Боги, кони и я
В детстве взрослеют медленно.
Это стареют быстро: раз, и ты уже старик. Борода седая, суставы болят к дождю. Умирают быстро, если повезет. А детство тянется и тянется. Ты торопишь его, подгоняешь кнутом эту ленивую клячу. Давай, скакун! Неси со всех ног! Тебе позарез надо вырасти. Зачем? У каждого свой ответ. Стану героем. Богачом. Правителем. Совершу подвиг. Получу наследство. Пощупаю соседскую девку. Уйду из дома на край света.
Стану сыном бога?
Нет, такого не бывает. Стану? Как?!
Поверьте, такое бывает. Сначала ты рождаешься, живешь, пачкаешь пеленки, сбиваешь коленки, радуешь маму и огорчаешь папу. А потом, со временем, делаешься сыном бога. Ты делаешься, тебя делают, это уже как получится. Часто, кстати, бог здесь и вовсе ни при чем.
Об этом мечтают. Не родители, нет — дети. Особенно те дети, кого обижают чаще других. Но я знаю мало людей, кому эта крылатая, эта небесная мечта, сбывшись, принесла счастье. Во всяком случае, я не из них.
Скажу больше: я не знаю ни одного такого.
Эписодий четвертыйВода сладкая и горькая
1Украдено у Главка, сына Сизифа
— Три года! Три распроклятых года!
— Отец…
— Муж мой…
— Три года! А потом еще два! И ни одной поминальной жертвы!
— Господин наш…
— Ни единой! Ни жертв, ни достойного погребения! О боги!
Боги молчали. Родичи тоже.
— За что караете?! Ты, жена моя, мать моих безмозглых детей! Ты, сын мой, плоть от плоти моей! О, как стыдно мне перед Владыкой Аидом! Перед его добрейшей супругой Персефоной! Может, я не Сизиф, сын Эола? Может, я бездомный бродяга без роду и племени? Я что, умер в придорожной канаве?
— Мы все исправим, отец! Владыка Аид и могущественная Персефона будут довольны.
— Ага, как же! Вам, бездельникам, ничего доверить нельзя! Сам, все сам! День назначу, жертву выберу…
— Как скажешь, отец.
— Как скажешь, муж мой.
— Но сейчас тебя, господин наш, ждет дурное известие. Без тебя нам не решить, что делать…
Вот, значит, папа. Вот, значит, бабушка Меропа. Вот дедушка Сизиф. Ну и я, куда ж без меня? А больше никого, как водой смыло. Раньше, когда дедушка семью бранил, народу собиралось — уйма! Затем пол-уймы. Треть уймы. Десятая часть. Сотая. Сейчас даже мои братья не идут на шум. Надоело им.
Два года подряд одно и то же слушать — любому надоест. «Ни одной поминальной жертвы! Может, я бродяга…» Я бы тоже не слушал, правда. Мимо шел, задержался. Я-то вырос, все теперь понимаю. Но помалкиваю: язык за зубами, дедушка дома.
И вам не скажу, о чем я помалкиваю. Вдруг вы Аиду донесете? Помрете завтра от поноса, встретит вас в царстве теней Владыка Аид, вы ему и выложите как на блюде: так, мол, и так, Сизиф Эолид в своей родной Эфире ругмя ругается…
Нет уж! Помирайте на здоровье, а про дедушку — ни слова!
— Дурное известие? — дедушка запахнулся в плащ. С залива дул ветер, у стариков ныли суставы. — Есть ли что-то дурнее вас, драгоценные мои?
— Коровы, отец.
— Воистину прав ты, Главк, сын Сизифа! Корова — кладезь мудрости в сравнении с тобой. И что произошло с нашими коровами, если это важнее моих поминальных жертв?
Папа вздохнул:
— Воруют их, отец.
— Кто?
— Воры.
— Да я уж понял, что не честные люди. Кто именно?
Мимо пробежала стайка рабынь с корзинами стираного белья. Папа обождал, пока они скроются на заднем дворе. Ответил:
— Кромионцы, отец. Жители Сикиона.
— О, я их знаю! Записные скотокрады.
— Мегаряне.
— Что, и эти? Далеко забрались. Ты требовал суда?
— Требовал.
Папа вздохнул горше прежнего.
Бабушка ушла, не стала в мужские дела лезть. А мама даже и не выходила, сидела на женской половине, ткала.
— А судьи кто?
— Клеон, сын Фола. Антиох, сын Эврипида. Талай из Аргоса.
— Те еще пройдохи. В смысле, уважаемые люди. Проиграл, да?
— Проиграл, отец.
— Коров не опознал?
— Как их опознаешь? Воры коров перекрасили, клейма свели. Поди докажи!
— Перекрасили, значит?
Дедушка прошелся по двору. Остановился возле меня, ущипнул за щеку. В дедовом взгляде сверкнули хитрые искорки.
— Сын мой, — обращался дедушка к папе, а смотрел на меня. — Слыхал ли ты про такую занятную вещь, как гиппосандалии?
— Слыхал, отец.
Папа, кажется, обиделся. Такой лошадник, как Главк Эфирский, знал о конях все. Глянет на лошадь, сразу скажет, сколько волос в хвосте. Да что там папа? Даже я сто раз видел, как жеребцам и кобылам, желая сохранить копыта в целости, надевают конскую обувку. Кто победнее, тот плел чулки из лыка или тачал из бычьей кожи. Кто побогаче, гнул медную пластину, а случалось, что и бронзовую. По краям ушки да кольца: продел веревку или ремень — и давай, вяжи к ноге…
Дедушка хихикнул. Папина обида его забавляла.
— Очень хорошо. Выходит, ты не такой пустомеля, как мне думалось. А про подковы слыхал?
— Да, отец. Куреты своих лошадей куют. Не всех, только лучших. И фракийцы, случается, куют.
— А ты?
— Дорого это, отец. Металла не напасешься.
— Ты не увиливай! Куешь или нет?
— Лучших, отец. Как куреты.
— А коров ты ковать не пробовал?
— Коров? Нет, отец. Я им рога золочу, хвосты в косички заплетаю. Велишь, еще и подкую.
Нет, папа точно обиделся. Дураку ясно.
Дедушка обнял меня, прижал к себе. Ладонью смерил рост: я был ему по плечо. Ну, почти, честное слово.
— Велю, — произнес Сизиф, сын Эола. — С этого дня прикажи ковать коров свинцом, он дешевле. Всех ковать не надо, только тех, что на дальних выпасах. А на каждой подкове[39] пускай выбьют…
Он дал мне легкий подзатыльник. Это дедушка любя, я знаю.
— Пусть выбьют: «Украдено у Сизифа Эфирянина». Как мыслишь, станет вор коровьи копыта проверять?
— Отец! — всю папину обиду как ветром сдуло. — Ты воистину хитрейший из людей! Да я потом, на суде… Я их догола раздену! Наизнанку выверну! «Украдено у Сизифа…»
— Нет. Я передумал. Это не пиши.
— Почему?!
— Иное надо. Пусть выбьют: «Украдено у Главка, сына Сизифа». Так лучше, надежнее.
— Отец! Пока ты сидишь на троне в нашем дворце…
Папа осекся.
— Вот-вот, — спокойно откликнулся дедушка. — Недолго мне тут сидеть.
Прижал меня крепче, отпустил. Жестом показал: беги, играй.
— Я уже умер, помнишь? Каждый мой день — кража. Каждая ночь в чистой постели. Каждый вздох, каждое слово. «Украдено у Аида Неодолимого, владыки царства мертвых». За мной придут, Главк, сын Сизифа. За мной обязательно придут, и хорошо, если не Арей-Кровопийца. Тебе на суде свидетельствовать, воров на чистую воду выводить. Тебе в Эфире править. Значит, будет так: «Украдено у Главка…»
2Слепым живется легче
— К вам проситель, господин.
Двор как вымело. Отец, и тот убрался в дом. Обычно во дворе толчея: слуги бегают, рабы, советники. Все при делах: моют, готовят, советуют. Куда они подевались? Ветром сдуло, не иначе. Только я в закутке, ушки на макушке, да дедушка Сизиф на лестнице.
Еще раб горбится, втянул голову в плечи:
— Проситель, господин. К вам…
— Ты хотел сказать, к моему сыну?
— Нет, господин. Он спрашивает вас.
— Меня? Я умер.
— Он знает, господин. Боюсь, он не уйдет.
Был раб, нет раба. Сгинул. Даже позволения идти не дождался. Дедушка велит его выпороть? Кликнет слуг? Нет, не кликнул. Куда это он смотрит?!
Оставаясь на лестнице, Сизиф сверху вниз смотрел на ворота, распахнутые настежь. За воротами, в пыли, прямо на дороге стоял проситель. Стоял на коленях, склонив голову. По виду нищий, а может, бродяга. Что это за запах? Наверное, гость воняет. В пути не очень-то помоешься.
Нет, глупости. Нищий явился к владыке Эфиры? Бродяга? Это кто-то знатный, а лохмотья в знак траура и покаяния. Это убийца! Точно вам говорю, убийца! Зарезал кого-то из родственников. Теперь явился, чтобы дедушка его очистил.
Поэтому все и разбежались. Не хотят чужим грехом запачкаться.
— Войди, — наконец произнес Сизиф. — Я позволяю.
И добавил изменившимся тоном, так, что меня пробрало до последней косточки:
— Если, конечно, мое позволение что-то значит для тебя.
Убийца встал, вошел. Вместе с ним во двор вошел запах. Тина, ряска, мягкий ил. Кувшинки. Гниющая листва на берегу. Рыба. Вода чистая. Вода цветущая. Я путался в этом запахе, тонул в нем, разбирая на части, давая каждой имя — и вновь уходя на глубину.
Дедушка перестал кутаться в плащ. Выпрямился, расправил плечи. Убийца же, напротив, целиком завернулся в теплую шерстяную хлену[40], какую в наших краях называли «геройской». Край хлены он накинул себе на голову. По-моему, убийца не хотел, чтобы Сизиф хорошенько разглядел его.
— Значит, — произнес он со смирением. — Запрети ты мне входить, и я оставил бы Эфиру. Радуйся, Сизиф, сын Эола!
Дедушка кивнул:
— Радуйся и ты, Асоп, сын Океана. Полагаешь, у нас есть повод для радости?
— Вряд ли, — откликнулся гость. — Ты узнал меня?
— С тех пор, как я побывал в Аиде, — дедушка сделал шаг навстречу, — зрение подводит старика. Вот беда!
Всего один шаг, не более. Сизиф стал на одну ступень ниже, гость остался прежним.
— Я смотрю на человека, а вижу реку. Смотрю на просителя, а вижу бога. Посочувствуй мне, Асоп Океанид. Такая болезнь сильно осложняет жизнь. Вероятно, слепым живется легче.
Я сел, где стоял.
Река? Бог? Сын Океана?! Асоп тек из Сикиона в наши земли. В смысле, река текла. Но чтобы речной бог взял и явился в эфирский акрополь? Пал в пыль перед дедушкой? Так запросто?!
А я думал, он убийца. Хотя… Может, он все-таки убийца?
Убежать? Поздно.
— Слепым? — бог рассмеялся. Я впервые слышал смех, похожий на рыдание. — Среди слепцов встречаются прорицатели. Один такой направил меня к тебе.
— Зачем?
— Сказал, ты поможешь мне. Ответишь на мой вопрос.
— Спрашивай. Но не жалуйся, если оракул солгал.
— Где моя дочь, Сизиф? Где моя Эгина?
Дедушка стал ниже еще на одну ступень:
— Откуда же я знаю? Я слишком стар для того, чтобы подглядывать за нимфами. Более того, я мертв. Тот, кого ты видишь — нелепая случайность, плод судьбы и случая.
— И хитрости, Сизиф. Великой хитрости. Оракул пообещал, что в твоем дворе я узнаю, куда пропала моя дочь, моя нежная гадюка. Я верю прорицателю.
Нежная гадюка? По-моему, бог не слишком любил свою пропавшую дочь.
— Гадюка? Ты говоришь про свое дитя?
Дедушку тоже заинтересовало это сравнение.
— Эгина любила принимать этот облик, — Асоп сбросил край плаща с головы. Открыл лицо: мрачное, исчерченное глубокими морщинами, как земля, иссушенная зноем. — Струйка песка, вот кем была она. Песок и бурые пятна, словно вода пролилась. Голова же черная, как ночь. Разве это не прекрасно?
— Видел! — завопил я. — Дедушка, я ее видел!
Не знаю, насколько меня спасало мое укрытие. Скорее всего, меня просто не замечали. Вот, заметили.
— Дедушка! Ее нес орел!
Два дня назад нас с братьями возили на границу с сикионскими владениями. Там, на обильных лугах, паслись папины табуны. Главк Эфирский, сам известный лошадник, хотел, чтобы сыновья выросли достойными отца. Нас частенько отправляли на пастбища под присмотром опытных дядек — слушать рассказы табунщиков, чинить колесничную упряжь, смотреть, как случают кобыл и жеребцов, как кобылы жеребятся. Поздним вечером, устав от дневных трудов, я сбежал на берег Асопа — да-да, этого самого! — и увидел, как орел взмывает из камыша в небо, держа в когтях змею. Змея билась, вырывалась, пыталась спутать орлу крылья. Ничего не вышло — в скором времени птица растворилась в небе, унося добычу в сторону Саронского залива[41].
В багряных отблесках заката мне почудилось, что перья орла горят, трепещут языками живого огня.
— Песок! Она была цвета песка. Черная головка…
— Замолчи!
3Можно ли испепелить реку?
Впервые в жизни дедушка кричал на меня.
— Но я видел, — я замер, как громом пораженный. — Я правда видел…
— Закрой рот!
Ну, закрыл. Пусть сами разбираются.
— Глупый ребенок, — Сизиф спустился еще на одну ступень. — Он ничего не говорил, не так ли, Асоп? Он молчал как рыба. Кому интересна детская болтовня? Только не нам.
— Он молчал, — согласился бог. — Ты не только хитер, но и мудр.
— Но ты не уйдешь отсюда без ответа. Змея песочного цвета? С черной головой? Твою дочь, Асоп, сын Океана, похитил великий Зевс. Думаю, ты скоро станешь дедом, как и я. Или пеплом, если захочешь наказать похитителя. Как полагаешь, можно испепелить реку?
Нельзя, подумал я.
— Можно, — ответил Асоп. — Если это Зевс, можно все. Я поклялся, что похититель ответит передо мной. Впервые я дал ложную клятву. Зевс не ответит, и уж тем более не передо мной. Даже рискни я пожаловаться своему седому, своему могучему отцу… Океан не вмешивается в мелкие распри, а для него все распри мелкие. К тому же мой отец не посещает собрания богов. Зевс ему племянник, но это ничего не значит. Оракул не солгал, Сизиф, сын Эола. В твоем дворе я узнал правду.
— От меня, — напомнил дедушка.
— От тебя. От кого же еще? Тут больше никого нет.
— Никого, заслуживающего внимания.
— Это правда.
Лучше бы меня выпороли вожжами! Кто ты, Гиппоной? Никто, пустота, не заслуживающая внимания. Задыхаясь от обиды, я уже был готов выкрикнуть оскорбление, не думая, кто передо мной: бог ли, царь! Но следующие слова Асопа отрезвили меня лучше, чем ушат ледяной воды, вылитой на голову. Не знаю, может, это и был ушат воды. Все-таки надо помнить, что в наш двор пришла река.
— Я не прощу, — сказал Асоп. Речной запах усилился, я задыхался. — Я не прощу похищения дочери, но и Зевс не простит. Меня за то, что я поклялся мстить. Месть невозможна, но его это не остановит. Ему достаточно произнесенных слов. Ты тоже произнес слова, Сизиф. Ты и никто иной назвал мне имя похитителя. Чем мне заплатить тебе за доброту? Если я расплачу́сь с тобой, любому станет ясно, что правду я узнал от тебя и только от тебя. Чего стоит твоя правда?
— Правда — живительный родник. Заплати мне таким же источником.
— Объяснись.
— В моем акрополе нет источника свежей воды. Мы спускаемся вниз, к роднику. Приди враг, запрись мы в крепости — без воды воинам Эфиры не выдержать осаду. Ты можешь снабдить акрополь источником, сын Океана?
— Это наилегчайшее из того, что я готов сделать для тебя. Где мне разместить выход для воды?
— Возле Пропилей. Это по дороге от главной площади к Лехейской гавани.
— Хорошо.
— Я велю украсить твой источник белым мрамором. Я построю водоем, куда будет стекать вода. Это будет сладкая вода, Асоп?
— Слаще любой другой. Более того, если раскаленную медь окунут в эту воду, медь приобретет особую, редкую окраску. Такую медь станут звать эфирской. Мне очень жаль, Сизиф. Я навлек на тебя кару, сам того не желая. Полагаю, тебя накажут.
Дедушка кивнул:
— О да, меня накажут. У Зевса есть тысяча причин, чтобы наказать меня. Одной больше, одной меньше — какая разница? Я благодарен тебе, Асоп, сын Океана. Я благодарен каждому, кто добавит Олимпу новую причину наказать старого Сизифа. Не веришь?
