Золотой крест — страница 6 из 25

Наступила тишина. «Неужели что случилось с Иваном?» — подумал Аркадий.

И уже вслух сказал:

— Ты чуешь, Гена, как штурман всех фашистов разогнал?

А Гена, дряблый, с закрытыми глазами, грузно лежал на спине командира и не слышал ни его слов, ни выстрелов.

Вот и овраг.

Упираясь одной рукой о сырую, осклизлую землю, другой обхватив Трахимца, Ворожцов начал сползать вниз.

Передохнув, глянул вверх. Там ярко сверкнула ракета. Он замер, прижался к земле.

В вышине над оврагом ползла серая пелена дыма. «Догорает наш самолет, — с тоской подумал летчик. — Что поделаешь? Война».

Ворожцов ногой нащупал камень, уперся и стал подниматься вверх. Но в это время что-то резко ударило его в голову, и он вместе с радистом скатился на дно оврага.

Аркадий Ворожцов очнулся далеко за полночь. Раскрыл глаза — вокруг сплошная темень. Почувствовал запах сырости и плесени. Из груди невольно вырвалось:

— Гена, где ты? Гена!

Не хотелось верить, что рядом нет верного друга, с которым прошли сквозь многие бои. Вместе бомбили врага под Ленинградом, у Пскова, на реке Ловати. Подружились крепко, братьями стали. И не стало Геннадия.

Скрипнула дверь. Ворвался яркий луч карманного фонаря. Аркадий услышал- хриплый незнакомый голос с явным немецким акцентом:

— Не надо кричайт. Ношь. Зольдат нужно спат.

Немец вышел. Щелкнул замок, и снова темнота. Что это? Неужели плен?

Да, это был плен.

Ворожцов силился припомнить, как он попал сюда, но тщетно. Все, что произошло до оврага, помнилось хорошо, а дальше — сплошной прорыв. В ушах отчетливо звучали слова последнего приказа штурману Максимову: «В плен не сдаваться!»

«Что теперь скажут в полку? — подумал Аркадий. — Что скажут мать, братья, земляки?..»

Время движется чертовски медленно. Скорее бы все разрешилось. «А что должно разрешиться? — спрашивал у себя пленный. — Ясно одно: начнут бить, пытать, издеваться. Ну и что же?! Пусть бьют, пытают — я не продамся. На колени перед ними не встану».

Аркадия Ворожцова увезли за Ржев, в лагерь, раскинувшийся на широком полевом пустыре, обнесенном прочными заборами и колючей проволокой.

Кругом ни деревца, ни одной постройки. Голая, как ладонь, сплошь истоптанная ногами узников ограда — загон.

Водворенный сюда на рассвете дождливого летнего утра, Аркадий Ворожцов увидел тысячные толпы людей — оборванных, изможденных от голода и побоев, заросших нечесанными бородами. Одни понуро бродили по пустырю, другие, сбившись в круг, осторожно обсуждали свое житье-бытье, третьи, ежась, кутались в дырявые шинели.

Ворожцов молча ходил по пустырю, с грустью смотрел на высокие лагерные стены, вглядывался в лица узников, надеясь отыскать знакомых, и снова и снова думал о том, как это он, совершенно здоровый человек, попался в фашистские руки.

Вечером, когда нависли серые хмурые сумерки, он выбрал место для ночлега. Лег в неглубокой рытвине, на перепрело-затхлую солому. Сон не приходил. В памяти всплыла сцена вчерашнего допроса. Вспомнил, как вошел в светлый просторный кабинет. За большим дубовым столом с красиво выточенными ножками сидел маленький, щуплый немецкий офицер. Белый выпуклый лоб его морщился при каждом слове. Он часто- снимал очки, протирал стекла белым батистовым платком и снова надевал их. На военнопленного не мигая глядели лишенные ресниц узкие зеленоватые глаза.

«Крыса. Самая настоящая крыса», — подумал Ворожцов и вдруг сказал.

— А можно вопрос?

Офицер удивился. Ему еще никто из пленных не задавал вопросов.

— Ну что ж, попробуйте спросить.

— Скажите, что случилось с моим экипажем?

Офицер порылся в бумагах.

— Нам не полагается отвечать на вопросы пленных, но так и быть... Ваш штурман оказался убитым у пулемета, а радист умер дорогой, когда его наши солдаты повезли в госпиталь.

Аркадий Ворожцов вытянулся и скорбно склонил голову.

— А теперь отвечайте вы. Откуда к нам попали?

— Стояли под Калинином. Но оттуда должны были перебазироваться в самые ближайшие дни.

— Куда перебазироваться.?

— Об этом нам не говорят до тех пор, пока не привезут на новое место.

— Сколько сбил наших самолетов?

— Пятнадцать, — назвал Ворожцов первую попавшуюся цифру.

— Понятно, — ответил офицер и тут же обратился к переводчику: «Прошу отсчитать ему сбитые немецкие самолеты...»

Переводчик услужливо подскочил к Ворожцову и костлявыми ладонями, затянутыми в резиновые перчатки, отхлестал его по щекам.

— А сколько убил наших летчиков? — продолжал спрашивать офицер.

— Этого я не могу сказать. С самолета не видно.

Ночью тучи заволокли небо. В темноте засверкали огненные зигзаги, загрохотал гром. Снова ударил дождь — сильный, с ветром.

Весь пустырь проснулся. Люди столпились в кучи и, тесно прижимаясь друг к другу, продолжали коротать ночь.

