Алла прима. Портрет за один сеанс.
Больше, чем за один, нельзя. Нет времени. Время всегда было его врагом.
Глава 31
У себя в покоях Сааведра разделась донага и приняла ванну, с особым тщанием вымыв лицо и все остальные места, до которых он дотрагивался. Потом изучила царапину на плече. Самую настоящую царапину.
"Вот что они делают. Вот как совершается Чиева до'Сангва”.
С той лишь разницей, что Вьехос Фратос пишут поверх картины, и здоровый, талантливый юноша превращается в старца с изувеченными костной лихорадкой руками, с бельмами на глазах.
А у Сааведры руки остались прежними. И глаза. Она не изменилась, если не считать царапины на плече, порезов на пальцах и ожога на сердце.
Дрожа, она надела чистую рубашку, чистое платье, положила перевязанную руку на живот. Сарио уже знает. Она сама ему сказала. А больше не знает никто, даже Алехандро. Правда, женщины, которые стирают ее белье, могли догадаться. Но они никому не скажут — компордотта не позволит. Только через четыре месяца после зачатия… В роду Грихальва стерильность — бич мужчин, а выкидыши — проклятие женщин. И четыре месяца спустя не будет уверенности, что ребенок родится живым, но все-таки уже спокойнее…
Зеркало ответило без лести: под глазами у тебя тени, у рта — складки, щеки бледные, а в целом — ничего страшного. Сааведра быстро стянула волосы на затылке в “конский хвост” и пошла искать Игнаддио. Они помолятся вдвоем за упокой души сангво Раймона перед иконой Матры эй Фильхо.
Дело спорилось; бормоча слова лингвы оскурры, Сарио уверенной рукой наносил точные мазки. Писал, как велел Алехандро: вкладывая душу, любовь и сердце. Но — по своему хотению, по велению своего Дара, своей Луса до'Орро.
От первоначального плана пришлось отказаться, как и от первого — неудачного — портрета. Теперь Сарио все делал иначе, совершенно по-новому, так ни он сам, ни другие художники никогда еще не писали.
В центре картины на переднем плане — женщина; стол отделяет, но почти не скрывает ее от зрителя! Сам стол виден лишь отчасти — левее центра, до бордюра. Его угол врезается, вклинивается в картину снизу, приковывая взгляд, властно увлекая его за собой. На столе лежат книги, листы веленевой бумаги, горит лампа; между кувшином и глиняной вазой с фруктами оклад закрытого Фолио сверкает золотом и драгоценными камнями. На заднем плане видны высокие стрельчатые окна в толстых стенах — сплошь плавные изгибы в переливах теней и мягких оттенков. Ставни открыты, за окнами пламя заката растворяется в кромешной ночной мгле. На широком подоконнике недавно зажгли высокую, толстую восковую свечу с двенадцатью кольцевыми бороздками, заполненными золотистой краской, — каждое колечко отмечает один час горения. Огонек этой свечи — неразличимое желтое пятнышко — окрашивает в теплый цвет патины оштукатуренную стену.
На другом подоконнике, на мольбертике, блестит зеркало: посеребренное стекло, золотая рама инкрустирована жемчугом. Дорогой подарок на счастье и в память об Астравенте — ночи, когда с неба падают звезды.
Справа, на самом краю картины, массивная железная дверь нависает над передним планом. Дверь затворена, но засов убран, — значит, ее можно отворить с той стороны.
Женщина стоит между окнами и столом, в сиянии свечи и лампы, в пространстве между светом и тенью. Изящная рука с длинными пальцами касается драгоценного оклада Фолио, словно должна вот-вот раскрыть книгу. Но поза говорит о другом: Фолио уже ничего не значит. Забыто.
Другая ладонь, столь же красивая, столь же детально прорисованная, опущена к животу, как будто женщина хочет погладить его или защитить. Она смотрит на зрителя, но кажется, вот-вот отвернется; художник уловил миг между неподвижностью и движением. Голова вскинута, прекрасное лицо озарено сиянием лампы и внутренним светом радостного ожидания, словно она знает, чьи шаги звучат за дверью, — шаги любимого, отца ее будущего ребенка. Все вздрогнуло, все поворачивается: свет, тени, любовь, радость. Не к Сарио. К другому.
У него сперло дыхание. Но вот он снова задышал и забубнил.
Над глубоким прямоугольным вырезом пепельно-серого с розоватым оттенком платья поблескивает белая кожа. Играющий огненными красками велюрро, начинаясь чуть ли не от сосков, плотно облегает высокую грудь, талию и пока еще совершенно плоский живот. Роскошные черные кудри убраны с лица, только один-два длинных завитка лежат на щеке ближе к уху, ждут, когда их коснется нежная рука любимого.
Быстрее. Времени мало.
Слой на слой, мазок на мазок. Здесь свет, там тень, здесь холодный тон, там теплый. Краски ложатся одна на другую, смешиваются и рождают мир. Он смешивал краски на мраморной палитре, по мере надобности подсыпал в них толченой канифоли, подливал олифы или вина.
И снова за кисть… Четче показать нос, чуть приоткрывшийся рот, серые блестящие глаза. Не забыть о ресницах, даже об ушных раковинах. А теперь — линия от приподнятого подбородка вертикально вниз, влево по дуге, горизонтально до края плеча… Чуточку света здесь. Чуточку тени там.
Сааведра. В миг между неподвижностью и движением. За считанные секунды до встречи с Алехандро.