Асоп пожал плечами:
— Не верю.
И исчез. Лишь илистая лужа осталась на том месте, где только что стоял бог.
— Не верит, — улыбаясь, произнес дедушка. Указал мне на лужу: — Точно тебе говорю, парень: он не верит, а зря. Я хитрец, но не лгун. Хочешь правду? Еще одну правду? Мы назовем новый источник Пиренами. Всякий, кто напьется из него, вспомнит твоего брата. Это будет значить, что Пирен погиб, но не до конца. Химера убила его, я же воскрешу. Я оставлю его здесь, в Эфире, навсегда. Как тебе моя правда?
— Дедушка!
Я вцепился в него, как тонущий матрос в спасительную доску:
— Зачем ты злишь их, дедушка? Зачем ты злишь богов?!
Я все понял, все-все. Пирена дед воскресил, меня же спас. Меня, болтливого дурака! Я не хотел такого спасения. Если бы я мог, я бы его сжег, как Химера Пирена.
Поздно. Слова произнесены. Вероятно, даже услышаны.
— Боги накажут тебя. И за обман, и за цепи, и за помощь Асопу! Их наказания ужасны! Как ты можешь пить и радоваться? Как можешь смеяться?!
— Накажут?
Дед отстранил меня. Взял за подбородок, заглянул в лицо:
— Я очень на это надеюсь, парень.
— На что?
— На то, что боги меня накажут! Я хочу разозлить их. Раздраконить так, чтобы они обрекли меня на вечные муки. Но что может мне сделать Зевс Жестокий[42]? Заставит вечно крутить ворот маслобойки в Аиде? Велит кубком вычерпывать Лету? Распнет старого Сизифа на огненном колесе?!
Я представил все, о чем говорил дед. Зажмурился от страха.
— Открой глаза, Гиппоной. Добровольная слепота — не лучший выход. Подумай о другом: муки — это значит память. Это значит, что и в царстве теней я останусь Сизифом. Что проку мучить беспамятную тень? Чтобы я страдал, я должен буду помнить, кто я. Кем был, кем стал, кем пребуду вовеки. Способна ли бесплотная, беспамятная тень вращать ворот маслобойки? Страдать от тяжелой, бессмысленной работы? От огня? Голода, жажды? Нет! Им придется оставить мне память и хоть какое-то подобие тела. Мучения станут для меня вечной сладостью. Это ли не победа? Это ли не бессмертие? И это будет мой последний, самый главный обман. Новый, вечный триумф над смертью! Я буду счастлив испытывать муки — оставаясь собой!
— Дедушка…
— Утри слезы. Я буду помнить, что я Сизиф, сын Эола. Ты будешь помнить, что я Сизиф. Что где-то там, далеко, я улыбаюсь, вспоминая тебя. Все запомнят: о, да ведь это Сизиф! Был, есть и никуда не денется, пока весь мир от богов до муравьев не накроется медной лоханью. Чем не повод для радости? Радуйся, Гиппоной! А если ты не станешь радоваться, клянусь кубком Гебы[43], я выпорю тебя вожжами! Выбирай: радость или вожжи?
Я выбрал радость. Раньше я не знал, что она бывает такой — радость. Вот, узнал.
Ближе к осени торговцы посудой, приехав к нам из Сикиона с телегами, полными крутобоких амфор и вместительных пифосов, рассказали о страшной грозе, разразившей над Асопом — там, где река течет близ города, который торговцы называли Флиасом. Гроза бушевала всю ночь, показавшуюся жителям Флиаса вечной.
К утру гроза ушла дальше, через равнину к бухтам Крисейского[44] залива. Когда же местные прачки спустились к реке, желая затеять стирку, они вскоре с криками вернулись в город. В воде, обжигая прачкам руки, плавали угли, раскаленные докрасна. Вопреки ожиданиям, вода не гасила их, напротив, вынуждала светиться ярче и жечь больнее. Со временем углей стало меньше, но и по сей день они встречались в водах Асопа.
Асоп не промолчал, а Зевс не простил.
Наверное, я был единственным, кто слушал рассказ об углях в реке, содрогаясь от дурного предчувствия. Дедушка же, напротив, ахал, охал, подзуживал торговцев начать историю с начала — короче, всячески наслаждался удивительными новостями.
В эти летние дни он получал ясно видимое удовольствие от ветра, дождя, смеха, хлеба, вина, сплетен — от каждого мгновения жизни. Наверное, знал, что их, этих мгновений, осталось немного.
А может, знал, что они бесконечны.
4Ата-Обман и Дика-Правда
Пятьдесят три колонны.
Два ряда — тридцать семь колонн снаружи и шестнадцать внутри. Легкие, изящные, стройные. Капители — пара завитков, похожих на бараньи рога. Этот портик возвели меньше чем за месяц. Вопреки мои ожиданиям, колонны были деревянные, из ясеня и бука. Сказать по правде, я расстроился.
Детским умишком я догадывался, что портик из паросского мрамора вышел бы слишком дорогим. В семье Главка Эфирского такое сообразил бы даже младенец. Не понимал я другое: сроки работы. Мрамор с Пароса и Пентеликона? Афинский известняк? Милетский? В этом случае только на доставку камня кораблями по морю и телегами по ухабистым дорогам ушло бы шесть месяцев, не меньше. А на работу? Каменщики — народ неторопливый, а резчики — и того хуже.
Дедушка спешил. Хотел увидеть Пирены, новый источник Эфиры, во всей красе. Увидеть своими глазами, омыть лицо сладкой водой под приветственные кличи горожан. Знал, старый хитрец, что время, словно песок, течет сквозь пальцы. Сколько его осталось, времени? Краденого, а?
Мало.
Я их все пересчитал. Колонну за колонной, сколько ни есть. А потом еще раз, для проверки. Я умею считать. И каждый раз, прибавляя один к общему счету, делая шаг от колонны к колонне, я вспоминал Пирена. Смех, бег, возглас. Все, что было. Все, что сохранила память.
Химеру я тоже вспоминал.
Асоп сдержал обещание. Новый источник забил без видимых причин, на самом удобном месте — за храмом Афродиты Черной, на южной стороне главной площади акрополя. Едва во дворец прибежал запыхавшийся гонец с известием о чуде, дедушка отдал приказ о начале строительства. Двухъярусное сооружение, велел Сизиф. Статуи, мозаика, настенные росписи. Торговые лавки в два ряда. В лавках переднего ряда — кроме пары крайних — вырыть колодцы глубиной в двадцать локтей. Если мало, ройте глубже, пока не достигнете подземных каналов, питающих источник. Там же устройте погреба для хранения вина и прочей снеди, подверженной быстрой порче. Через месяц я желаю присутствовать на торжественном открытии. Все, что не успеете сделать, доделаете потом. Главное, открыть побыстрее — и чтобы красиво мне, поняли?
Строители поняли.
Было красиво и даже быстрее, чем приказал Сизиф.
В храм я не пошел. Зачем? Жертвы принесут без меня. Праздник закончился, да и был ли он, праздник? Остался тут, за колоннами, возле лавки, где торговали копчеными перепелками. Народ потихоньку расходился, я догрызал жирного перепела, измазавшись по уши, и вдруг увидел его.
Ага, этого мужчину.
Приезжий, точно вам говорю. Концы легкого хитона завязаны на левом плече, у нас так не вяжут. Сандалии с плетеной оторочкой. Шляпа из войлока. Знатный человек, хотя по одежде и не скажешь. Оделся в дорогу, неброско и практично. Зато все остальное… На руке золотой браслет. Нет, два. Ишь, позвякивают! Пояс украшен бирюзой. Через руку перекинута хламида из узорчатой ткани. Жарко, вот и снял.
Краем хламиды гость утирал глаза. Плачет? Тень портика спасала от солнца, но мужчина оставался в шляпе. Широкие поля скрывали лицо. Я уверился: точно, плачет. Горе какое? Или перченого съел, вот слезы и хлынули?
— Кто это? — спросили у прилавка.
Интересовался толстый горожанин, по виду пекарь или молочник.
— Эсим из Орхомена, — с охотой откликнулась торговка, обмахивая перепелок веткой оливы. Было видно, что женщина не прочь посудачить. — Советник тамошнего басилея. Берите птичек, вкусные!
Толстый взял перепелку. Расплатился, оторвал крылышко. Сожрал как есть, с костями. Аж захрустело! Утерся платком, повернулся к торговке:
— Соли мало. Скряжничаешь?
— Сколько надо, столько и кладу.
— Ну ладно. А чего этот рыдает?
— Сын у него помер. Горюет, значит.
— Сын? Сам из Орхомена, а сын у нас, что ли, помер? В Эфире?
— У нас, ага.
— Как звали?
— Пиреном звали. Пирен, сын Главка.
— Это какой еще Пирен?!
— А который источник теперь. У всех праздник, а у отца — горе горькое. Вишь, нарочно из Орхомена приехал, чтобы поплакать!
Толстый оторвал перепелке ногу. Взмахнул, будто оружием:
— Ты, старая, думай, что говоришь! Какой он ему сын, твоему Эсиму?! Сама сказала: Пирен, сын Главка…
Я весь подобрался. Еще чуть-чуть, и я кинулся бы на торговку: убивать. Да она хуже Химеры! Если меня что-то и сдерживало, так это рыдания Эсима-орхоменца. Я впервые видел, чтобы мужчина так бесстыдно предавался горю.
— Сама сказала, — торговка взмахнула веткой, отвесила толстому слабый подзатыльник. — Сама и повторю: Пирен, сын Главка. Приемыш, как и все Главкиды. У тебя вот дети есть?
Толстый пожал плечами:
— Ну, есть.
— Они чьи?
— Мои.
— А у Главка приемные. Бесплоден он, Главк. Боги наказали.
— За что?
— За отца. Хотели Сизифа наказать, бесплодием поразить, так он уже к тому времени детей настрогал — прорву! По городкам рассадил, под каждую задницу трон сунул: правят. Рази теперь, не рази, без толку. Вот Главк за отца и отдувается. Нет, решили боги, проклятому Сизифову роду продолжения, нет и не будет!
Толстый хохотал так, что даже подавился.
— Дура! — выдохнул он, утирая лицо. — Ох и дура! Нет роду продолжения? Сама же говоришь, у Сизифа детей — прорва. Главк бесплоден, ну и пусть. Другие нарожают! Это если он бесплоден, конечно.
Молодец толстый! Голова! Уел гадину.
— Про других не знаю, — торговка подбоченилась. — А наш — пустоцвет, это тебе любая баба в Эфире объяснит. Скрывает он, стесняется. Мятежа боится: кому охота под мерином ходить? Вот он жену свою под хороших людей и кладет: уважаемых, плодовитых. А главное, приезжих. Обрюхатил и след простыл! По обоюдному, значит, согласию, для пользы дела.
На меня они не смотрели: торговка и толстый. Что им я? Зато я на них уставился, не отрываясь. Взглядом дырки высверливал. Будь я Зевсом, на месте сплетников давно лежали бы две кучки пепла. А я еще на эти кучки помочился бы.
Хорошо, что я не Зевс!
— Они потом уедут, — заливалась торговка соловьем, — а она законному мужу приемышей в подоле несет. Может, и не боги разгневались, тут спорить не буду. Может, он сам слух и пустил: божья кара! Хитер, весь в отца!
— Где ж тут хитрость, пустомеля?
— А ты умишком пораскинь, да?!
Женщина приплясывала над тушками, блестящими от жира. Казалось, она жрица Аты, богини обмана. Совершает приношение в честь бессмертной лгуньи. Ладно, на Ату я согласен. А вдруг ее богиня — Дика-Правда?!
— Если родился бесплодным — это для вас, кобелей драных, позор. Стал бесплодным — тоже ничего хорошего. А если боги наказали — какой же это позор? Да еще за отца наказали, не за твою вину… Это даже повод для гордости: смотрите, люди добрые, за родителя страдаю! Понял, дурачина?
Толстый почесал птичьей костью в затылке:
— Ну, понял. С тобой спорить, что море решетом черпать! Так говоришь, Эсим из Орхомена…
— Гиппоной! Вот ты где!
Меня схватил за руку наставник Агафокл:
— Мы тебя обыскались! Иди за мной, быстро!
Я и пошел. Шел и оглядывался. Нет, орхоменец тоже убрался, как не бывало. И толстый убрался, мелькнул за колоннадой и исчез. Дома мне влетело, только я молчал и терпел. Я бы что хочешь вытерпел, лишь бы избавиться от проклятого:
«Жену свою под хороших людей кладет: уважаемых, плодовитых. А главное, приезжих. Обрюхатил и след простыл! По обоюдному, значит, согласию, для пользы дела…»
Правда? Ложь?
Если правда, чей я сын? Кто по мне заплачет?!
СтасимКонь, копье и молот
Ветер шелестел в кронах дубов и лип. Журчал ручей, нежась в илистом русле. Хор птиц славил великого Гелиоса. Белый конь пасся на склоне горы, возле ручья. Время от времени он поднимал голову к небу и тихонько ржал. Не дождавшись ответа, фыркал, бил копытом в землю и вновь принимался щипать траву.
Афина следила за конем издали, укрывшись в буковой роще. Дочери Зевса не составило бы труда набросить на себя плащ невидимости, принять облик ящерицы или полевой мыши, укрыться в россыпи солнечных зайчиков. Увы, богиня знала: все это не спрячет ее от коня, решись она подобраться ближе. От любой земной лошади — да, от морских жеребцов Посейдона — да, от небесных кобылиц Гелиоса — трижды да, но не от Пегаса.
Увидит, почует, улетит.
Так уже случалось не раз и не два. На собственном горьком опыте… Бывает ли у богов горький опыт? Афина никогда не спрашивала об этом у отца, братьев, сестер. К чему? Если ты дитя мысли и молнии, воплощение мудрости и военной стратегии, тебе отлично известно: опыт — горчайший из плодов жизни, а боги — не исключение из правила.
Погоня за Пегасом была Афине не по зубам.
Она испробовала все возможности. Падала с неба, восставала из-под земли. Бросала навстречу крылатому коню армию косматых грозовых туч. Секла ливнем, палила зноем. Метала вдогон свое знаменитое копье, о котором ходила дурная слава отсюда до Тартара. Преграждала путь вопящими стаями птиц. Ничего не помогало, Пегас с легкостью уходил, убегал, улетал. Ливень, зной, гроза, птицы, копье — белому жеребцу все было нипочем.
Афина убивала за меньшее. К сожалению, Пегас ей был нужен живым. Ей? Пегас был нужен Зевсу. Пегас был нужен Семье, если Семья хотела продолжить свою счастливую, свою вечную — и такую хрупкую, шаткую, подверженную тьме опасностей жизнь на Олимпе. Дай Афина волю гневу, посягни на Пегаса — кара за самоуправство не заставила бы себя ждать.
Афина помнила, как умеет карать отец. Афина помнила, что Пегас бессмертен. Афина помнила, как умирает бессмертное, и помнила, как бессмертное живет, чтобы мучиться без конца.
О нет!
Впрочем, зачем бы ей убивать Пегаса? Даже копье вслед коню Афина метала не ради убийства, а с иной целью: напугать, сбить с шага, галопа, полета. Сама идея приспособить крылатого коня для нужд Семьи принадлежала Афине. В этом замысле, имеющим сотню достоинств и один недостаток, Пегас был живым и покорным. Он и сейчас, у ручья, знать не зная ни о каких замыслах, был вполне живым.
И непокорным сверх всякой меры.
Прошлой зимой Афина обратилась к Борею. Ей плохо давались просьбы, но богиня сломила гордость. Сломил гордость и Борей — северному ветру плохо давалось послушание, но он согласился помочь. Согласился и не сумел.
— Нет, — прохрипел Борей после третьей попытки. — Он слишком быстр для меня. И слишком горяч, да. Моя стужа — ничто для Пегаса.
— Зефир? — предположила Афина. — Эвр? Нот[45]?!
Борей рассмеялся. Горек был его смех, горек и холоден. Но и тепло крылось в нем: не умел проигрывать могучий Борей, а презрение к братьям утешало в поражении. Когда ты слабее кого-то, презирай того, кто слабее тебя, тем и согреешься.
Гермий, вспомнила Афина. Младший брат.
Крылатые сандалии.
— Нет, — рассмеялся Гермий, израсходовав всего одну попытку. — Больше и пробовать не стану. Но спасибо, сестренка, позабавился всласть!
Этот умел проигрывать без горечи. А может, ловко прятал горечь за смехом.
Аполлон? Сребролукий отказался наотрез. Эфон? Орел согласился, но Зевс отозвал своего любимца, не позволив ввязаться в бесполезную погоню. Стыд орла — позор хозяина, а Громовержец не желал себе позора, заранее понимая, чем окончится эта гонка.
Проигрыш за проигрышем. Каждый из них был проигрышем Афины. Мудрость, говорила она, скрипя зубами, когда рядом не было ни души. Мудрость — это выводы из неудач. Однажды их накопится достаточно, чтобы стать победой. Я укрощу Пегаса, я сделаю из буйной воли послушного работника. И отец возрадуется великой радостью, одарив меня улыбкой.
Увы, пока что Зевс одаривал других.
