Золотой лук. Книга II. Всё бывает — страница 15 из 16

Кто и знает, если не я?

1Память об ударе

Свобода, сила, смерть. Я — смерть.

Ты ошиблась, Каллироя. Кто угодно ошибся бы.

Я не смерть, я смертность. Знание свободы о том, что существуют узда и кнут. Знание силы о своей слабости. Бессмертие, знающее о своих пределах. Доспех, признающий свою уязвимость. Победа, которая со смирением принимает существование поражения. Ты сделал все, что мог, затем все, что должен, и теперь уступаешь тому, что превыше тебя. Нет в этом позора, нет и поражения.

Если сила знает о бессилии, а свобода о плене, если они живут как сила и свобода, несмотря на это знание, тяжесть которого превыше Олимпа, упавшего на плечи — не все ли равно, когда сила надломится, а свобода споткнется? У радуги два конца, иначе не бывает.

Я не зло и не убийца. Я Убийца Зла.

Не удар, но память об ударе.

Не Персей, память о Персее. Не кривой меч Крона, а воспоминание о мече. О том, как адамантовая гибель, закаленная в крови и семени бессмертных, послужила рождению. Казнь сделалась повитухой. Насилие — помощью, приговор — спасением. Ненависть — милосердием.

Рождаясь, месть распалась на три части, перестав быть местью. Химере повезло меньше, она распалась не при рождении.

Действительно ли ты промахнулся, о Персей, не знающий промаха? Или твоя рука, сын Зевса, управляя острым клинком, оказалась мудрее юношеского разума?! Та же рука подобрала с песка дитя, беспощадность подняла и унесла беспомощность — вместо того, чтобы бросить квакающий кусок мяса на поживу солнцу, ветру, птицам. Та же рука, что принесла ребенка в Эфиру и отдала старому хитрецу, надеясь, что смертность выживет здесь, вырастет, исчерпает отпущенный срок до конца.

Ты ведь смертен, Персей, как и я? Говорят, боги клялись черными водами Стикса не вмешиваться в твою жизнь до самого ее конца. Говорят также, что и ты поклялся не вмешиваться в жизнь богов. Я не верил досужей болтовне; сейчас верю. Если я скажу во всеуслышанье, что я — сын Медузы Горгоны, а роды моей матери принял никто иной, как великий Персей, мне тоже не поверит ни одна живая душа.

Я был рожден второй Химерой. Первая Химера не тронула меня у храма, почуяв родственную душу. «Химера!» — кричали аргосцы, мечущиеся в огне, когда я пролетал над ними верхом на Пегасе. Что ты говоришь, Каллироя, любовь моя? Медуза вынашивала месть? Меня не было на Эрифии, когда ты делилась с Хрисаором рассказом о нашем рождении. Теперь я — Хрисаор, трехтелый Хрисаор Золотой Лук. Ему доступно все, что известно мне; мне известно все, что знает он. Повтори еще раз, океанида, мать моего сына: «Медуза вынашивала месть…»

Месть — химера.

Золотая уздечка, изготовленная для меня чужими руками. Ради химеры сойдутся в битве боги и чудовища, ради химеры погибнут люди, и кто-то опять будет смотреть в небо, сжимать кулаки в бессильной злобе и шептать: «Убью! Я тебя убью!»

Цепь зла, звено за звеном. Не справиться, не разорвать.

Я Беллерофонт, Убийца Зла.

Я — память об ударе. Моя природа — воспоминание о мече. О насилии, обернувшемся помощью. Я бьюсь внутри тройного воссоединившегося Хрисаора, в котором сейчас не осталось ничего от задумчивого великана с Эрифии и вольного скакуна Пегаса. Я связан по рукам и ногам, все, что мне осталось, это вспоминать, восстанавливать, переживать заново.

Не так мало, как кажется.

Вот он, Персей. Льдистый взгляд: рассеянный, скользящий. Левый глаз слегка косит. Вот он, серп Крона. Хищный изгиб похож на радугу. Меч приближается, целит в меня остро заточенным концом.

Бросаюсь навстречу мечу. Боль, какую нельзя вынести, пронзает меня. Режет, кромсает, разрывает на части. Не хочу быть целым. Местью? Не хочу. Не буду.

Кричу.

Горячая ладонь тьмы закрывает мне рот. Чш-ш-ш, шепчет тьма голосом дедушки Сизифа. Тихо, парень. Смерть? Это второе рождение. Медуза? Посейдон? Месть? Что за ерунда! Я буду помнить, что ты Гиппоной, сын Главка, прозванный Беллерофонтом. Все запомнят: о, да ведь это Беллерофонт! Был, есть и никуда не денется, пока весь мир от богов до муравьев не накроется медной лоханью. Чем не повод для радости? Радуйся, парень! А если ты не станешь радоваться, клянусь кубком Гебы, я выпорю тебя вожжами! Выбирай: радость или вожжи?