Земля стала вязкой, скользкой. Босые, а таких было большинство, переминались с ноги на ногу. Вода просочилась в ботинки Ворожцова, и он в душе на все лады проклинал того немецкого сержанта, который стащил с него новые хромовые сапоги и дал эту рухлядь.

Утром, когда поднялось солнце, пленные, еще не обсохшие, поели в столовой пшенной похлебки и услышали команду:

— Сержанты и рядовые — выходи строиться на работы!

Те, кого касались эти слова команды, побрели в строй. Колонна росла. На месте остались одни офицеры. Им не разрешалось выходить за пределы лагеря.

«А что, если пристроиться и мне? — подумал Ворожцов. — Вдруг за проволокой и удастся ускользнуть! Попытаюсь».

Он сбросил с себя офицерский ремень, по старой привычке поправил пилотку и шмыгнул в строй.

Позади стоял большой сутулый человек. Он наклонился над ухом Ворожцова и прошептал:

— Вы, товарищ командир, занимайте место позади меня, во второй шеренге. Авось не заметят...

— Солдат я, а не командир, — бросил Ворожцов.

— Становитесь, пока не поздно, — продолжал тот же голос.

Лейтенант послушался.

Шагая вразвалку вдоль строя, немецкий офицер, перетянутый ремнями, пристально осматривал каждого. Около большого сутулого человека остановился, оттолкнул его в сторону и, ткнув пальцем Аркадию Ворожцову в грудь, спросил:

— Вы есть офицер?

— Никак нет, солдат, — отчеканил пленный.

— Снять пилотку!

Ворожцов неохотно стянул ее. Длинная русая прядь волос упала на высокий лоб.

— Выходи! Шнель! — закричал немец.

Аркадий вышел на четыре шага.

— Зачем в строю?

— Хотел поработать! Не люблю сидеть без дела.

— На первый раз прощаю, — прошипел немец. — Но предупреждаю, если это повторится, будешь очень и очень строго наказан. Понимаешь наш разговор?

— Так точно.

Офицер приказал молодому, чуть прихрамывающему капралу:

— Дайте ему работу: он жалуется, что без дела находиться не может.

Аркадия Ворожцова заставили чистить уборные.

В середине июля его увезли в Вязьму и поместили в одиночную камеру этапного карцера. По существовавшему правилу через такие карцеры пропускали тех, кто вел себя скрытно на допросах либо был замечен в неблагонадежности. Ворожцов подошел сюда по обеим статьям.

О чем только не вспомнишь, чего не передумаешь в одиночестве! Да не где-нибудь, а в карцере! Сам себя спрашиваешь, сам себе и отвечаешь.

«Не прошло и двух недель, как я попал в плен, а сколько уже пережито! — рассуждал летчик, лежа на голом цементном полу. — И голод, познал, и фашистскую «гуманность», и «доблестный» труд в нужниках. А теперь вот и одиночный каземат изучу».

Жутко жить в одиночестве. Аркадий Ворожцов четвертые сутки не видит людей. Его никто не допрашивает, ему ничего не говорят. Лишь на какую-то долю минуты охранник откроет дверь, молча поставит ржавую жестяную миску с холодной похлебкой и уйдет.

На рассвете пятого дня в камеру вошли двое.

— Вставай! — приказали Ворожцову.

Он встал. Немцы не дали ему опомниться, надели железные наручники и повели. В темном фургоне привезли на вокзал и втолкнули в вагон с крохотными решетчатыми окнами...

Побег

С того часа, когда Аркадий Ворожцов попал во двор лодзинского лагеря, он лишился имени, отчества и фамилии.

— Ты есть нумер шестьсот двенадцать, — объявили ему на первом построении.

Теперь, куда бы ни пошел узник, что бы ни делал, три белые продолговатые цифры, вышитые на груди и на спине, сопровождали его всюду.

— Шестьсот двенадцать — в строй!

— Шестьсот двенадцать — на допрос!

— Шестьсот двенадцать — встать!

— Шестьсот двенадцать — бегом!

Уже на второй день Ворожцов увидел сцену, которая показала ему истинное лицо гитлеровцев. В бараке, куда его поселили, объявили, что заключенный «двести сорок один» за недовольство порядками в лагере приговорен к тридцати ударам плетью. Комендант решил наказать виновного на виду у всех.

Пленных вывели на лагерный плац. На середину вынесли широкую скамью, к ней привязали раздетого до пояса пожилого человека. К скамье осанисто, предвкушая удовольствие, подошел эсэсовец с засученными по локоть рукавами и начал ременной плеткой хлестать пленного по спине.

— Давай смелее! Больше силы! — кричал комендант. — Пусть это запомнит каждый.

Молодой и сильный эсэсовец, чтобы заслужить похвалу начальника, усердствовал то правой рукой, то левой. Натренированный на привычном, часто повторяющемся деле, он мог «работать» обеими руками, независимо от того, находится жертва в стоячем положении или лежачем.

— Кто его выдал? — ни к кому не обращаясь, соболезнующе вздохнул Аркадий Ворожцов, когда пленные стали расходиться по местам.

— Ты еще, видать, неопытный, — ответил ему незнакомый широкогрудый, крутоплечий парень. — Поживешь — многое узнаешь. Здесь, дружок, есть тоже разные люди. — Он оглянулся по сторонам и добавил: — Есть и свои, и чужие... Запомни это, — и он быстро юркнул в толпу.

«А за кого ты, незнакомец? — позднее мысленно спрашивал Ворожцов. — За наших? Тогда почему был так спокоен, когда избивали человека? Или привык к этому?.. За них? Тогда зачем подчеркнул, что здесь есть и свои, и чужие? Испытываешь? Не удастся. Я тоже теперь стреляный».