Комнатушка, точно такая же, как та, что недавно служила Сааведре жилищем. Кое-что досталось Игнаддио по наследству от прежнего жильца, остальное здесь появилось вместе с ним.
Узкая кровать (сломанная ножка подвязана веревкой), платяной шкаф, столик у окна, кувшин, таз, инструменты, бесформенная кипа картонов. И он сам. И его вдохновение. И его воображение.
Сааведра задержалась в дверном проеме. Он оставил дверь отворенной — должно быть, ждал. Но если и услышал шаги, если и заметил ее, то не подал виду.
Он сидел на кровати — сгорбившись, голова опущена на грудь.
— Надди.
Он поднял голову; рядом с ним на кровати примостился тяжелый темный картон на широкой доске и кусок мела. Руки и лицо тоже выпачканы мелом. Увидев Сааведру, Игнадцио отодвинул доску.
— Эйха, я помешала? Рисуй, я попозже зайду.
— Я тебя ждал.
Она подумала, что слишком задержалась. Сначала у Сарио, потом у себя в комнате, отмываясь от его грязи.
— Извини, — сказала она. — Ну что, идем?
Он встал, откинул с глаз назойливую прядь волос.
— Что теперь с ним будет?
«С кем? С Сарио?»
В следующий миг она поняла, что он говорит об иль сангво.
— Похоронят.
Он, конечно, спрашивал не об этом, но другого ответа Сааведра не нашла. Прежде ей не доводилось слышать о Грихальве, который наложил на себя руки. И она не видела причин для самоубийства Раймона.
«Только из-за Сарио…»
Раймон не должен был этого делать. Он пошел вопреки законам екклезии и обычаям семьи.
— Ну что, идем? — повторила она. — Поговорим с Пресвятой Матерью, помолимся за упокой его души.
Игнаддио вытер руки о блузу; вряд ли от этого они стали чище. Движением головы отбросил с глаз прядь. И Сааведра увидела в его зрачках затаенный страх.
— В чем дело?
Он уставился в пол.
— Надди?
— У меня на следующей неделе конфирматтио. Она содрогнулась в душе. Конфирматтио — испытание на Одаренность; как раз сейчас ей больше всего на свете хотелось обо всем этом забыть.
— Эйха. — Она с удивлением услышала совершенно спокойный голос. Свой голос. — Разве ты не мечтал о нем? Первым был Ринальдо, теперь ты. Не так уж сильно ты от него отстал, эн верро?
— Я уже не хочу, — пробормотал он. — Боюсь.
Случись это еще вчера, она бы повела Игнаддио к Раймону чтобы развеял страхи. А теперь эти страхи объяли все его существо.
— Из-за того, что случилось в кречетте? Он кивнул.
— Ведра, у него еще годы оставались. Годы!
В роду Грихальва об этом думают даже мальчишки. Сааведра печально вздохнула.
— Надди, нам никогда не узнать, почему он так поступил. Она знала. Знала.
— Но нельзя, чтобы горе мешало нам жить и трудиться. Если ты Одаренный, ты будешь нужен семье. Может быть… Может быть, со временем ты его заменишь.
Он в изумлении посмотрел на нее.
— Иль сангво?
— Нет, — сказала она чуть помешкав, — никто не заменит иль сангво. Но надеюсь, ты не забудешь, чему он учил, и поможешь ему обрести вечный покой.
Игнаддио кивнул.
— Я с радостью…
— Тогда идем.
Мальчик снова вспомнил о своем мужском достоинстве, поэтому Сааведра не протянула ему руку.
— В молельню.
Она направилась к выходу, и после недолгих колебаний Игнаддио пошел следом.
Голос звучал в лад сердцу, то тише, то громче; своды и стены слабым эхом отвечали тайному языку. Детали, детали, детали: шероховатая поверхность двери, резная кромка стола, блеск драгоценных камней в окладе Фолио под лампой, текст и рисунки на веленевых страницах, капля воска, сбегающая по свече, окно, ставни, медная чаша на подоконнике, а в ней колокольчики, белая гвоздика, розмарин. А еще ветка персика в цвету — Плен. Это шутка, понятная только Сарио.
Лингва оскурра. В свете, в тени, в огне, во мраке, в складках юбок, в завитках волос, в резной кромке стола, в шероховатой поверхности дерева, в роскошном окладе Фолио, в тексте и рисунках на веленевых страницах. Везде.
Сааведра не знала, полегчало ли мальчику в молельне, развеялись ли его страхи, обрел ли он утешение. Сама она, кажется, обрела надежду, а вместе с надеждой пришло понимание: да, она Одаренная. И этому нет объяснений.
И это вовсе не означает, что она должна принять догматы иллюстраторов. Ей никогда не стать одной из них, Вьехос Фратос, — тех, кто следит за компордоттой, кто выбирает цели и ведет к ним семью. Она была и остается самой собой, ни больше ни меньше. Пускай другие выбирают цели, следят за компордоттой и карают ослушников. Пускай другие лезут вон из кожи, чтобы быть не такими, как все.
Рядом с ней на скамье, прижимаясь к стене лопатками, сидел Игнаддио. Крошечная молельня могла вместить от силы шестерых, но в этот час казалась огромной, как зал собора. Однако в отличие от собора здесь ни колоколов, ни санкто, ни санкты. Только покрытый велюрро стол, а на нем деревянная икона.