Богиня трижды прокляла свой замысел, узнав, что Гефест первым справился с поставленной задачей. В планах Афины большая роль отводилась не только Пегасу, но и богу-кузнецу. Она надеялась, рассчитывала, услышала, что да, Гефест и впрямь научился ковать молнии, настоящие молнии, способные разить не хуже природных. Она возликовала — и низверглась в бездну отчаяния, выяснив, какую награду запросил у Зевса хромой урод Гефест.
Ночь с Афиной, сказал он. Отец, ты обещал!
Я обещал, кивнул Зевс.
— Отец! — вскричала Афина.
Богине мудрости хватило ума вскричать это не сразу, дождавшись, пока счастливый Гефест покинет Олимп и спустится в кузню на Тринакрии. На пороге Зевсова дворца он обернулся и подмигнул Афине. До конца своих дней, что для бога значит вечность, она будет помнить мерзкую ухмылку и масленые глазки кузнеца. Скалы раскрошились бы, угоди они между зубами Афины — так сильно она стиснула челюсти, чтобы не издать ни звука. И только потом, оставшись с отцом наедине…
— Отец! Как ты мог?
Зевс сдвинул брови. В воздухе запахло грозой, тучи стадами круторогих быков двинулись к Олимпу. С недавних пор Громовержец болезненно относился к подобным вопросам. Кто-то оспаривает решение владыки? Любимая дочь? Любимцы стоят к трону ближе других. Ты сидишь, они стоят, смотрят, переглядываются — и поди пойми, о чем они думают, глядя на твой венец.
На плечах и груди владыки замерцала эгида — шкура Амалфеи, козы с Крита, вскормившей младенца Зевса своим молоком. Выяснив, что шкура Амалфеи прочнее любого доспеха, Зевс не поленился ободрать кормилицу. Случалось, он давал эгиду Афине, если дочери предстояла опасная битва. Сейчас, вне сомнений, был не тот случай.
— Я обещал, — повторил Зевс. — Я сказал, что исполню любое его желание.
Не перечь мне, звучало в словах отца.
— Но почему я?
Зевс пожал плечами:
— Он так захотел. Прекрасный работник, золотые руки. Увы, я никогда не понимал, что творится в его косматой башке. Детские мечты, глупые восторги. Наверное, он ударился головой, когда я сбрасывал его с Олимпа. Грезит о всякой ерунде, болван.
Афина закусила губу. Детские мечты, глупые восторги. Грезы о ерунде. Каждое слово отца стрелой впивалось в сердце. Она уже пожалела, что заговорила с Зевсом.
— Его жена — богиня любви, — предприняла Афина обходной маневр. — Ему что, мало Афродиты? Она прекраснее всех нас!
— Любовь?
Зевс хохотал долго. Хватался за живот, утирал слезы.
— Дитя мое, — произнес он, отсмеявшись, — ничто не надоедает так быстро, как любовь. Уж я-то знаю! Мы, мужчины, находим любовь, как медведь — пчелиные соты с медом. Мы едим горстями, измазываемся с головы до пят, набиваем брюхо до отказа. Потом нас тошнит. При одном взгляде на мед нас выворачивает наизнанку. Что же мы делаем тогда? Пьем воду? Холодную ключевую воду? Ложимся спать? Нет, это не в нашей природе. Не утерев бороды, мы кидаемся на поиски новой любви, следующей, пятой, сотой… В итоге мы находим кое-что, что приедается гораздо медленнее, от чего не так тошнит. И удовольствия эта находка доставляет никак не меньше. Гефест — мужчина, я его хорошо понимаю. Он тоже нашел замену любви.
— Что же это?
— Насилие. Мы ищем любовь, а находим насилие. Ты видела, как он смотрел на тебя перед тем, как уйти? Ты меня поймешь.
— Но я же дева!
Зевс молчал. Этот довод он слышал тысячу раз. От каждой жертвы, вернее, каждой избранницы — по одному разу. Второго не было.
— Что же мне делать? — в отчаянии взвыла Афина.
И отец дал совет:
— Защищайся.
Афина не поверила услышанному.
— Как? Чем?!
— Всем, чем есть. В первую очередь копьем.
— И это говоришь ты?!
— Это говорю я. Я пообещал Гефесту исполнить его желание. Значит, сегодня ночью ты придешь к нему, иначе мой гнев будет ужасен. Но я не обещал Гефесту, что ты уступишь ему добром. Он забыл попросить, а я не напомнил. А может, он и не хотел просить об этом. Ему надоел мед, помнишь? Ты придешь к нему, а дальше поступай, как знаешь. Но учти: ты не оставишь его подземный дом до рассвета. В остальном ты свободна, дитя мое.
Вся горечь мира сошлась в улыбке Афины. О да, отец! Я богиня, я свободна. Кто бы спорил? Кто вообще рискнет спорить с тобой, владыка?!
Ночь с Гефестом была отвратительна. Хромой урод кинулся на Афину прямо в кузнице, едва она переступила порог. Ни слова, ни жеста, ни приглашения возлечь на ложе. Вино? Нектар? Амброзия? Ласковая беседа? Учтивое обхождение?! Нет, только напор, бешеный напор зверя. Они дрались до утра, не останавливаясь ни на миг. Проклятый калека лопался от силы. Родные стены удваивали, учетверяли его мощь. Хромота? Она не имела значения в тесноте кузни. Сверкало копье, гремел молот. Афина изнемогала. Опускались руки, дрожали колени. Неутомимость Гефеста превращалась в утес, скалу, гору; падала на плечи неподъемной тяжестью, гнула к земле. Мудрость подсказывала Афине сдаться. В конце концов, до рассвета не так уж далеко, можно потерпеть. Что Гефест может сделать такого, чего не делали другие мужчины с другими женщинами?!
Мудрости вторила военная стратегия — другая ипостась Афины. Если не можешь одолеть силой, предприми обходной маневр. Уступи, подпиши позорный мир. Отдай требуемое, вышли дань. Затаись до поры. Смейся, когда хочется вцепиться в глотку. Выиграй время, залечи раны. Собери возможности в единый кулак. Месть требует терпения. Придет и твой час, не сегодня, так через год…
Нет.
Афина не слушала мудрость, не слушала и стратегию. Она оглохла к голосу разума — впервые в жизни. Билась как смертная, до последнего. И упала ничком, едва Гефест отступил. Кузнец не обессилел, нет. Просто ночь подошла к концу, а с ней и обещание Зевса.
Потом скажут, что Афина вышла из кузни с гордо поднятой головой. Чепуха, она выползла, волоча копье. Скажут, что Гефесту так и не удалось добиться от богини желаемого. Приплетут клок шерсти, которым Афина вытерла с ноги семя насильника; превратят шерсть в дитя. Афина не опровергнет слухи, но и не подтвердит. Ни слова не слетит с ее уст, когда родня станет шушукаться — да что там! — открыто сплетничать в ее присутствии.
Мудрость и военная стратегия. Вот тут они и придут на помощь: с опозданием, но тоже ничего. Молчи, велят они, скорее забудут. А даже если и не забудут, все равно молчи. Думаешь, они чем-то лучше Гефеста? Ты не можешь так думать, ты слишком умная для этого.
Никто не знал, что сказал ей Гефест напоследок.
— Копье, — бросил он вслед изнемогшей Афине. — Твое копье. Пришли мне его, я перекую наконечник. Он выщербился о мой молот. Твое копье станет лучше прежнего.
В устах хромого бога это было равносильно признанию в любви.
Белый конь пасся на склоне горы, возле ручья. Афина следила за конем из буковой рощи. Все зря, думала богиня, кусая губы. Все будет зря, если я не укрощу Пегаса. Мой позор. Талант Гефеста. Молнии, вышедшие из-под его молота, будь он проклят. Надежды отца. Будущее Семьи. Мое будущее, в конце концов. Гефест выполнил свою часть сделки. Зевс — свою. Дело за мной, а я не знаю, с какой стороны мне зайти к этой мерзкой, этой неуловимой лошади.
Ананке, вечная Ананке[46]! Ты, кто превыше богов, мать мойр[47], Судьба и Неизбежность, чье веретено — ось миров! Чтоб ты сдохла со своей гнусной иронией! Мудрость гоняется за конем? Стратегия записалась в коногоны?! Разрабатывает план военной кампании? Представляю, как ты хохочешь сейчас, стерва Ананке. Я бы тоже посмеялась, только мне, знаешь ли, не до смеха.
Белый конь взлетел. Афина проводила его взглядом.
Эписодий пятыйСын черногривого
1Чудеса и диковины
— Что ж ты на корабле не поплыл?
Лепешки и сыр — скромная пастушья еда — приятной тяжестью улеглись в животе. Сами мы тоже улеглись: на краю дубравы, в тенечке. Жаркие дни лета миновали, в темной зелени дубов уже начала проступать бронза, но солнце в полдень еще припекало, не жалея. Тут, на опушке, хорошо. И табун, опять же, как на ладони.
— А, Кимон?
Кимон, сын Аристида, встретился нам на дороге, ведущей на юг, из Немеи в Аргос и дальше, к морю. Мы перегоняли табун, лошади нуждались в новом пастбище. А Кимон — по его словам, он шел из самого Пилоса — нуждался в отдыхе и компании, и еще неизвестно, в чем больше. Сбитые сандалии, дубовый посох, плащ в пыли и заплатах, сделанных на скорую руку — похоже, странник действительно прошагал весь Пелопоннес из конца в конец.
Я уже знал, что странники — это бродяги, у которых есть дело, важное или пустяковое, и общие с тобой знакомые.
«Вот у кого полная котомка новостей!» — решили табунщики. Они даже не представляли, насколько правы. Кимон много где побывал: Микены, Афины, Элида, Тиринф, Скирос и Родос, Крит и Эвбея — по возможности он старался путешествовать морем. В Эфиру он тоже захаживал не впервые. Он даже звал город Эфирой, а не Коринфом, в отличие от многих чужеземцев, чем окончательно покорил и пастухов, и нас с братьями. Чего только не было в Кимоновых россказнях: пираты, штормы, дельфины, наяды, заморские диковины, беседы с мудрецами…
Ну, врал. Так ведь не все время же? Странники склонны к преувеличениям.
— Басилей Пилоса, да хранят его боги, поручил мне составить описание Пелопоннеса. В мельчайших, сказал, подробностях. Как тут управишься на корабле? Вот, иду, составляю. Самое важное — здесь…
Кимон извлек из котомки связку вощеных дощечек для записей. Пастухи грамоты не знали, дощечки их не впечатлили. Зато мы с братьями оценили.
— И это только самое важное?!
— Остальное — здесь.
Кимон постучал себя по лбу костяшками пальцев.
Я все гадал: сколько ему лет? Жилистый, крепкий, но не сказать, чтоб здоровяк. Росту среднего. Кожу солнце пропекло, выдубило. В рыжей бороде — проседь. Морщины на лбу. Когда улыбается, сразу молодеет. Улыбка открытая, добрая, с хитрецой.
Сорок? Пятьдесят?
— Не опасаешься, а? — хмыкнул табунщик Фокион. — По дорогам бродить, а? Вот так, в одиночку?
— Точно! — поддержал его Фотий, другой табунщик. — Разбойников сейчас, что…
Он замялся, подыскивая сравнение. Сорвавшийся с дуба желудь звонко щелкнул его по макушке. Мы прыснули.
— …что желудей на дубе! — закончил Фотий, нимало не смутившись.
Милитад промолчал. Он вообще молчун, слова не вытянешь.
— Было дело, — согласился Кимон. — Встретились мне разбойники.
— Где?
— Под Аргосом.
— И что?
— Убежал?
— Отбился?!
— Ограбили?
Странник звонко рассмеялся:
— Не угадали! Повезло мне. Из леса два кентавра вышли.
Милитад присвистнул.
— Здоровенные! — врал дальше Кимон, а может, не врал. — Хвосты до земли! Копыта с мою голову! Кулаки что кувалды! У вас таких жеребцов и нету, поди…
— Нету, — кивнул Фотий. — С кулаками? Не водится.
— Ну, разбойнички и дали деру, от греха подальше. Жалко было…
— Чего тебе жалко?
— Кого?
— Разбойников?!
— А что? Разбойники тоже люди, пусть и лихие. У меня брать нечего, кроме новостей да табличек. Я им новости, они мне хлебушка, простокваши, ремешок для сандалии…
— Ты про кентавров давай! Кентавры-то что?!
— А что? Пожелал я кентаврам доброго здоровьица, поблагодарил за спасение. Вином с ними поделился. Был у меня с собой бурдючок хиосского. Кентавры — они вино больше нас, людей, любят. В общем, расстались друзьями. Я удрал раньше, чем они бурдючок прикончили. Буйные они, во хмелю-то, вот я и унес ноги, пока не оторвали…
Кимон замолчал, задумался. На лицо набежала тень:
— Не разбоя сейчас бояться надо. Ох, не разбоя! Ваш дед, волчата, — он улыбнулся нам. Улыбка была незнакомой: хмурая, кривая, — тоже славно погулял в свое время. Не с шайкой, с отрядом. Щипал соседей, аж пух летел! Там землицы себе прирежет, здесь — скота. Запомнили его по всей Арголиде. И выше хаживал: Мегары, Элевсин, Беотия. Вот Главк, отец ваш — правитель спокойный, тихий. Набегами не балуется…
Дедушка? Щипал соседей?! Это Кимон зря, дедушка не такой. Это у нас соседи коров воруют, сам слышал. Я хотел было возразить Кимону, одернуть наглеца, но язык на жаре примерз к зубам.
«Вот Главк, отец ваш…»
Кимон? Химера, трехтелое чудовище, смерть во плоти. Ревет лев: «Вот Главк за отца и отдувается. Нет, решили боги, проклятому Сизифову роду продолжения…». Хрипит, ме́кает коза: «Главк бесплоден? Ну и пусть. Другие нарожают! Это если он бесплоден, конечно…» Шипит змея, ехидна[48] подколодная: «Наш — пустоцвет, это тебе любая баба в Эфире объяснит. Скрывает он, стесняется. Мятежа боится…» Обернулась торговка перепелами чешуйчатым гадом. Льет в уши яд: «Жену свою под хороших людей кладет: уважаемых, плодовитых. А главное, приезжих…»
Дома, во дворце, было проще. Дома я об этом думал редко. Случалось, и вовсе забывал. Дома папа, мама, дедушка. Мои! Какие же они чужие? И с виду мои, и вообще. Вот еще, гнилые враки вспоминать, себя накручивать! А когда отец послал нас к табунам, конскому делу учиться, так прикрутило, мо́чи нет. Вижу Алкимена, думаю: чей он сын? Спорю с Делиадом, думаю: чей он сын? На свое отражение в ручье смотрю, ем себя поедом: чей ты сын, Гиппоной?!
Кто по тебе заплачет, если что?
— Не разбоя сейчас бояться надо…
— А чего?
— Налетов. Про Химеру слыхали? Дочурку Тифонову?!
Съеденное встало в животе колом. Чуть обратно не полезло. Накрыло меня памятью, потащило на глубину. Аж дышать нечем: крылатая громадина в черном небе. Багровое зарево над Лехейской гаванью. Пирен со всех ног бежит к спасительным скалам. Спотыкается, падает. С небес рушится гром: львиный рев. Распахивается глотка, извергает пламя. Целое море пламени. Мне опаляет лицо, волосы трещат от жара. В пламени корчатся люди. Бывшие люди, теперь уголь. Позже — название для источника в акрополе.
Два года прошло. Даже больше. А как вчера.
Как сегодня, сейчас.
В воспоминаниях ужас мешался с красотой. Да, с красотой. Я не знал, что бывает такая убийственная, опаляющая, беспощадная красота. Тень в небесах. Огонь внизу. Тьма и свет. Полет над смертью. Нет, не могу. Не хватает слов.
Могу ли я оплакивать брата, если не знаю, брат ли он мне на самом деле? Чей ты сын, Пирен? Главка Эфирского? Эсима из Орхомена?! Одно утешало: если злыдня-торговка права, мы все равно братья, как ни крути.
По матери.
— Слышали, не глухие, — долетело издалека, словно с другого края мира. — Мальчишек видишь? Чудом спаслись. Брат их, Пирен…
— …он ли один?..
— Сочувствую, — Кимон тронул меня за плечо. Я стряхнул его руку, он не обиделся. — Такое сейчас по всему Пелопоннесу. И выше Истма забирается, не брезгует. Этолия, Фессалия, Эпир. В Дельфах побывала, тварь. То тут объявится, то там…
— Химера?!
— Она самая, разрази ее Зевс!
Я моргнул. Неподалеку заржала лошадь. Порыв ветра взъерошил крону дуба, желуди посыпались в траву. Один стукнул меня по коленке.
— Где? — прохрипел я. — Где ее видели?!
И закашлялся.
— В Аркадии целое стадо овец сожрала. Вместе с пастухом. Второй успел убежать, он и рассказал. Возле Пилоса храм Колебателя Земли сожгла. Трое жрецов сгорели. В Лаконии — храм Артемиды. В Арголиде дюжину коров прибрала. Считай, повезло. Под Фарами святилище речного бога разрушила. За два года раз десять на круг прилетала. Поди пойми, где в следующий раз объявится! Вот кого беречься надо…
— Как тут убережешься?