Я выбрал, дедушка. Конечно же, вожжи.

Какая радость без вожжей?

2Кто, если не я

Смертный ребенок лежал на песке. Квакал по-лягушачьи.

Мальчик.

Был ребенок, мальчик. Был юноша. Молодой мужчина, разменявший третий десяток. Сейчас, наверное, дряхлый старик. Вижу плохо. Мир плывет, качается. Хочу сесть, не могу. Хочу встать, не могу. Спина тряпка, ноги тряпки. Хорошо еще, дышу. С трудом. Все болит, все. Не знал, что во мне есть столько всякого, что способно болеть.

Небо. Вижу небо. Облака.

Радуга? Радуги нет.

Вижу лицо. Нет, не Персей. Точно вам говорю, не он. Персей был моложе; он и сейчас, пожалуй, моложе, чем этот. Брови космами, глаза — грозовые зарницы. Кудри — тучи, идущие от края земли. Полощутся, схвачены на лбу золотым обручем. Завились кольцами; летят назад, за широкие плечи.

— Говори, — велит этот.

Могу говорить. Правда, могу.

— Радуйся, великий Зевс…

Говорю так себе. Хриплю.

— Если бы я знал, — он отвечает, но должно быть, не мне, — я бы запретил. Нет, не запретил бы. Рискнул бы, согласился на пробу. Или все-таки запретил? Риск в моей природе, с этим не поспоришь. Риск, гнев, несправедливость. Твою природу я тоже видел, ничего хорошего. Знаешь, чего это стоит: идти против своей природы? Знаешь, кто и знает, если не ты…

Молчу. Могу говорить, молчу.

В небе облака. Пушистые. Белый пух на синей ткани; это все, что я вижу. В небе Пегас. Кружит, беспокоится. Пегаса я не в состоянии различить. Белое на белом? Белое на синем? Нет, не могу. Я просто знаю, что он там, как знаю, что я здесь. Я вижу Зевса зоркими глазами Пегаса, с высоты птичьего полета. Смотрю на владыку людей и богов сверху вниз. Да, риск, гнев, несправедливость. Сила. Власть. Ревность. Опека. Горячность. Защита. Свобода. Мстительность. Похоть. Бессмертие. Смертность. Стою на своем. Бьюсь до последнего. Если мир устойчив, качаю. Если мир качается, подпираю плечом. Ненавижу. Люблю. Желаю.

Сколько же всего понамешано! Как и жить такому? Я вижу все это и своими глазами тоже. Просто мои глаза сейчас видят хуже Пегасовых. Смотрю на Зевса снизу вверх, моргаю. Все противоречия мира сидят рядом со мной.

Свобода, сила, смертность. Мне было проще.

— Рассказывай, — велит он. — С самого начала.

Рассказываю. Словами или как-то иначе, не пойму. Вот как вам сейчас. С начала. Медуза вынашивает месть? Рожает мстителя? Нет. Для меня это вовсе не начало. «Радость! — кричит гонец. — Великая радость!» На лице гонца — ужас. Во двор входит дедушка Сизиф, вернувшийся из царства мертвых. Пурпурный хитон, по краю кайма. «Проклятый торгаш! — говорит дедушка. — Мера краски за три меры серебра, не грабеж ли? Владыка Аид тоже оценил. Он бы сам не отказался от такого хитона». Дедушка смеется. Скоро будет сказка про золотую цепь.

Хорошая сказка. Зевсу понравится.

Гром рокочет над Этной. Облака темнеют, оборачиваются тучами. День темнеет, оборачивается ночью. Под землей ворочается Тифон, подслушивает. Многотелый Тифон, месть, зачатая Геей-Землей от Тартара-Преисподнего. Месть выношенная, рожденная, победительница, побежденная, узница, огонь для чужих молний. Где-то далеко рычит лев, шипит змея.

Козу не слышу. Молчит.

Рассказываю.

Летит камень, убивает Делиада. Летит дротик, убивает Алкимена. Летит с аргосской стены одноглазый абант. Летит время, разит без промаха. Я и не подозревал, что оно так быстро летит, так беспощадно. Время, ты Метатель-Убийца. Летит Пегас; летит, спешит радуга. Слово цепляется за слово, отращивает крылья, летит.

Никому не догнать.

«Сгорел бы, значит, туда и дорога…» «Благословляю тебя на подвиг…» «Стой! Не тронь его!» Память об ударе. Воспоминание о насилии, обернувшемся помощью. «Рассказывай. С самого начала».

