулись? – поддавшись любопытству, спросил Павел Иванович, выныривая из воротника.

– Пока и сам не знаю. Какие-то куски, фрагменты… Можно я вам денька через два покажу?

Павел Иванович огорчился, но согласно кивнул.

К письмам Ларисы Валентиновны Максим смог вернуться только через три дня.

Оле уже стало лучше, ее перевели в палату общей терапии, и они с Сашей и Олиной мамой смогли наконец-то ее навестить.

Оля лежала на узенькой больничной койке, бледная как простыня, осунувшаяся, с огромными синяками вокруг глаз и повязкой на голове. Увидев Максима, она слегка порозовела и попыталась спрятаться под одеялом, но Максим ее оттуда выудил и расцеловал на глазах у всей палаты и у довольно хихикающего Сашки.

Максим счастливо улыбался, Оля тоже, Сашка то и дело скакал и смеялся, Олина мама промакивала платочком слезы умиления. Но это было в палате. Проводив Сашку с бабушкой до дома и выйдя из Олиной парадной, Максим помрачнел.

У него перед глазами стояло Олино личико, забинтованная голова, и руки его сжимались в кулаки. Поймать бы эту сволочь и самолично устроить ей тяжелую травму, думал Максим, скрипя зубами, а потому, не заходя домой, сразу же поехал на дачу, разбираться с наследием семейства Щеголевых-Гудковских.


«Модест!

Я не знаю, что происходит. Толя умер. А милиция все же начала проверку по факту Толиной смерти. Пока они выясняют, где именно Толя мог отравиться таллием, семью не беспокоят. Но я волнуюсь о детях.

Прежде я не замечала, как плохо Лиза и Илья относятся к отчиму, а теперь вдруг выяснилось, что они его едва ли не ненавидят! И Люда тоже. Еще на похоронах она буквально поздравила меня с избавлением от «этого прохиндея и алкоголика». Я была поражена. Лиза и Илья, узнав о смерти Анатолия, ничуть не огорчились, а после так и вовсе проявили поразительную бестактность и даже жестокосердие. А ведь они даже не знали о нем самого страшного!

А может, все-таки знали? Все время мучаюсь этим вопросом. А вдруг кто-то из детей подслушал тот наш с Анатолием разговор? Мы разговаривали, стоя на веранде, окна были открыты, вдруг кто-то из них вернулся домой, а мы так увлеченно ругались, что могли не заметить, что нас подслушивают. Каким потрясением для них должно было стать такое известие? Мать вышла замуж за убийцу отца и прожила с ним целых восемь лет!

Это вполне могло сломать их психику. Это даже могло толкнуть их на преступление. Одного из них или обоих сразу. У Лизы с Ильей очень близкие отношения, они всегда были друзьями. Ты это знаешь. У них нет друг от друга секретов, что знает один, знает и второй.

Но самое мучительное заключается в том, что я не могу их ни о чем спросить. Как? Если они ничего не знают, для них это будет потрясением. А если они знали обо всем и… Нет, не хочу даже договаривать! Что мне тогда делать?

Покончить с собой?

Модест, эта мысль все чаще посещает меня. Расстанься я с жизнью, и прекратятся эти страдания, муки совести, неизвестность, одиночество.

Если бы не страх перед осуждением самоубийцы, я бы сделала это немедленно. А так, если мне не суждена встреча с тобой, там, за чертой жизни, то к чему все это?

Спасает только церковь. Да, да. Не сердись. Я стала потихоньку захаживать туда. А куда еще я могу пойти со своим горем?»

Та-ак. Значит, Лариса Щеголева подозревала в убийстве второго мужа детей и, возможно, сестру. Неудивительно, что ее отношения с детьми испортились на старости лет, заключил Максим, убирая письмо назад в конверт. Вопрос, могли ли детки Щеголева отравить отчима?

По идее, заваливаясь на диван и кладя руки под голову, размышлял Максим, почему бы и нет? Как бы он сам повел себя в такой ситуации? Отец умер, мать вышла замуж за его лучшего друга, ну это в принципе не трагедия. Судя по всему, приличествующий ситуации срок траура был соблюден. Жили они сперва хорошо, потом отношения матери и отчима, а соответственно, и детей, точнее его, Максима, испортились, а потом, в довершение всего, они узнали, что отчим убил отца. Заявить в милицию, набить морду, выгнать из дома, рассказать всем правду, вот первое, что приходит в голову. Но отравить отчима, причем сделать это продуманно, умышленно, исподтишка? Нет, этого бы Максим не сделал, уж скорее сгоряча по голове кирпичом дал, а потом сел в тюрьму.

Вот! А дети Щеголева в тюрьму, судя по всему, не хотели. К тому же их было двое, они могли всесторонне обсудить ситуацию, успокоить друг друга и разработать план. Вдвоем действовать всегда легче, поддержка друга, тем более брата или сестры, большое дело. Сколько им было тогда лет?

Анна Ивановна говорила, что ее сын ухаживал за Лизой Щеголевой, и дело шло к свадьбе, значит, девушка была уже взрослая, а сколько было ее брату? Максим припомнил все, что знал о семействе, и пришел к выводу, что разница в возрасте у Щеголевых-младших была небольшая.

Значит, возможность была. Мотив был, и яд тоже был. Могли и отравить. Но если так, то к нападению на Олю они никакого отношения не имеют. Камертон принадлежал им, и смысла охотиться за ним после продажи дачи нет никакого.