— Как? На небо чаще поглядывай. Чуть что — прячься, сиди тише мыши. Жди, пока не пронесет.
— Верно! Прячься и жди…
— Ты сказал: прилетала. Откуда?
— Врать не буду. Но говорят, из Ликии, из-за моря.
— Из-за моря? Выходит, и кораблям опасаться надо?
— Насчет кораблей не слышал. Может, и жжет, так свидетелей нет.
— Повадилась, тварь! И что ей тут нужно?!
— Известно, что. Скот, люди…
— А храмы?! Почему она храмы жжет?!
— Куда боги смотрят?! Почему не убьют гадину?!
— Ты потише, насчет богов-то…
— Еще услышат…
— Что с Химерой делать, то у богов на коленях. Им виднее.
— У тебя, небось, совета не спросят…
Я больше не слушал. Химера возвращается: опять и снова. Прилетает из Ликии. Это все, что нужно знать.
«Убью. Я тебя убью».
Обещать не значит выполнить. Я видел, каково чудовище в ярости. Что может ей противопоставить Гиппоной, сын Главка? А если не Главка, если кого-то неизвестного, давно забывшего о том, что у него в Эфире есть сын — тем более, что?!
«Победу в битве, — напомнил дедушка Сизиф, — приносят не только сила и храбрость. Ум и хитрость не менее важны». Мне никогда не стать сильнее Химеры. Храбрее? Никогда. Значит, мое оружие — ум и хитрость. В каких арсеналах хранишься ты, оружие?
Сама мысль о победе — разве это не химера?!
2Если кто-то живет, он умирает
— Ты умеешь смотреть краем глаза?
Кимон спрашивал шепотом, не разгибаясь и не поднимая головы. Как будто и не со мной разговаривал. Так, бормотал что-то себе под нос.
Я сам вызвался проводить его. Тут идти-то всего ничего, странник и без провожатого разобрался бы. Если уж он от самого Пилоса топает и не заблудился! Но мне хотелось напоследок послушать еще разок про невиданные земли, вот и навязался в проводники. Кимон не возражал. Мы уже почти добрались до торной дороги. Рассказ о путешествии на Родос, о тамошних диковинах, об искусниках-телхинах[49], чье мастерство граничит с колдовством, также подошел к концу. Кимон присел вытащить камешек из сандалии — и вдруг…
Что случилось? За нами следят?!
— Справа. Осторожно, не спугни.
Стараясь двигаться без спешки, я присел рядом со странником. На всякий случай нашарил камень поувесистей, сжал в пальцах. Камень сразу придал мне уверенности. Если что, не промахнусь! Таким подарком промеж глаз — никому мало не покажется! Вот теперь можно и повернуть голову. Чуточку, самую малость. Что там у нас по правую руку?
Почудилось: вяз, растущий шагах в сорока́, двоится. Словно у дерева объявился маленький близнец. Или сын…
Не сын, а дочь!
Волосы ее — крона древесная. Буйные, густые — зелень с осенней прожелтью. Она куталась в них, как в женский тканый пеплос[50]. Нет, она даже не куталась! Листья-волосы сами лежали на гладких плечах и маленькой, почти мальчишеской груди, притворяясь накидкой. Кожа ее — гладкая молодая кора. Руки ее — гибкие ветви. Лицо…
Как у статуи в храме. Не мраморной, нет! Деревянной. Живое лицо, только… Богини в святилищах, из какого дерева их ни вырежи, все равно были точными копиями красивых женщин. А эта… Крылось в ней что-то нечеловеческое. Я не смог бы сказать, что именно.
Кажется, я забылся. Уставился на нее в упор. Больше того, она на меня тоже уставилась во все глаза. Побледнела, прижалась к стволу. Она что, живого мальчишку никогда не видела? Или у меня рога выросли?! Ветер взметнул опавшую листву под вязом — и вот уже нет ее. Ушла в дерево, спряталась. Да и ветра-то никакого не было, почудилось.
Из-за поворота донесся шум: перестук копыт, скрип колес, голоса. Может, это не я ее спугнул?
— Дриада! — с восторгом выдохнул я. — Это ведь была дриада, да?
— Гамадриада, — уточнил Кимон.
— А в чем разница?
— Если дерево погибнет, дриада продолжит жить. Другие деревья дадут ей кров и силы. Гамадриада умирает вместе со своим деревом.
— Умирает? Как же так?!
Кимон пожал плечами:
— Как все смертные. Мы живем меньше, она дольше. Вот и вся разница.
— Но она же… она…
Я не мог подобрать нужных слов. Неужели такая красота когда-нибудь умрет?! Ее вяз, конечно, еще не старый, крепкий, но…
— Не человек? Другой породы?
— Да!
— Если кто-то живет, он умирает. Все остальное, мой мальчик, лишь дополнения к этому закону. Для муравья, например, ты бессмертен.
На дорогу выкатились повозки с зерном, влекомые быками. Быки ступали тяжко и неторопливо, возницы покрикивали на них — не рассчитывая, впрочем, на результат. Скрипели колеса. Все было сонное, обыденное, сто раз виденное…
Человеческое.
Рядом, в молодом вязе с кудрявой шевелюрой, пряталось самое настоящее чудо. Смертное чудо. Как быки, как возницы, как Кимон, сын Аристида…
Как я сам.
— Прощай, Гиппоной, сын Главка. Может, еще свидимся.
Кимон шагнул к повозкам, намереваясь продолжить путь с ними. Не оборачиваясь, он помахал мне рукой. Я помахал в ответ. Стоял, глядел вслед, пока быки, возницы и странник не скрылись из виду. Перевел взгляд на вяз.
Нет, гамадриада больше не показывалась.
Вот растет себе дерево, думал я, возвращаясь обратно. Живет в нем красавица с волосами-листьями. А тут прихожу я с топором… Ладно, я такого ни за что не сделаю! Приходит кто-то другой. Пришел, срубил. И нет красавицы?
Вот так просто?!
Была б она дриада, перебралась бы в другое дерево. Жила бы дальше! А если другого дерева нет? Если вокруг все деревья вырубили? Если все на свете деревья вырубили?! Что тогда? Наверное, Кимон не врал нам и про кентавров. Гамадриаду я ведь своими глазами видел! А расскажу — Алкимен меня на смех поднимет. Скажет, что сочиняю. Вот так и Кимон. Он нам чистую правду, а мы…
Отчаянное ржание вышибло из моей головы всю философию. Всю-всю, до последней дурацкой мыслишки. Ржание, храп, дробный топот. Кентавры?! Разум подсказывал затаиться и оглядеться. Не успев согласиться с его доводами, я ломанулся вперед, на звук, через кусты орешника. Гибкие прутья не преминули отхлестать меня за такую бесцеремонность: досталось и рукам, и щекам.
Так мне, дураку, и надо.
3Чьи здесь кобылы?
В табуне ходило полсотни голов: кобылы, мерины, жеребята, молодняк. И вожак, царь и бог Агрий: серый в яблоках, свирепей льва. Кобыл он держал кучно, в центре табуна, а молодых жеребчиков отгонял подальше. Едва горячие юнцы входили в возраст и начинали козлить где ни попадя, соперников Агрия уводили из табуна, во избежание лишнего кровопролития. Впрочем, уводили не всех, чтобы в вожаке кровь не застаивалась. Весной, в период случки, без драк не обходилось, но это дело обычное.
Молодежь собирала вокруг себя новые табуны. Иные шли на продажу или в дворцовые конюшни. Упряжных лошадей всегда не хватало, а Эфира славилась своими конями даже за морем. Еще Эфира славилась мотовством и развратом, но об этом я узнал позже. Пословицу «Не всякому дано побывать в Эфире!» я понимал как похвалу родному городу. Ее истинный смысл — «Дорогие удовольствия не всем доступны!» — был скрыт от ребенка.
Но вернемся к лошадям.
Гнедого Пиррия, нахала и забияку, перевели в здешний табун летом, с дальних выпасов, уже после весенней случки. Сам я этого не видел, узнал из рассказов табунщиков. Нас с братьями не посылали к коням надолго — у детей Главка Эфирского, родные мы или приемные, хватало иных забот. Чтобы не опозорить отца, молодые Главкиды должны разбираться в конских ста́тях, нюхнуть лошадиного пота и навоза, но пастухами нам не быть.
Фотий, помню, все время беспокоился насчет Пиррия. Не понимал, зачем гнедого пригнали в табун. Даже строил дерзкие предположения, что это произошло без ведома басилея. Милитад жестами показывал приятелю: ты чего? Помалкивай, болван! А Фокион как-то заметил, что Главк-Лошадник способен на поступки странные, необъяснимые, порой рискованные. Зря, что ли, жрецы Афродиты Черной грозили правителю гневом их богини за то, что Главк запретил покрывать жеребцами упряжных кобылиц, которых он готовил на колесничные состязания? Наш отец упирал на потерю резвости, жрецы — на ярость богини, способной карать не хуже ее воинственных сестер и братьев. Когда отец велел выгнать жрецов вон, никто не удивился.
Сын Сизифа, понимать надо.
Так и с гнедым Пиррием — мало ли, вдруг басилей захотел проверить, не состарился ли вожак? Не пришло ли время для смены? Для правителя такие мысли вполне естественны.
Поначалу гнедой вел себя смирно. Ел, пил, валялся, справил нужду. Показал, что знаком с бичами табунщиков. Не задирался с другими конями, ходил стороной. Вожак Агрий бродил неподалеку, поглядывал. Когда убедился, что Пиррий молодчина — зубов не скалит, хвост не задирает — ушел прочь, дал новичку время познакомиться с табуном.
Через неделю вернулся.
Пиррий спал стоя. Вожак подкрался сзади, ткнул мордой в бок. Пиррий проснулся быстрей быстрого. Кони обнюхали друг дружке головы, зады, репицы хвостов. Пиррий опустил голову ниже холки, ушами вперед. Агрий отвернулся, пошел к водопою. Пиррий потащился следом: ближе, чем следовало бы, но вожак не противился. Дал напиться после себя, позволил визжать на радостях, сунул нос к куче навоза, наваленного гнедым.
Вскоре Пиррий обнаглел. Перестал уважать пространство, очерченное вожаком вокруг себя. Заработал с дюжину укусов в зад и плечи. Оба соперника отложили катышки навоза, пригласив друг друга к обнюхиванию. Агрий угрожал: прижимал уши, бил копытом оземь, задирал верхнюю губу. Шумно нюхал воздух, идущий от Пиррия. Ржал так, что с деревьев сыпались листья. Визжал и того громче, выказывая мощь легких.
Пиррий не уступал, ерепенился.
Чьи здесь кобылы? Чьи, я спрашиваю? Мои кобылы! Кто главный? Я главный! Чепуха, храпели в ответ. Дорогу молодым!
Табунщики работали бичами без устали. Разгоняли в разные стороны. Случалось, что Пиррий прекращал грызню сам, уходил без боя. Потом сердился, жеребцевал, тиранил весь табун. Держал хвост на отлете, выгибал шею, носился сломя голову, высоко поднимая ноги. Показывал: я выше! сильнее! грознее!!! Молодые жеребчики при виде Пиррия ежились, поджимали хвосты, стояли без движения. Иные беззвучно шлепали губами, вытягивали морду к гнедому: притворялись малышнёй. Впрочем, им хватало ума выказывать нижайшую, считай, детскую покорность Пиррию лишь тогда, когда свирепого Агрия не было поблизости.
Вернуть гнедого туда, откуда привели, табунщики боялись: Главк разгневается. Зря, что ли, прислал этого задиру?! Будьте вы прокляты, причуды господина!
Ворчали: жди, мол, беды! Вот, дождались.
4Как они посмели?!
Пиррий и Агрий сцепились всерьез.
С визгом и храпом кони вставали на дыбы. Молотили соперника копытами в грудь. Пытались ухватить зубами, выдрать клок шкуры. Ни один не уступал.
Гнедой отскочил, вильнул в сторону. Разъяренный вожак кинулся следом: догоню! обойду! прижму! опрокину! Маневр Пиррия был обманом: все, чего хотел гнедой забияка, так это развернуться к сопернику крупом. Пара задних копыт, тяжких, как Гефестов молот, ахнула распаленного погоней Агрия в бок. Вожака отбросило, он едва устоял на ногах. Бешеный Пиррий лишь того и ждал: налетел вихрем, ударил грудью, желая повалить. Вожак чудом вывернулся, вцепился гнедому в шею: загрызу!
Лев, как есть лев! Казалось, на дворе весна.
Залихватский свист. Оглушительный щелчок. Еще, еще! От дальнего конца лощины, где в испуге жались кобылы и молодняк, спешили припозднившиеся табунщики. «Проморгали, — читалось на их лицах. — Тартар побери этих драчунов!» Я прочел там и кое-что про своего папу, но вслух повторить такую крамолу я бы не рискнул. На бегу Фотий с Фокионом щелкали бичами, но жеребцам их угрозы были до подхвостья! Милитад отстал — шкандыбал, кривился. Похоже, ногу подвернул.
Тащил жердь, какой не раз оттеснял коней друг от друга.
Агрий и Пиррий боролись шеями, пытаясь пригнуть голову врага к земле. Агрий высвободился, раздул ноздри, укусил Пиррия за верхнюю губу. Он уже было повалил гнедого, рассчитывая затоптать того насмерть, но гнедой с жутким визгом прянул прочь. Не останавливаясь, презирая боль в рваной губе, он засадил передними коленями в плечо вожака. Миг, и оба жеребца взвились на дыбы. Грудь-в-грудь, копыта мелькают, гривы разметаны. Бешеный оскал, пена с губ. Глаза — недозрелые гранаты: кровь пополам с белой, слепой яростью.
Кто кого?!
Ум и хитрость, советовал дедушка. Ум подсказывал: сопливому мальчишке не совладать с разъяренными жеребцами. Растопчут и не заметят! Сиди и не рыпайся, братец. Табунщики справятся, им не впервой.
Хитрость молчала. Соглашалась с умом? А может, не отросла она у меня. Вместо нее криком кричало что-то другое. Сердце? Давай, горланило оно. Давай, пока не поздно! Они ж поубивают друг друга!
Убьют. Жалко.
Кого жалко?! Этих четвероногих наглецов?! Да как они смеют выяснять, кто тут главный?!
При мне?!!
Дикая, чудовищная страсть взбурлила в душе. Закипела, обожгла крутым кипятком. Гнев? Ярость? Нет, что-то чужое, незнакомое. Ребячье? Жеребячье?! Я словно стал не я, а сразу двое таких, как я, или даже трое. Все мы были здесь, на пастбище, кто телом, кто краем, тенью, эхом неистового ржания.
Меня швырнуло вперед.
«Стой! — вопил разум, не в силах остановить плоть. — Пропадешь!» Пропадет, соглашалась хитрость. И мы вместе с ним. Не послушал дедушку, теперь нахлебается. Заткнитесь, велел я. Оба. Слыхали?
Да, вот такой я дурак. Ну, какой есть.
Громады беснующихся жеребцов надвинулись рывком. Были в двадцати шагах, и вот уже — вплотную. Я завопил — заржал?! — ворвался между соперниками, нырнул под бьющие копыта. Скользнул, увернулся, уклонился.
— Прочь! Разошлись! Кому сказал?!
Не уверен, что я кричал что-то членораздельное. Слова? Они рождались только в моей голове. Наружу вырывалось иное: невнятное, дикое, страшное.
Я толкнул Пиррия. Да, толкнул. А что? Высоко вскинул руки, уперся ладонями в горячую, содрогающуюся от храпа грудь жеребца. Гнедой отшатнулся, налитый кровью глаз уставился на меня с гневом, изумлением…
С ужасом?
— Уходи!
— Беги оттуда!
Фотий с Фокионом задыхались, спеша ко мне, отчаянно щелкали бичами. Даже молчун Милитад орал, ковыляя из последних сил:
— Стопчут! Беги!
Это я вспомню потом. Сейчас мне не до них.
— Ах, ты так?! Ну, смотри у меня!
Агрий рвался в бой. Вслепую я увернулся от копыта, качнулся в сторону. Пропустил Агрия мимо, ухватился за жесткую, спутанную гриву. Взлетел вожаку на спину. Легко, будто всю жизнь только это и делал.
Вожаку?! Это кто тут вожак?
Ха!
Ложбинка на спине коня. О ней мы говорили с отцом. Кажется, боги придумали ее нарочно для меня. Попона? Конский пот разъест ноги? Еще посмотрим, чей пот кого съест! Отец обещал, что через год позволит мне сесть на лошадь верхом. Два года минуло. Не сложилось: то одно, то другое…
Вот, сложилось.
Сесть на коня было лучшим, что случалось со мной в жизни! Знай я раньше… Я сделался больше во сто крат. Я и Агрий. Нет, просто я! Я повел коленями, сжимавшими мои конские бока. Я подчинился приказу, развернулся. Ко мне бросился Пиррий. Я стукнул себя пятками, требуя от тела законного возмездия. Мои задние копыта с силой врезались в грудь гнедого, отшвырнув его прочь.
Знай свое место!
В лицо ударил ветер. Я засмеялся, заржал. Гнедой рванул было следом, но я на всем скаку обернулся и закричал на мятежника. Глотка исторгла дикий визг, он накрыл лощину, раскатился далеко окрест. Так визжит взбешенный вожак табуна, теряя голову от ярости. Пиррий будто на стену налетел. Едва не упав, он помчался прочь, гонимый ужасом, как закатное облако в объятиях северного ветра. Я снова засмеялся. Пронесся мимо разинувших рты Фотия с Фокионом, мимо бледного Милитада, мимо братьев моих…
Их взгляды. Их лица. О, как это нравилось мне!
Лошади табуна сливались воедино, превращались в кипящее море. Имя этому морю было обожание. Поклонение. Боязнь. Восторг. Имя мне было…
Гиппоной-Лошадник?
Кентавр?!
Еще круг, и я поскакал к водопою. Вот илистый берег речки. Я зашел в воду по брюхо — она приятно холодила ноги. Не слишком ли я распалился? Можно ли сейчас пить? Можно. Вода не повредит. Мало что способно повредить мне сейчас! Я пил, а на берегу стоял дрожащий Пиррий. Бока гнедого ходили ходуном, словно это он только что скакал, утверждая свою власть, вытянув хвост струной, выгнув шею по-лебединому, высоко задирая ноги и презирая раны, полученные в схватке.
Скакал? Летел.
Пиррий косился на меня с испугом. Всем своим видом гнедой показывал, что и близко не подойдет к воде, пока я не напьюсь. А может, и потом не подойдет.
5Рассказ табунщика Фотия в присутствии Главка, сына Сизифа, и Сизифа, сына Эола (выдержки)
— …да, господин мой Главк. Укротил, как есть укротил! Объездил? Да не то чтобы… Агрий у него навроде ручной зверушки. Хорошая собака — и та хозяину меньше позволяет…
— …Агрий, господин мой Сизиф, клянусь. Ага, тот самый. Волков гонял что твой лев! Табун держал, молодняк у него по струнке ходил. Всем укорот давал! Ежели репей под хвост попадет — бичом не вразумишь, пока сам не перебесится! Никого над собой не признавал. Нас? Нас терпел, если честно. А тепереча…
— …не отходит, да. Бегает за парнем, как стригунок за мамкой. Больше, правда, на себе возит. Парень с него, почитай, и не слазит! Даже спит, бывалоча, на конской спине. А тот стоит смирно, не шелохнется. Упаси Зевс разбудить!
— …это вам и брат мой Фотий подтвердит. И Милитад, и сыновья твои. Да вы приезжайте, своими глазами посмотрите!
— …нет, без попоны. Без шкуры. Без подстилки самой завалящей…
— Виноват, господин мой Главк! Как есть, виноват! Велите выпороть? Благодарю за доброту! Говорили мы парню, сто раз говорили. И я, и брат мой, даже Милитад-молчун — и тот говорил. Возьми, мол, подстели. Пот конский, он тово… А парень смеется: «Свой пот не е́док!» И ведь правда: ничего ему, окаянному, в смысле, благословенному, не делается! Будто ему задницу Гефест ковал…
— …Пиррий? Ходит тише воды ниже травы. Агрия десятой дорогой огибает. Да, даже если парня и близко нет. Такое, правда, редко случается. Как-то сунулся к Агрию, так парень спиной почуял. Мы у костра сидели, кашу ели. Обернуться не обернулся, а кулак Пиррию показал. Что там того кулака? Уж прости дерзкого, господин мой Главк. Малец, два локтя от земли! Гнедой прочь рванул, словно ему рой шершней под хвост залетел! Алкимен, старший твой, еще пошутил…
— Договаривать? Как прикажешь, господин мой Главк. И ты, господин мой Сизиф, как прикажешь. Сынок ваш старший, в смысле, внук ваш… Ну, вы поняли. Он и говорит, значицца: «Теперь ты, Гиппоной, вожак! Весь табун затабунил! Все кобылки твои — пользуйся!» Пошутил, значицца…
— …нет, не обиделся. Вместе со всеми смеялся. Жеребчиком молодым ржал. И потом не обиделся, когда брат мой его назвал… назвал его… брат, значицца…
— Что, господин мой Главк? Обратно договаривать? Как прикажешь, я со всем усердием… Брат мой, Фокион который… Он ведь со всем уважением, господин мой Сизиф! Лошадиным царем назвал, вот! Это ж не обидно, правда? Это ж даже хорошо. Почетно, вот!
— …да я не это… Не умалчиваю я, господин мой Главк! Не виляю… не вихляю… ага, не увиливаю! И то правда, Фокион парня не царем — лошадиным богом назвал! Это ведь еще лучше, да? Он только глянет, рукой поведет, а они все делают, что ему на ум взбредет. Пегая кобылица ногу поранила, мы б и не заметили, а он…
— Выпороть? Как прикажешь, господин мой Сизиф! Это Фокион опять же придумал. Ну да, маловат твой внук для бога, все верно. А для божьего сына в самый раз. Фокион так и брякнул: сын, мол, Черногривого Жеребца, Посейдона-Гиппия[51]! Прости, господин мой Главк! Это он сдуру твоего сына не в твои записал! Ты ж лошадник великий, сынок весь в отца… А мы дураки! Я ж никому, ни словечка! И брату молчать велю, и Милитаду. Милитад и так молчун, слова не вытянешь. Ты уж прости, господин мой Главк, мы не со зла, по глупости мы…
— Что, господин мой Сизиф? Можно говорить? Можно?! Нужно даже?! А кому можно говорить? Мне, значицца, ага. И Фокиону, Милитаду? Честь оказал? Черногривый оказал честь твоей драгоценной супруге, господин мой Главк? Госпоже Эвримеде? И тебе честь, ее мужу? За твое благочестие, ага. И за любовь к лошадям. Я понял, я все понял, господин мой Главк! И брату говорить велю, криком кричать, и Милитаду, и всем, кому ни попадя! Благодарю за щедрость, господин мой Сизиф! За доброту! Еще раз благодарю…
— …ухожу, бегом бегу. Не смею боле докучать…
СтасимМесть, любовь и снова месть
— Нет, мама, — сказала Химера. — Я его не прощу. Его и его детей.
Человек ничего не понял бы в ее рыке, меканьи и шипении. Бог или титан уловили бы смысл без труда. Мать понимала все, даже то, о чем Химера молчала.
— Ты так горишь местью? — спросила Ехидна.
В пещере было много места. Но казалось, что мало. Женское тело Ехидны потрясало не только красотой, но и мощью. В этом титанида-отшельница не уступила бы любой богине, будь та хоть самой воительницей Афиной. Длина же змеиного хвоста, заменявшего Ехидне ноги, была такова, что мать могла обвить трехтелую дочь, тоже славившуюся размерами, не только руками.
Были времена, когда пещера эта служила темницей искалеченному Зевсу. Сейчас темница стала домом. После того, как сила Громовержца и коварство Афины сразили буйного Тифона, обрекая великана на вечный и мучительный плен, скорбящая Ехидна переселилась сюда, в Киликию, в любимое убежище своего несчастного мужа. Здесь до сих пор пахло Тифоном — яростным, страстным, непобедимым. Он приходил к Ехидне не в боевой ипостаси, способной устрашить сам страх. Нет, иные он здесь одерживал победы, иная страсть владела им. Как Ехидна обнимала Химеру, даря всю любовь, какая скопилась в сердце, так и беспощадные руки Тифона, способные раздавить мир, как яйцо, обнимали жену, все — нежность и забота, и пальцы с драконьими головами делались просто пальцами: робкими, настойчивыми, ласковыми.
Здесь пахло и Зевсом — не грозным богом, одержавшим победу, но пленником, ничтожеством, калекой с подрезанными жилами. Эти запахи утешали Ехидну холодными ночами, когда милосердный сон шептал ей: все осталось по-прежнему, девочка моя. Тифон вот-вот вернется, встанет у входа, рассмеется так, что звезды посыплются с неба…
Она просыпалась, давилась слезами. Выползала на скалы: охотиться.
К заливу Ехидна не спускалась. После того, как мстительный Зевс убил Дельфину, свою чудовищную охранницу — подругу Ехидны, такую же дракайну[52], как она сама — Тифоновой вдове опротивел залив. Тифон, помнится, горел от гнева, узнав, что Дельфина упустила пленника. Но Тифон простил. Зевс же не простил. Вздыхая, хватаясь руками за уступы, Ехидна ползла в другую сторону: на северо-запад, к Таврскому хребту. Под ней кипела, пенилась река. Билась в мертвой хватке теснин. Летом река пересыхала, в сезон таяния снегов делалась выше на шесть локтей. Вода прогрызла в здешних горах глубокое, обрывистое ущелье. Крутизна склонов пряталась в густой поросли: черная сосна, серебряная береза, граб и бук.
Курчавился можжевельник. Пчелы вились над цветущим тамариском.
Здесь было легко укрыться быстрой, смертоносной охотнице, даже если ты Ехидна. Козы, которых она ловила, утоляли голод в достаточной степени. Козы, дикие свиньи; если повезет, медведица с медвежатами. В ручьях водилась форель. Не брезговала Ехидна и случайными путниками. Дети разбрелись по свету, змеедева коротала век одна. В гости к матери залетала только Химера, да и то лишь потому, что обитала поблизости.
— Ты так горишь местью? — повторила Ехидна вопрос.
— Месть?
Лев передернулся, коза выгнула спину. Так Химера пожимала плечами.
— Не знаю, — прошипела змеиная голова, венчавшая хвост. — Что это такое: месть?
— Твой отец в плену. Ты не в силах его освободить. Ты хочешь убить того, кто пленил твоего отца. Ты не в состоянии это сделать. Поэтому ты хочешь убить его детей. Это месть, дитя.
— Это слишком сложно для меня. Я не умею прощать, вот и все. Ты не умеешь летать, я умею. Я не умею прощать, ты умеешь. Разве это трудно понять, мама?
Умею ли я прощать, спросила Ехидна себя. Нет, правда: умею ли?
— Прощение, — вслух сказала она. — Дитя, я говорю о другом. Ты жжешь храмы, надеясь, что их гордыня превыше твоей. Что боги не выдержат, примут бой. Огонь в тебе нашептывает такое решение.
— Тифонов огонь, — напомнила Химера. — Тебе ли не знать?
— Да, Тифонов. Твой огонь одной природы с отцовским. Возможно, ты добьешься своего. Победишь: раз, другой, третий. Тебе сложно понять, что значит месть? Но удовольствие от содеянного — о, его ты поймешь с легкостью! Поймешь и захочешь испытать снова. Опять и опять, пока сила не найдет силу. Погоди, дай мне умереть первой. Я не хочу оплакивать дочь. Или ты считаешь, что я бессмертна?
— Бессмертие? — рыкнул лев. — Что это такое?
Льва в Химере стало больше, козы — меньше. Змея осталась прежней. Пропорции тел часто менялись, когда Химера испытывала какие-то чувства или затруднялась с ответом. Мать знала это с момента рождения дочери. Отец не знал, вернее, не обращал внимания на изменчивое соотношение тел. Не знали и боги, избегая встреч с Химерой.
Люди? Кого интересует мнение двуногих червей?!
— Вот-вот, — Ехидна погладила дочь по спине. — Когда мы не понимаем, что такое бессмертие, мы можем убить себе подобного.
Щетина под пальцами. Она имела мало общего с гладкой шерстью льва или с жесткими лохмами козы. К этому Ехидна привыкла давно, с того момента, когда Химера покинула чрево матери, измученной родами, и закричала на три голоса.
Щетина досталась Химере от отца. Щетина и огонь.
— Но и нас в этом случае можно убить, не забывай. Меня убьют, дитя. Рано или поздно с Ехидной покончат, это лишь вопрос времени. В сердце своем я уже согласна отправиться в царство теней. Забыть? Все забыть? Обрести вечный покой? Это ли не счастье, Химера? Кого-нибудь пришлют, он убьет Ехидну. Подожди, не рискуй собой до этого часа.
— Нет.
Упрямица, подумала Ехидна. В пещере становилось жарко, хотя снаружи царила зимняя прохлада. На камнях стен выступила испарина. Еще чуть-чуть, поняла Ехидна, и пот с меня хлынет градом. Костер, горевший в Химере, с ворчанием пожирал чувства и страсти хозяйки, словно сухие дрова.
— Ты одной огненной природы с отцом. Но ты и со мной одной природы: водной. Я двутелая, как моя мать Кето. Ты трехтелая, что тоже не исключение в нашей семье. Для морских титанов облик — не более чем сосуд, в который нас наливают, как воду. Мы можем менять сосуды, но у нас нет запасной воды. Если мы выльемся, мы впитаемся в землю или растворимся в прибое. Подожди, умоляю. Дай мне спокойно дожить оставшиеся дни. Дай разлиться по полу этой пещеры, уйти в трещины между камнями.
— Нет. Я не стану ждать.
— Почему?
— Огонь, мама. Отцовский огонь горит во мне.
— Я знаю. Вода и огонь. Ты кипяток, Химера.
— Он жжет моих врагов. Но он жжет и меня.
— Потерпи.
— Я не в силах терпеть эту боль.
Химера заворочалась, высвобождаясь из материнских объятий. Мелькнуло раздвоенное жало: змея поцеловала Ехидну в щеку. Лев потерся боком о чудовищный материнский хвост. Коза прижалась, вздохнула, отпрянула.
Миг, и Ехидна осталась в одиночестве.
В пещере пахло Тифоном. Зевсом — слабым, ничтожным. Ехидной: мускус и пот. В пещере пахло и Химерой, но этот запах быстро выветривался. Странно, подумала Ехидна. Когда она здесь, она пахнет сильно и резко. Но стоит ей покинуть меня, как мне не остается даже запаха. С другой стороны, она все-таки прилетает. Хочет поговорить со мной, побыть рядом.
Это ли не счастье?
Обвив себя змеиными кольцами, устроившись на них, как на ложе, Ехидна вспомнила свою собственную мать. Они были похожи: змеедева Ехидна и старуха Кето, Молчаливая Пучина. Женский торс, змеиный хвост. Но Кето была не из тех матерей, к которым приходят за лаской и сочувствием. Пришла? Хорошо. Ушла? Ладно. В Кето можно было утонуть и не вернуться. Дочери и сыновья не торопились навещать мать. Даже явившись в подводный дворец родителей, они старались держаться от Кето на почтительном расстоянии.
Пучина все-таки, как ни крути.
Муж Кето, морской старец Форкий, детьми не интересовался вовсе. Шторм, буря, самый захудалый ураган, превращавший море в кипящую лохань, пожирательницу кораблей, был Форкию милей любого из Форкидов, многочисленного потомства морского старца.
Химере повезло, улыбнулась Ехидна. У нее есть я.
— Примешь гостя, хозяйка?
В черном проеме входа стояла ночь. Светились звезды: крупные, яркие. Нет, не звезды — глаза. Рассыпанные во множестве по лицу, плечам, всему телу, они горели холодным огнем, так непохожим на огонь Тифона и Химеры.
Кто бы ни пришел к пещере, он был великаном.
— Как твое имя, гость?
— Аргус.
— Аргус Всевидящий? Аргус Панопт[53]?
— Ты слышала обо мне?
— Это правда, что ты никогда не спишь?
— Правда. Какие-то из моих глаз всегда открыты.
— Худшая из пыток, Аргус. Входи, я рада тебе.
Рано или поздно, повторила Ехидна, не издав ни звука. Ты слышишь, дитя мое? Рано или поздно с Ехидной покончат, это лишь вопрос времени. В сердце своем я уже согласна отправиться в царство теней. Уснуть? Обрести вечный покой? Это ли не счастье, Химера? Кого-нибудь пришлют, он убьет Ехидну. Подожди, не рискуй собой до этого часа. Тебе недолго осталось ждать, поверь.
До утра. Вряд ли дольше.
Афина ждала.
Она заблаговременно явилась сюда, к подножию суровой Озии. Гермий сказал, что Химера согласна встретиться с глазу на глаз. Согласна на переговоры. Осталось загадкой, как Лукавый исхитрился передать дочери Тифона и Ехидны послание от Афины — и остался при этом невредим.
Гермий не рассказывал, Афина не спрашивала.
За спиной богини молчал храм, пустой как кенотаф — посмертный дом для тех, кто умер на чужбине или утонул в море. Повинуясь знамениям, недвусмысленно указавшим, что следует делать, люди покинули святилище. Жрицы, служанки, паломники.
Все до единого. Лишь голуби ворковали на карнизах.
Святилище Афины Гиппии, Афины Конной. Портик с потолком из необожженного кирпича. Шесть колонн. Статуя богини, выточенная из дикой груши. Резчик изобразил Афину рядом с конем, задравшим морду к небу. Конь ржал, возвещая победу.
Дочь Зевса видела в этом добрый знак.
Вокруг храма росли сосны с кривыми стволами и раскидистыми кронами, похожими на облака из хвои. В жаркие дни воздух здесь был насыщен терпким и густым ароматом. Выше по склону рядами стояли кефалленские пихты. Ближе к вершине их сменял темный ельник, а там уже недалеко было и до границы снежной шапки.
Зимой Озия мерзла.
Пегас, думала богиня. Если нельзя укротить Пегаса, может быть, удастся договориться с Химерой? Между ними так много общего! Оба крылаты и стремительны. Оба способны нести пучок молний. Химера даже лучше: огонь в ней сродни огню, из которого Гефест кует новые молнии. Она поднимет больший запас. Оба непокорны, это плохо. Но с Химерой можно говорить, а значит, можно договориться.
Дочь мятежного Тифона и отшельницы Ехидны? Надо обещать послабления отцу. Плен останется пленом, но силы Тифона несложно поддержать амброзией. Силы эти пригодятся, Гефест тому свидетель. Погаснет огонь, из чего ковать перуны? Надо заверить, что мать пребывает в полной безопасности. Пусть живет в своей глуши: ползает по скалам, ест козлятину. Главное, надо дать понять, что на службе у Олимпа самой Химере ничего не будет угрожать. Скот для пропитания? Сколько угодно. Человечина? В разумных количествах. Кровавые жертвы кормят Тартар, подрывают основы олимпийской власти. Люди не должны умирать на алтарях. Это опасно и ни к чему. Но просто съесть жирного, упитанного человечка? Разгрызть косточки, высосать мозг? Побаловать живот время от времени — разве это жертва?! Людей на земле много, что листьев на деревьях. От них не убудет. Поклонение? Посыльная Олимпа, разносчица молний заслуживает уважения от жалких смертных.
Той, что жжет чужие храмы, возведут ее собственные.
Любой согласится, утверждала мудрость. Любой, если в нем есть хоть капля здравого смысла. Сначала откажется, возражала военная стратегия. Выставит условия, попытается выторговать еще что-нибудь. Потом согласится, да.
Идеей переговоров с Химерой богиня не поделилась ни с кем, кроме младшего брата. Даже Зевс ничего не знал о встрече у подножия Озии. Афина хотела явиться к отцу с триумфом, явиться спасительницей, верной и незаменимой дочерью. К счастью, за день до этой встречи Зевс был целиком и полностью поглощен самим собой. Ходил по дворцу, сотрясая своды, хохотал без причины, сверкал очами. Велел призвать к себе Аргуса Панопта, великана из Аркадии. Чувствовалось, что отец придумал новую, развеселившую его затею.
Афина покинула Олимп раньше, чем Аргус явился на зов владыки богов. Что там задумал Зевс, ее не интересовало. Как и ее могучий отец, богиня была целиком и полностью поглощена собой.
Сейчас. Вот-вот.
Недолго осталось.
Когда с неба рухнул огонь, исключающий любые переговоры, когда вся ярость дочери Тифона упала на дочь Зевса, выжигая дотла самый громкий голос разума, Афина бежала, не вступая в бой. Зевс Фиксий, Покровитель Беглецов, был благосклонен к ней. Что бы ни придумал владыка богов, кричала мудрость, зачем бы ему ни понадобился многоглазый Аргус — Зевс сорвал тебе весь замысел. О да, соглашалась военная стратегия. Химера как союзница?!
Забудь. Теперь это невозможно.
Возвращайся к Пегасу.
Горели сосны. Горели пихты и ели. Пылал храм. Рассыпалась кучка углей — голуби вспорхнули с карнизов, но улетели недалеко. Корчилась в пламени статуя из дикой груши. Скоро от Афины Конной не останется и следа.
Эписодий шестойМы, великаны
1Острая бронза и грязная тряпка
Зеленая пакость не отчищалась, хоть умри.
Я тер и тер, бранясь сквозь зубы. Тряпка, которой меня одарил Алкимен, была уже вся в дырах, а гадостный налет сошел с клинка едва ли наполовину. Это мне еще пару кинжалов выдали, и все! А у остальных — мечи, копейные наконечники, секиры… Как они справляются? У Алкимена три меча сияют, глазам больно! Гелиос с неба смотрит и радуется. Мне, неумехе, зайчики в глаза пускает: учись, дурачина! У Делиада — два меча и наконечник от копья. Сыновья папиных советников тоже стараются, пыхтят. Трое взрослых оружейников, надзирающих за арсеналом — про них и речи нету.
Трудяги!
Скажете, не басилейское это дело — оружие чистить? Что, у Главка Эфирского простых воинов мало? Слуг? Рабов? Вмиг бы все заблестело! А я вам вот что отвечу: воин сызмальства обучен с оружием управляться. Не только колоть-рубить, но и чистить, точить, чинить, в порядке содержать. Лошадей обиходить, в колесницу запрягать. Мало ли дел на свете? Костер разведи, еду приготовь, доспех почини. А мы кто? Мы тоже воины, так папа объяснил.
И гаркнул: марш бронзу драить!
Он нас поэтому и к табунщикам отсылает время от времени. Там слуг нет, всё — сами. Вот, позавчера вернулись. Не знаю, как в других городах, а у нас — так. А я что? Я не жалуюсь. Когда еще настоящий меч в руках подержишь?! Года через три, если позволят.
А тут — держи на здоровье!
Да что ж это такое! Не отчищается, зараза! Я прекратил елозить тряпкой по клинку. Скосился на Делиада — он ближе других сидел. Может, Делиад как-то иначе трет? Тер брат точно так же, как и я. Только не тряпкой!
— Эй, Делиад! Что это у тебя?
— Меч, — пожал он плечами.
— Ксифос, — с важностью знатока уточнил Алкимен.
— Вижу, что меч, не слепой! Чистишь ты его чем?
— Кожей. Сыромятью. А ты?
— А я тряпкой…
— Где ты ее взял?!
— Алкимен дал…
Алкимен не выдержал, прыснул. Вот же гад! То-то я смотрю: у всех дело движется, один я завяз, как в болоте. И зелень на клинке — точь-в-точь тина болотная!
— Сходи к наставнику, возьми у него кусок сыромяти. А то до ночи провозишься.
Я поднялся на ноги.
— И пусть порошком своим посыплет! — добавил Делиад. — Лучше оттираться будет.
Порошок? Очередная подковырка?!
Переспрашивать я не стал. Видя, как ухмыляется шутник Алкимен, я изо всех сил швырнул недочищенный кинжал в соломенное чучело. В него обычно копьями тычут, но и для броска сгодилось. Я ведь представил что? Я представил, что чучело — Алкимен. Кинжал вонзился ему в голову, прямо в пустую, нет, набитую глупыми затеями башку — и ушел в солому по самую рукоять.
Полегчало.
Не умею я долго злиться. На Алкимена — в особенности. Его надо или сразу убивать до смерти, или привыкнуть к вечным насмешкам.
Брата? Убивать?!
Вот я и привык. А что мне оставалось?
— Ха! Деда попросим, пусть новые состязания учредит!
— На Истмийских играх!
— Какие новые?
— По швырянию! Всего во все!
— Гиппоной, ты их точно выиграешь!
— И выиграю!
Мы расхохотались. Я вытащил кинжал, вернул на место и потопал в оружейную, где наставник Поликрат перебирал оружие. Рядом толклись два раба: выносили наружу то, что требовало ухода.
Истмийские игры, если вы не знаете, учредил дедушка Сизиф. Давным-давно, когда нас и на свете не было. Говорят, в честь Посейдона. Мы с морских торговых путей живем, кого нам еще славить? Предыдущие игры я, считай, не запомнил. Их не каждый год проводят, я тогда еще маленький был, сопливый. Шум помню, гвалт. Колесницы большущие, страшные! Лошади — драконы. И орут кругом: «Главк! Главк!»
Папа, конечно же, победил. На колесницах он всегда побеждает!
Следующие игры — ближайшей весной. Уже скоро! Пройдет скучная зима — и вот, пожалуйста. Весна! Состязания! Праздник!
И Посейдону приятно. С недавних пор я очень хочу, чтобы грозному Посейдону было у нас приятно.
Алкимен заявил, что на новых играх он победит в беге. Он уже полгода бегает при всяком удобном случае. Не бегает — носится! Как-то оленя догнал. Мы у табунщиков были, Алкимен на опушку забежал, потом дальше, в лес, а тут олень. Алкимен — за ним, что есть духу. Только олень злой попался: чуть рогами Алкимена не поддел. Еще копытом решил наподдать. У брата с собой ни копья, ни дротика: пришлось снова бежать. Теперь уже от оленя. И ведь удрал!
Он и на играх всех обгонит. Наденет венок из сосновых ветвей. Почему нет?
Если дедушка и правда что-нибудь такое учредит — метание дротиков, например, — я тоже могу стать победителем. Если на точность. На дальность — вряд ли, мне не по годам. Для меня дротик — как для взрослого копье. Зато в цель я бью без промаха! Знаете, почему?
Потому что я Беллерофонт, Метатель-Убийца!
2Меч не для меня
— Наставник Поликрат! А, наставник Поликрат!
— Чего тебе?
— Можно мне кусочек кожи?
— Зачем? К языку пришить?!
— Оружие чистить. А то тряпкой плохо получается…
Откуда у меня тряпка, наставник спрашивать не стал. Усмехнулся в бороду, и все. Ну да, он, небось, таких шуточек насмотрелся — хоть в арсенал складывай. Сунулся в угол, разворошил кучу тряпья — кряжистый, широкоплечий. Ни дать ни взять, медведь разрыл груду осенних листьев в поисках чего-нибудь лакомого.
Лакомое нашлось. Наставник протянул мне обрывок сыромяти — такой же был у Делиада. Я вспомнил про загадочный порошок, хотел спросить, но Поликрат вспомнил сам. Извлек мешочек, из него — щепотку серого порошка. Посыпал кожу, растер пальцем.
— Этой стороной чисти, — напутствовал он меня.
— Спасибо!
Пока я шел обратно, успел подумать: если басилейским сыновьям не зазорно оружие чистить, то сыну Посейдона — как? Если, конечно, я и вправду сын. Об этом уже весь город болтал. Хочешь, не хочешь — поверишь.
Сын Посейдона — это, наверное, хорошо. В Эфире говорили: Черногривый папе большую честь оказал, а маме — еще бо́льшую! Если я — честь для родителей, значит, надо гордиться. Вырасту, стану героем, тут уже их черед придет мной гордиться!
И братья пусть гордятся, я не против. По маме мы ведь все равно братья, верно?
Одна беда: герои все больше в одиночку воюют. Ни слуг, ни помощников. Так что я вернулся и быстро-быстро дочистил оба кинжала. Блеск, красота, любо-дорого посмотреть! Лучше, чем у Алкимена. Солнце мне с лезвия подмигнуло: молодец, герой, так держать!
А еще я нашел свободный точильный камень и наточил клинки. Так остро, что даже порезался. Отнес кинжалы наставнику Поликрату. Он меня похвалил, но больше ничего точить-чистить не велел. Ясное дело, порез заметил.
Ну и ладно. Зато теперь можно мечи в руках подержать. С деревяшкой я упражнялся, а бронзу мне в руки не давали. Я и с деревяшкой-то, если честно, не очень. Вот придут папа с дедушкой посмотреть, как наследники геройствуют, а тут я мечом машу, как раб цепом на молотильне.
Стыдоба!
А они ведь придут. Дедушка в Аид не торопится, тут и к оракулу не ходи. До весны точно задержится, до Истмийских игр. Он эти игры учредил, ему и открывать. Может, у меня деревянный меч неправильный? Может, если правильный взять, все сразу получится?
Я подошел к Делиаду. Он уже целых четыре меча в порядок привел. И два копейных наконечника. Мечи были одинаковые — ксифосы, как назвал их Алкимен. Клинок длиной с мою руку; нет, не мою — Делиадову. На древесный лист похож, к концу расширяется. Клинок и рукоять из цельного куска бронзы. У одного меча рукоятка кожей обмотана, у другого просто насечки сделаны.
Который тут самый легкий?
Я ухватил ближайший ксифос: нет, тяжелый! После деревяшки особенно. Для пробы взмахнул раз, другой. Сверху вниз, справа налево, крест-накрест. Загудев шмелем, острая бронза рассекла воздух. На последнем взмахе меч едва не вывернулся у меня из руки. Противно заныло запястье.
— Эй, эй!
— Шел бы ты в Тартар!
— Ухо отрубишь, дурила!
Я с сожалением вернул ксифос на место. Думал, как боевой меч возьму, у меня сразу все лучше получится. А оно ничего не лучше. Надо другой меч пробовать! Вот этот, например. Ух ты! Зуб дракона, не иначе!
Длиннющий, прямой. К концу сужается. Не плоский, а граненый, что ли? Нет, это ребра такие вдоль клинка идут, а к острию сходят на нет. Темный, почти черный…
— Фасганон, — пояснил всезнайка-Алкимен. — Микенский меч, черная бронза. Его еще «рогатым» называют. Вот, гляди.
Он указал на два выступа, нависающих над рукоятью:
— Это чтобы руку защищать.
Разыгрывает? Нет? Я ухватил «рогатый» меч за рукоять. Ничего себе, громадина! По сравнению с черным рогачом ксифос показался бы деревянным. Я замахнулся, Алкимен проворно шарахнулся в сторону:
— Им не рубят, балбес! Им колют! Из-за щита!
Остановить движение я уже не мог. Меч прочертил дугу и потащил меня за собой. Я едва не упал.
— Умора! Я ж тебе сказал: фасганон!
Ну да, фасганон — это жало. А еще прут. Жалящий прут?
— А это что?
Я указал брату на щербины.
— Бывает, что и рубят, — с неохотой признал Алкимен. — Иногда. Такие дураки, как ты. Иди, на чучеле упражняйся!
По дороге к чучелу я через шаг делал пробные выпады «рогачом». На всякий случай я держал его двумя руками, как копье. Мимо просеменила рабыня с корзиной поздних гранатов: румяно-пунцовые, они полыхали огнем.
— Эй, Гиппоной! Смотри, девчонку не проткни!
— Кто ж девчонок мечом протыкает?
— У него протыкалка не выросла!
Взрослые заржали: шутка им понравилась. Рабыня фыркнула — точь-в-точь молодая кобылка — и удалилась в сторону кухни, плавно покачивая бедрами. Кажется, ей тоже понравилось, запоздало сообразил я. И удивился: ей-то что могло понравиться?
Со второго раза «рогач» завяз в плотно скрученной соломе. Я его еле вытащил, и то не сразу. Полон уныния, я вернул фасганон на место — и увидел его.
Если микенский меч был большой, то этот выглядел огромным. Одного роста со мной, клянусь! Мощный клинок шириной чуть ли не с лопасть корабельного весла — он плавно сходился на конце к хищному острию и сиял так, что я чуть не ослеп. Золотой?! Радужные блики стаей стрекоз мельтешили перед глазами. Я проморгался, присмотрелся. Нет, не золото. Бронза, любовно начищенная и отполированная.
Ноги сами несли меня к чудо-мечу. Я шел, улыбаясь, как старому знакомому. Я тебя и не подниму, приятель. А и подниму, так не взмахну. Хорошо, не сейчас. Когда вырасту? Стану большим и сильным? Очень большим? Очень сильным?!
Издалека, будто с другого края света, донесся голос Алкимена:
— Это аор. Он не для тебя…
Для меня!
Пальцы легли на рукоять.
3Великан в тумане
На этот раз он не спал, притворяясь береговым утесом.
Великан вознесся над островом, встал во весь свой исполинский рост — и остров съежился, сделался маленьким, с кулачок ребенка. Десять шагов из конца в конец — вот и вся суша. Он стоял, широко расставив ноги, словно изготовившись к бою. Вглядывался в туманную мглу, взявшую остров в осаду. В правой руке великан держал…
Аор! Тот самый меч.
В руке гиганта меч смотрелся естественно. Оружие было ему впору. Пальцы сжали рукоять: не слишком крепко, не слишком свободно. Чьи это пальцы? Мои? Его?
Наши?!
Мгла забурлила, вскипела. В ней обозначились две смутные фигуры. Живые? Морок? Две женщины проступили из тумана. Вознеслись над морем. Хлопнули орлиными крыльями, расплескав вокруг себя золотые отблески…
Они не просто приближались. Они росли, раздавались ввысь и вширь. Блестела чешуя — несокрушимый доспех, защита тел, столь же прекрасных, сколь и могучих. Из пальцев выдвинулись, тускло блеснули металлом острые когти. Оскалились рты, сверкнув львиными клыками. В ответ великан взмахнул мечом — легко и свободно. Он не рубил, он угрожал. Убийственно-острый металл со свистом и гулом рассек волглый воздух. Клинок взвихрил мглу, заставил в страхе шарахнуться прочь. Львицы, орлицы, чудовища — женщины замедлили полет, не решаясь перейти опасную черту…
Я стоял. Держал аор воздетым над головой. Легко и свободно, как великан на острове. Я стоял, а они смотрели. Все смотрели: братья, сыновья советников, взрослые воины, наставник Поликрат, выбравшийся на двор из оружейной…
Они так на меня смотрели!
Будто я — чудовище. Или бог.
Меч сделался непомерно тяжелым. Пальцы разжались. С глухим лязгом меч упал на землю. Чуть ногу мне не отсек! Еле успел отскочить.
И тут они все на меня бросились.
Нет, ко мне.
— Ты б себя видел!
Себя я не видел. Зато я видел Алкимена. Делиада. Их глаза. Лица. Говорю вам, они не шутили! Какие сомнения?
— За меч схватился…
— …окаменел!
— Статуя! Чисто тебе статуя!
— Будто на тебя Медуза глянула!
— …или ты на нее…
— Глаза белые, пустые. Меч над головой…
— Как ты его поднял?!
— Он же тяжеленный! Я проверял…
— Гиппоной, не молчи!
— Что на тебя нашло?
— Не знаю… — с трудом выдавил я.
— Как не знаешь? Врешь!
— Взялся за меч. Дальше не помню. Все в тумане…
Я почти не соврал. Туман ведь был? Был! Вот.
— А потом ты ка-ак оживешь!
— Мечом ка-ак махнешь!
— …мы шарахнулись…
— А ты опять каменный.
— …белый весь…
— …вот-вот грохнешься, копыта откинешь…
— …или рубить нас начнешь!
— Свихнулся?!
— …одержимый!
— Одержимый?
— Это из взрослых кто-то сказал.
— Никандр это сказал.
— Какая разница?!
— Ну да…
Тут я, говорят, упал. Не помню. Ничего не помню.
Меня занесли в дом. Раздели, обтерли водой с уксусом. Дали выпить разбавленного вина. Этого я тоже не запомнил, очнулся позже. Рядом сидели братья, переглядывались. Рассказали про вино, про уксус. Зачем сидели? Ну, лекаря позвать, если я помирать стану.
Хорошие у меня братья. А шуточки — ерунда. Плюнуть и растереть.
— Наставник Поликрат велел аор тебе больше не давать.
— Никогда?
— Никогда. До самой смерти.
— Будешь просить, не дадим!
— Даже близко не подпустим!
— Почему?
Не дадут они! Я бы теперь и сам к этому проклятому аору не притронулся. Ни за какие медовые коврижки! Но одно дело, когда ты сам, и совсем другое — когда тебе запрещают.
— Это оружие Посейдона!
— От него у тебя помрачение…
— Врите больше! У Посейдона трезубец!
— Точно! — ухмыльнулся вредина Алкимен. — Я так и сказал Поликрату!
— А он?
— А он мне подзатыльник дал. Хочешь, и тебе дам?
— Ты объясняй давай…
— Посейдон, он же морской бог, верно?
— Ну да…
— Значит, облик меняет, как вода. Каким захочет, таким и предстанет.
Я кивнул. Жеребцом Посейдон точно делался. Еще я слыхал про быка и барана. Зевс вроде тоже быком оборачивался. Зевс не морской… Ох, что-то я совсем запутался!
— Морские все такие!
— У него и оружие — оборотень!
— Если море взвихрить, волны поднять — трезубец.
— А землю колебать — меч.
— Как ударит им в дно близ побережья…
— …земля и трясется!
Я вспомнил великана с мечом. Нет, не Посейдон. Черногривый на суше не спит, утесом не прикидывается. Борода у него вся из пены. Я видел на фреске в мегароне. А великан — молодой, безбородый. И землю он мечом не колебал, я точно помню.
Он им женщинам грозил. Страшенным! Если бы я не очнулся, он бы их убил, точно вам говорю.
А может, и убил.
4Боги и города
— Убил? Как?!
— Как убивают, парень? Ножом.
— Но ведь она чудовище! Как он справился?
Ночь. Звезды. Холодно.
Мы сидим во дворе: я и дедушка Сизиф. Я устроился на земле, которую с утра посыпали свежим песком в честь гостей. Подстелил кудлатую овчину, завернулся в плащ. Край накинул на голову, чтобы уши не мерзли. Дедушка сидит на лавке. Он в легком хитоне, больше ничего. Шерстяной гиматий, который Сизиф накинул поверх хитона на пиру, из уважения к собравшимся, дедушка отдал мне. В этот плащ я и завернулся. Дедушке гиматий достает ниже колен, а меня хоть два раза заворачивай.
По-моему, дедушка не чувствует ни жары, ни холода. А может, просто радуется обоим: и жаре, и холоду. С тех пор, как он вернулся сами знаете откуда, он одевается, как говорит бабушка Меропа, невпопад. Притворяется, добавляет бабушка, когда злится на мужа за то, что он выпил лишнего или разбил ее любимую вазу.
Сизиф-Притворщик. Сизиф-Хитрец. Сизиф-Лжец. Мне он ни разу не лгал. Или лгал, а я не заметил?
Я откидываюсь назад. Затылком и спиной упираюсь в дедовы колени. Только что Сизиф рассказал внуку сказку. В этой сказке силач Аргус, великан из Аркадии, убил чудовищную Ехидну. Убил не дома, в Аркадии, где он уже прикончил огромного быка и дикого сатира, ворующего скот. Новый подвиг Аргус совершил далеко отсюда, за морем, в Киликии.
Что ему море, если он великан? Вброд перешел.
Сказка, думаю я. Дедушка так и спросил: «Хочешь сказку, парень?» Я сказал: да, хочу. Я знал, что это быль, знал с первых слов. Утром в Кенхрейскую гавань прибыл торговый корабль из Ханаана. Все сразу поняли, что это финикийцы — нос корабля венчала статуя Афродиты Выныривающей[54], обязательное украшение каждой финикийской ладьи. Днем купцы явились во дворец, принесли подарки. Пошлину они заплатили еще в гавани, значит, к правителю могли и не приходить — невелика птица ханаанский купец! Папа их принял, выслушал с глазу на глаз. Пригласил вечером на пир. Когда финикийцы убрались, папа заперся с дедушкой: поговорить.
Слуг выставил, говорили наедине. Поздно — служанки омывали торговцам ноги, наливали вино, рабы вносили подарки в мегарон, потом уносили в сокровищницу. Куча народа, и у каждого — язык! Еще до пира весь акрополь знал, что в Киликии убита зловредная Ехидна. Сейчас, наверное, весь город знает, сверху донизу. Завтра по Пелопову Острову разбежится с севера на юг — у молвы ноги длинные.
Да и то, разве это тайна?
— Убил, — повторяет Сизиф. — Ножом.
— Как?
— По приказу Зевса.
— Нет, как убил? Каким способом?!
Я вспоминаю меч по имени Аор. Вспоминаю, как был великаном. Наверное, нож Аргуса похож на этот меч. А может, еще больше. Это же великанский нож!
— Отделил змеиное от всего остального. Разрезал пополам.
— Она, небось, не давалась! Билась до последнего!
— Глянь на небо, парень. Что видишь?
— Звезды, дедушка.
— Смотри внимательно. Моргай пореже. Что видишь?
— Звезды…
— Не отвечай. Просто смотри.
Смотрю. Звезды моргают, подмигивают. Одна сорвалась, покатилась на запад. Черное небо. Колючие искры. Моргают. Подмигивают. Светят. Катятся. Моргают. Не сосчитать. Подмигивают. Одна, другая, третья…
— Эй, парень! Проснись!
Вздрагиваю. Падаю. Больно ударяюсь плечом. Заснул, надо же!
— Так и Ехидна, — дедушка без труда мог бы меня поймать, не позволить упасть. Мог, но не сделал этого. — Аргус никогда не спит. Зато в его присутствии любого клонит в сон. Чудовище, бог, человек — любого, понял? Резать спящего — одно удовольствие. Запомни, если хочешь жить долго и счастливо!
Я хочу закричать, что это стыдно, недостойно. Хочу возмутиться. Мало ли чего я хочу? Я молчу, запоминаю. С недавних пор меня очень интересует, как можно убить чудовище. Ага, лучше спящее. Трудное дело: у Химеры три головы, какая-нибудь да бодрствует. Отделить змеиное от остального? Берем нож, отрезаем льва от козы, козу от змеи…
Длинная история. Вряд ли Химера подождет, пока я управлюсь с разделкой. Интересно, если я попрошу ее смотреть на звезды, она согласится? Уснет?!
— Посейдон, — говорю я. — Почему он не защитил Эфиру?
— От кого?
— От Химеры. Вдруг она явится снова?
Сизиф пожимает плечами:
— А что, должен был?
— Эфира — его город! Он, наверное, был занят…
Закрываю глаза. Вижу могучего бога морей с трезубцем, на колеснице. Ну конечно, он был занят в тот день, когда сгорел бедняга Пирен. Мало ли дел у бога? Моря пенить, землю колебать… Потом услыхал, устыдился. Эфира — его город. Да и я тут живу: родная кровь, не кто-нибудь. Небось, Колебатель Земли после гибели Пирена дал клятву следить за Эфирой без устали, беречь как зеницу ока!
Можно жить спокойно. Нет, правда, можно?
— Эфира не посвящена Посейдону, — разрушает дедушка мои мечты. — Акрополь, где мы с тобой сидим, и вся гора посвящены Солнечному Гелиосу, но Гелиос позже уступил их Афродите. Нижний город посвящен Аполлону Заступнику. Молись им о защите, парень. Глядишь, услышат.
— Но Посейдон! Алкимен сказал…
— Алкимен любит подшучивать над тобой. Он соврал, а ты и уши развесил! Если по правде, Алкимен соврал не до конца, просто умолчал кое о чем. Посейдону посвящен Истм, узкий переешеек между нами и Элевсином. Двести сорок стадий в длину, тридцать с хвостиком — в ширину. Торный путь для повозок, ослов и лошадей. Я бы счел это издевкой, но боюсь оскорбить великого Посейдона…
Дворец спит. В мегароне тихо, слышится только храп гуляк, не вставших после пира. Часть гостей удалилась, кое-кто уединился с рабынями. Мне известно, что они там делают. После жизни во дворце, а при табунах — в особенности, такие вещи не секрет. Алкимен утверждает, что делал то же самое сто раз. Делиад интересуется подробностями.
Дураки они. Ничего интересного.
— Морской владыка даже судился за Эфиру, — добавляет дедушка. — Хотел быть нашим защитником и покровителем. Суд он проиграл. Еще счастье, что после проигрыша он не захотел нам отомстить. При его-то горячей натуре…
— Отомстить?!
Дедушка выделяет меня среди братьев, это не секрет. Говорит чаще, чем с ними. Рассказывает то, о чем молчит в их присутствии. Когда я сижу с дедом, меня гонят со двора спать. А когда он сидит со мной — не гонят. Я научился различать, когда я с ним, а когда он со мной. На самом деле это большая разница. Раньше я думал: все потому, что я мелкий. Ну, самый маленький из Главкидов. А может, потому, что я сын Посейдона. Полубог, не кто-нибудь! Сейчас я так не думаю. Не знаю, что во мне такого, а спросить боюсь.
Вдруг это такое вовсе не такое? Вдруг оно мне совсем не понравится?!
— Почему нет, парень? За Арголиду Посейдон судился с Герой.
— Проиграл?
— Проиграл. Три речных бога выказались в пользу жены Зевса. В итоге Посейдон одарил Арголиду засухой, после засухи — потопом. Что же до судей… Запомни эти имена: Инах, Кефис, Астерион. Посейдон иссушил эти реки. Даже в сезон дождей они не бывают полноводными, как когда-то.
Я плотнее заворачиваюсь в плащ. Мне холодно. Не так я представлял себе своего божественного отца. Мстительный сутяга? Какой дурак после этого решится стать судьей в споре богов?!
— Он судился за Родос с Гелиосом, — каждым словом дедушка добивает меня, словно метко брошенным дротиком. — За Эгину с Зевсом. За Дельфы с Аполлоном. Сама Фемида, богиня правосудия, отдала Дельфы Сребролукому. С высшим правосудием Колебатель Земли враждовать не посмел. Как утешительный приз, Посейдону взамен Дельф выделили остров Порос. Клочок земли в Саронском заливе, жителей раз, два, и обчелся. Храм поставили: убогий, какой смогли. Колонны червь источил, держатся на подпорках. Не слыхал я, чтобы бог морей, чьи сундуки ломятся от драгоценностей, был особенно щедр к поросятам…
Молчу. Слушаю.
— За Аттику он судился с Афиной. За Орею — опять же с Афиной…
— Проиграл?
— Как обычно. В Орее суд решил не рисковать. Здравомыслящие люди, не находишь? Вынесли решение в пользу обоих. Афина и Посейдон, покровители и защитники орейской земли, но Посейдон — второй. Как полагаешь, он был доволен?
Я ёжусь. Молчу. Закрываю глаза, вижу затопленную Орею. Орею, разрушенную землетрясением. Безлюдную Орею. Открываю глаза. Уж лучше звезды!
— Не везет ему, парень. В смысле, с землей не везет. Колебать — это сколько угодно. А покровительствовать — не очень. Говорят, было у него одно владение — Атлантида, так и та утонула. Правда или нет, не знаю…
— Зато ему с сыновьями повезло! — пылко возражаю я.
Теперь умолкает дедушка.
5Сын своей матери
Я жду. Я очень долго жду.
— Это да, — наконец произносит Сизиф. — Сыновей много, спору нет. Кто хочешь обзавидуется.
— Я не про много! Я про то, какие!
— А какие они, сыновья Посейдона? Ты хоть одного знаешь?
— Одного знаю, — бурчу я.
— Ну, с этим не скажу, чтобы повезло. Нахал и болтун. Мелочь пузатая. Кто еще?
Я кусаю губы. Не помогает. Засовываю в рот кулак. Не помогает. Прикусываю что есть сил. Помогает. Боль не дает ответить Сизифу дерзостью.
— Сарпедон, — вместо меня продолжает дедушка. — Вот кто еще: Сарпедон Фракиец, сын правителя Айны.
— Как сын? Какого еще правителя?
Дедушка ехидно хмыкает. Хорошо, что ночь! Никто не видит, как мои щеки заливает краска стыда. Ну да, конечно. Сарпедон, сын правителя Айны. Как я — сын Главка Эфирского. Что тут непонятного? Эх я, дурень! Мог бы сразу сообразить!
— Великан, — утешает меня дедушка. — Ходячая гора. Силища! Это я о Сарпедоне. Кстати, нахал и болтун. Болтает, не подумав, потом наглеет, лезет в драку. Все, кто приезжает во Фракию, плачут от его наглости. Я имею в виду тех, кто остался жив. Остальные уже не плачут. Полагаю, однажды Сарпедона убьют.
— Он великан!
Я живо представил себе этого Сарпедона. Медведь размером с гору. Ручищи волосатые, кулаки что твои кувалды. Голова под облака. Поди убей такого!
— Застрелят из лука. Отравят, — дедушка размышляет, постукивая меня пальцем по макушке. Каждый тычок вколачивает в меня толику здравого смысла, отчего на душе становится пусто и горько. — Столкнут с обрыва. Великаны падают громче прочих. Так, кто у нас еще из сыновей Посейдона? Ага, Полифем.
— Великан?
— Хуже, циклоп. Полифем Юрский, по названию родного острова.
— Нахал? Болтун?
— Насильник и людоед. Ходят слухи, что он домогается даже местных сатиров. Ты понимаешь, о чем я?
— Понимаю! Не маленький!
— Да ты уже совсем большой! А ну закрой левый глаз! Циклоп, как есть циклоп. Пусть сатиры держатся от тебя подальше. Спору нет, у Посейдона могучие дети. Сарпедон, Полифем, Орион-охотник. Орион, кстати, по воде ходил, будто посуху. Дубину себе выковал медную.
Злюсь. Завидую. Если я по воде пойду, сразу утону. О медной дубине и речи нет.
— Кто у нас еще? Антей Ливиец, Амик, царь бебриков. Антей — борец, Амик — кулачный боец. Каждого чужеземца они заставляют драться с собой до смерти. Народу перебили — целый город заселить можно! Но всех больше были братья Алоады, От и Эфиальт. Эти взяли в плен самого Арея, бога войны. Посадили в бочку, держали там больше года.
— Как ты Таната?
— Я взял Таната хитростью. От и Эфиальт брали силой. Громоздили гору на гору, хотели взойти на небо.
— Взошли?
— Погибли.
— Как? — вскинулся я.
— Никто толком не знает. Одни говорят, Зевс поразил их молнией. Другие грешат на Аполлона: мол, застрелил мятежников из лука. Я слыхал, что От и Эфиальт убили друг друга сами, в ссоре или по ошибке. Думаю, это и есть правда. Я видел их в царстве мертвых, только спросить не успел.
— Видел?
— Да, парень. Их привязали к столбу, лицами в разные стороны. Вместо веревок у них змеи. А на столбе сидит сова.
— Сова? Зачем?!
— Сова кричит, не давая им ни минуты покоя. А змеи жалят несчастных. И знаешь, что? Братья смеются. Они рядом, они помнят, кто они. Это ли не счастье? Когда я услышал их смех, я впервые подумал, что наказание может стать наградой.
Я уже не слушал деда. Зря, конечно, сейчас он говорил самое важное. Но так устроен мир, что в детстве, на скользком пороге отрочества, самое важное — сила. Мои далекие братья, которых я не знал, многочисленные сыновья Черногривого, Колебателя Земли, Владельца Трезубца и как там еще называли нашего общего божественного отца — каждый из них был силой, исполином, великаном. Буйство, склонность к насилию, презрение закона гостеприимства — все я готов был простить им, если однажды кто-то перечислит в этом могучем, великанском ряду: «Гиппоной из Эфиры, приемный сын Главка-Лошадника…»
Я встал. Повернулся к деду лицом:
— А я? Почему я не великан?!
Слезы навернулись на глаза. С черного неба на обездоленного малыша Гиппоноя смотрели звезды — тоже глаза. Они были не мои: крошечные, тусклые, заплаканные. Бесчисленные глаза силача Аргуса, победителя Ехидны, спрашивали: «Ну что, парень? Когда же ты вырастешь? Уткнешься головой в облака?!» Насмешка язвила, ранила. Слезы склеивали звезды друг с другом, превращали серебряное сияние в радужное. Колоссальная радуга раскинулась надо мной в ночи. Огнистая грива полыхала над ней, словно радуга была конем, несущимся в дальние дали.
— Не великан?
Сизиф тоже встал. Крепко взял меня за плечи, удерживая плащ, готовый соскользнуть наземь. Дедушка боялся, что я простужусь.
— Ты уверен? Я вот сомневаюсь. Как по мне, ты настоящий великан. Просто еще не вырос достаточно, чтобы узнать об этом. У тебя все впереди. Они тоже не выросли — Сарпедон, Полифем, Антей. Потому и лезут к каждому встречному со своей силой, доказывают. Думаешь, они другим доказывают? Они себе доказывают, потому что не верят, сомневаются. Вот я и говорю: не выросли. Расти великаном, парень, будь великаном. Настоящим! А доказывать всему миру, что ты великан, не надо. Это лишнее, пустое. Сколько бы врагов ты ни убил, это убьет тебя еще вернее.
И тогда я спросил напрямик:
— Дедушка, я сын Посейдона?
— Сын, — ответил Сизиф. — Не сомневайся.
Ответ его был прям, как и мой вопрос. Ничего двусмысленного не читалось в прозвучавших словах. Но надо мной, выгнувшись золотым луком, сияла радуга. Я смотрел в лицо Сизифа и не детским скудным умишком, а нутром, тайным чутьем понимал, что дед говорит больше, чем сказал. Сизиф, тюремщик смерти, беглец из Аида, никогда не был прост в своих ответах.
Я хотел спросить еще раз, но побоялся. Вдруг за этой дверью прячется чудовище? Лучше ее не открывать, да.
— Но ведь я же все равно сын папы? — вместо этого спросил я. — Моего папы?!
И мотнул головой, показывая на спящий дворец.
Дед все понял верно:
— Разумеется. Сын Главка, сына Сизифа. Внук Сизифа, сына Эола. Никакой бог этого не отменит. Так бывает, парень. Бог приходит и уходит, а мы остаемся. Ты не первый, кто угодил в эту ловушку, но ты и не последний. Меня скорее удивляет другое: почему ты не задал мне главный вопрос?
— Какой?
— Тебе следовало спросить, сын ли ты своей матери. Но ты не спросил, а я уже не отвечу.
Не оглядываясь, Сизиф пошел прочь. Я вытер глаза ладонью. Радуга погасла, вернулись звезды. Так было легче, не знаю почему. Сын ли я своей матери? Что за дурацкий вопрос? Мне и ответа не надо, я и так знаю.
Дедушка пошутил.
СтасимОблака, радуга и снова облака
Белый конь парил в облаках.
Афина следила за ним, стоя по пояс в тумане. Тоже в облаках, если задуматься, только внизу. Туман курился над густой, зябкой водой старика Океана. Стоять было тяжело, все время тянуло заснуть, забыться, пойти ко дну.
Здесь начиналась граница, отделяющая мир живой жизни от мира жизни мертвой. Так говорили смертные, имея в виду вовсе не подземное царство теней, куда им всем суждено было явиться в свой срок. Бессмертные говорили иначе, понимая, что жизнь везде жизнь, как ее ни назови. Вернее, бессмертные старались вовсе не говорить о том, что скрывал в себе Океан, что он прятал на островах Заката.
Сюда, в седую мглу, уходили боги, нарушившие священную клятву Стиксом. Уходили без возврата, сами имена их стирались из памяти. Возможно, жизнь клятвопреступников длилась; возможно, она даже длилась вечно. Но разве это жизнь — без имени? Заточение в безднах Тартара выглядело милосердием в сравнении с этим.
Сюда, за грань существования — нет, на грань! — изгонялись мятежные титаны, проиграв битву с Олимпом. Здесь жили те, кто не заслужил вечного заточения в Тартаре, прозябания под неусыпной охраной Сторуких. Тут был приют для упрямцев, кто отказался войти в сонм богов на правах младших. На острова изгонялась опасность, недостаточная для более серьезного наказания, но все же представляющая собой угрозу. В конце концов, сюда уходили и по собственному желанию, не дожидаясь изгнания, в поисках забвения, покоя, смутного подобия смерти.
Белый конь прилетал сюда часто. Кружил над границей, но дальше не забирался. Ржал, словно обращаясь к кому-то невидимому, далекому. Неужели Пегас хочет уйти в туман? Хочет, боится, колеблется?!
Облака, вздохнула Афина. Нет, не поможет.
Видя, как Пегас любит купание в млечных перистых омутах, дочь Зевса не в первый раз подумывала обратиться к Нефеле, пастушке небесных стад. Пусть превратит облака в тучи, испугает Пегаса, погонит в западню…
Нефела не откажет. Эта трусиха, шарахающаяся от первого дуновения ветра, никому не отказывает. Помнится, буйный царь лапифов[55] Иксион, внук воинственного Арея, будучи приглашен на Олимп для пира, спьяну возжелал не кого-нибудь, а Геру Крони́ду, законную жену владыки богов и людей. В хмельной похоти Иксиона крылось и определенное знание жизни: утомленная изменами мужа Гера, вероятно, не отказалась бы наставить рога гулящему супругу. Мстительность царицы Олимпа вошла в поговорку. Увы, холодная к постельным утехам Гера предпочла иное удовольствие: донесла Зевсу о приставаниях наглеца. Расчет был прост: Зевс должен был отметить привлекательность жены для посторонних и устыдиться. Увы, Зевс не отметил и не устыдился. Пьяней Иксиона, законный муж придумал лучшую потеху: велел Облачной Нефеле принять облик Геры — и подсунул любовницу-оборотня на ложе гостя.
Что облако? Мягче глины. Лепи, кого вздумается, отказа не будет.
Итогом божественной шутки было рождение гиганта-кентавра, похотливого как его забулдыга-отец. Магнесийские кобылы надолго запомнили мужскую удаль сына Иксиона и Нефелы, произведя от него на свет целые табуны конелюдей, дуреющих от первого глотка вина.
Еще один вздох колыхнул прекрасную грудь Афины. Нефела согласится, спору нет, но первый же удар Пегасова копыта погонит облачную рать прочь. Грозовые тучи, и те не помеха белому коню. Афина видела, как тот в грозу купается в жгучем сверкании молний. Это делало Пегаса еще более пригодным для замысла Афины, но превращало ловлю коня в каторгу, бесконечную и бессмысленную.
«Зачем ты летаешь к Океану? Хочешь вернуться в материнскую утробу?!»
Идея эта была столь же безумной, сколь и допустимой. Афине довелось быть свидетельницей рождения Пегаса, и да, это случилось в седой мгле, на одном из островов Заката.
Свидетельницей? Ну, в какой-то мере.
Пересечь границу? Посетить мир мертвой жизни? Зайти на территорию ссылки бессмертных, рискуя остаться там навсегда? Нет, этого не позволила бы ни мудрость, ни военная стратегия, составлявшие сущность могучей дочери Зевса. В тот день, который Афина считала днем своего триумфа, чуть больше восьми лет назад, богиня так же стояла по пояс в тумане — и так же вглядывалась, вслушивалась, дрожала от плохо скрываемого нетерпения.
Там, в тумане, куда Афине не было доступа, герой Персей убивал Медузу Горгону. Мусорщик на службе Олимпа сражался с чудовищем, прибирая за богами то, что боги не хотели — или не могли — прибрать.
Афина сама снарядила героя в поход. И не поскупилась: брат, как-никак! В ножнах на поясе сына Зевса дремал серп Крона — кривой клинок из адаманта, которым владыка богов и людей сражался с ужасным Тифоном. На плече висела чудесная котомка, готовая принять драгоценный груз — змеевласую голову Медузы. На ногах трепетали таларии — крылатые сандалии, одолженные Гермием. Афина помнила, каких трудов стоило убедить Лукавого поделиться обувью. «Украдут! — сетовал Гермий, вор из воров. — Не вернут! Испортят, стопчут, порвут…» На лице младшего из богов ясно читалось, что лично он ни за что бы не вернул чужое добро, окажись оно у него в руках.
Выпросить после этого у дядюшки Аида его шлем-невидимку было легкой забавой.
Стою, вздохнула Афина. Слушаю. И что же я слышу? Звон оружия? Нет. Боевой клич? Нет. Скрежет медных когтей по панцирю? Нет, тишина и все. Время от времени до меня доносится эхо, похожее на отзвук женского крика. Медуза кричит, погибая? Эхо стихает, возникает снова, чтобы опять исчезнуть и явиться. Это продолжается без конца. Те, кому отрубили голову, так долго не кричат. Разве что Персей решил насладиться предсмертными муками своей жертвы. А что? Жестокий, беспощадный нрав моего земного брата известен отсюда до Аргоса. Вспорол Медузе живот? Отошел, отвернулся, не желая попасть под случайный взгляд, уже затуманенный близостью смерти? Весь обратился в слух, как я? Дрожит от ненависти, как я? Зевс Вседержитель, как же я ненавижу Медузу!
Это было правдой.
Не нашлось бы женщины среди богов и людей, титанов и чудовищ, которую Афина ненавидела бы больше Медузы Горгоны. Взор, превращающий живое в камень? Нет, такой убийственный дар не вызвал бы ненависти в богине, обладательнице не менее смертоносных талантов. Красота? В отличие от многочисленных сестер и тетушек, Афина не ревновала к чужой красоте. Сила? Дочери Зевса хватало своей.
Но когда Медуза…
Нет, когда Посейдон…
Нет, Медуза! Эта камнеглазая сучка могла увести Черногривого в другое место. В лес, на берег моря, в любой дворец, какой пришелся бы по сердцу. Кто бы ни владел дворцом, он сбежал бы на край света, узнав, что великий Посейдон, Колебатель Земли, и Медуза Горгона, дочь Форкия-Морского и Кето-Пучины, решили возлечь на здешнем ложе. В конце концов, Посейдон мог пригласить любовницу в свой собственный дворец на морском дне, близ северного побережья Ахайи! Законная супруга Черногривого — та еще тюха, небось, сама бы и постелила муженьку!
Кто тебе подсказал, Медуза? Кто надоумил?
Тварь, зачем ты предалась любви в храме Афины, на полу у алтаря?! Храм не просто посвящен богу, храм в какой-то степени и есть бог. Частица божества неотлучно находится здесь, внимая звукам молений, вдыхая аромат жертв, возлагаемых на огонь. И что же вдыхала сероокая Дева в тот день? Какие ароматы? Что слышала, оглохнув от страстных воплей?!
Большего оскорбления и представить нельзя.
Медуза не была ткачихой Арахной, которую можно превратить в паука, не была она и прорицателем Тиресием, которого можно ослепить безнаказанно. Чтобы ослепить Медузу, требовалось приблизиться к ней вплотную, да так, чтобы она сама не посмотрела на тебя в упор. Афина знала, что проклятая мерзавка способна делать взгляд оружием по своему усмотрению. И что же? Приблизься к ней Афина со сладкими речами, накинь на себя покрывало невидимости — богиня не сомневалась, что в глазах Медузы она увидит свою смерть, вернее, свою статую, точную копию девственной мудрости в шлеме, с копьем в руках. О, эта мудрость! Разве не была бы она кромешной глупостью?! Знала Афина и то, что волосы Медузы становятся змеями по желанию хозяйки. Даже когда Горгона спала, эти змеи бодрствовали.
Подкрасться незамеченной? Пустые мечты.
Месть вышла долгой. Сперва Афина убедила отца изгнать Медузу и ее сестер-Горгон во мглу Океана, на острова Заката. Они опасны, сказала Афина. Они опасны, повторила богиня позже, когда ссылка состоялась. Ты же видишь, отец: каменные люди на улицах городов. Эта змеевласая возвращается, я тому свидетель. Она способна покидать место ссылки, посещать мир жизни живой и снова прятаться там, где мы не в состоянии ей навредить. Где уверенность, что однажды ей не захочется взлететь на Олимп? Ее любовник, твой мятежный брат, обрадуется, если грозный Зевс станет Зевсом из безобидного мрамора. Не лучше ли упредить беду? Нужен Мусорщик, отец, нужен герой, убийца чудовищ, твой великолепный сын от Данаи Аргивянки.
А я помогу ему, чем сумею.
Зевс согласился не с первого раза. Для владыки богов и людей все идеи, которые родились не в его кудрявой голове, были подобны открытому мятежу. Нередко советчики начинали с благих намерений, а заканчивали Тартаром. Но мудрость умела намечать цель, а военная стратегия выстраивала пути достижения.
Персей отправился в путь.
И вот: туман, холод, эхо криков. Чувствуя, что мерзнет, Афина переступила с ноги на ногу. Посмотрела вниз, на стылую воду, размышляя, не подняться ли повыше — и упустила момент, когда небо над ней расколола белая молния.
Крылатый конь прочертил над богиней крутую дугу. Конь? Новорожденный жеребенок. Бессмертные не в силах укрыться от взгляда бессмертного, спрятать свой истинный облик. Вид жеребенка, во всем подобного взрослому жеребцу, не смутил богиню. Может ли такой пустяк смутить ту, что появилась на свет в полном боевом облачении, со шлемом на голове и копьем в руках?
Сын Черногривого, поняла Афина. Медуза родила. Живая или мертвая? Живая роженица — это в порядке вещей. Умершая родами — тоже. Такие оставляют детей сиротами. Случалось, что женщины, в чьих жилах текла не кровь, а божественный ихор[56] — богини, титаниды, чудовища — рожали, уже распростившись с жизнью. А если принять во внимание, что роды начались в седой мгле Океана, в мире жизни мертвой…
Проклятье, что там творится? Где Персей?!
Новая молния расколола небеса. Млечную белизну полета крылатого коня сменила огнистая радуга. Эта дуга была много круче первой, ее начало и конец остались скрытыми в тумане, пожравшем территорию ссылки. Даже не радуга — пылающий столб. Кто родился вторым, Афина не разобрала. Ей почудился воин-исполин, а может быть, воительница — в доспехе, с оружием. Правда? Ложь? Греза, плод воображения, созданный памятью о собственном рождении Афины?!
Крылья, подумала богиня, вспомнив летучего коня. Крылья — это от матери. Все Горгоны крылаты в боевой ипостаси. Второе дитя тоже крылато? Я ничего не слышу, Тартар вас всех забери, я ничего не вижу…
Эхо криков смолкло. Ему на смену пришло эхо детского плача. Такое слабое, едва различимое, что богиня уверилась: старик Океан морочит ей слух. Дети Медузы и Посейдона, сколько бы их ни родилось, плакать не станут. Буйствовать — да. Летать, биться о небосвод, поднимать шторм на море — сколько угодно. Но плакать?
Исключено.
И все-таки — где Персей?!
Она стояла. Ждала. Слушала. Не дождавшись возвращения Персея, ушла. Плач ребенка преследовал Афину по пятам, словно кто-то мелкий, слабый, беззащитный имел смелость насмехаться над богиней — ее ревностью, мудростью, местью. О том, что Персей убил Медузу, Афина узнала позже — от Гермия, принесшего весть о чудесном спасении Андромеды, дочери царя эфиопов, и морском чудовище, обращенном в камень. Как все новости Лукавого, эта содержала столько же правды, сколько и лжи.
Потом были иные вести, сотрясшие Олимп до основания. Когда волнение улеглось, Зевс от имени всех богов дал клятву никогда не вмешиваться в жизнь Персея — страшную клятву черными водами Стикса. Каждый бессмертный знал, чем грозит ему пренебрежение к словам Зевса. Персей же в ответ поклялся сохранить втайне историю своего похода за головой Медузы Горгоны. Каждый бессмертный знал, что смертный сын Зевса не нарушит данного слова — если, конечно, его к тому не вынудят[57].
Буря улеглась. Голова Медузы украсила щит Афины. Гефест, бог-кузнец, был мастером своего дела — голова вышла как живая.
Белый конь парил в облаках.
Афина следила за ним, стоя по пояс в тумане. Тоже в облаках, если задуматься, только внизу. Стоять было тяжело, вспоминать — еще тяжелее. Словно груз, привязанный к шее, воспоминания тянули на дно.
Не уходи, попросила богиня Пегаса. Если ты вернешься к месту своего рождения, если уйдешь во мглу, ты будешь потерян для мира живой жизни. Потерян для Олимпа. Сейчас же ты еще не потерян. Ты просто не найден.
Найти для дочери Зевса значило укротить.