Все. Конец.

Зевс молчит. Он молчит так долго, что я трижды успеваю умереть и воскреснуть. Почему так темно?

— Я мог бы тебя излечить, — задумчиво произносит Зевс. Тяжелая ладонь с загрубелыми шрамами от ожогов повисает надо мной, заслоняет небо, которого я не вижу. Я ничего не вижу, кроме этой ладони. — Тебя, который сейчас лежит передо мной. Мог бы одарить бессмертием, вечной молодостью…

«Побеседуем наедине, с глазу на глаз? — слышу я из глубин прошлого. Память ворочается в них, как Тифон под грузом горы. — Если ты будешь честен со мной, я вознагражу тебя своим покровительством. Это много, очень много. Больше, чем ты в силах представить. Твой куцый детский умишко лопнет, а не сможет».

«Если от тебя будет польза, — слышу я, — я буду благосклонна к тебе, Гиппоной, сын Главка. Я буду очень, очень благосклонна к тебе…»

— Да, я мог бы, — Зевс размышляет вслух. — Набросить на тебя плащ моего покровительства? Легче легкого. Но я не сделаю этого. Семья не поймет, это не в их природе. Решат, что я тебя боюсь. Хочу использовать впоследствии. Благодарю, а значит, есть за что, а значит, я тебе должен, вот и расплачиваюсь. Задабриваю, заручаюсь согласием не бунтовать в дальнейшем. Обласкав сына, посылаю сигнал отцу, Посейдону, в чьей природе бунта куда больше, нежели в твоей. Я не имею права так поступить. После мятежа я должен карать, карать жестоко, беспощадно, иначе…

— Золотые цепи, — согласился я.

Он кивнул. Тряхнул буйной гривой:

— С Тифоном можно справиться. С золотыми цепями — нет. Я ношу их всю жизнь. Гефест мастеровит, но он дурак. Решил, что цепи — его творение. Хромой глупец не видит своих собственных цепей. Носит, не замечая. Знаешь, почему я владыка? Почему не Посейдон, не Гера, не Аполлон? Я знаю, что живу в цепях, они нет. Я знаю, что цепь не порвать, они нет.

— Почему так?

— Потому что цепи куют свои. Дети, жена, братья и сестры. Цепь куешь сам, день за днем. А Тифон — он чужой. Химера чужая, ты чужой. Вот я и говорю: если я излечу тебя, чужого, свои не поймут. Ты же порвал свою собственную цепь? Ты дважды чужой, ты опасен! Нет, не поймут. Решат, что я делаю из чужого своего. Все, что я могу…

Все, что я могу. Неужели я слышу это от Зевса-Олимпийца?

— …это дать тебе спокойно дожить отмеренный срок. Умереть в старости, тихо сойти в Аид. К старости ковыляй сам, тут я тебе не помощник. Сколько пройдешь, все твое. При жизни ты уже не позволишь восстановить целостность Золотого Лука. Не отвечай, я и так знаю, что это правда. При жизни ты не позволишь, после твоей смерти это станет невозможным. Живи, Семья тебя не тронет. Пока я силен, они покорны моей воле. Такое мое решение они примут. Решат, что я пренебрег тобой, счел ничтожным для грозного наказания. Пренебрежение свойственно мне, они не усомнятся в его реальности. Не рискнут поднять руку на того, кого пощадил сам Зевс, над кем Зевс смеялся. Можешь не сомневаться, я буду смеяться. В присутствии Семьи, и никак иначе…

Я привстал. Это было труднее, чем закатить камень на вершину горы.

— Ты заключаешь со мной договор, владыка? — Пегас снизился, я и в темноте ясно видел Зевса. — Как с Персеем?

Он смеялся долго, громко. Утирал слезы.

— Договор? О нет! Никакого договора, никакой клятвы водами Стикса. Это даже не подарок. Это моя прихоть. Это Семья поймет: прихоть, решение, принятое в случайном порыве. Олимп знает, такие решения в моей природе. Олимп поймет, примет. В первую очередь потому что ты смертен. Куда он денется, скажет Семья. Рано или поздно… Для бессмертных твой жалкий век — мгновение. Любой дар — подачка. Это в их природе, они согласятся. Моя природа не нуждается в их согласии, но я желаю, чтобы они согласились добровольно. Это избавит всех нас от лишних забот.

Он встал:

— Я бы хотел иметь такого сына, как ты.

Голос его — гром за горами. Глаза его — грозовые зарницы. Кудри — тучи, идущие от края земли. Вокруг Громовержца сгустилась боевая эгида. Сыпанула искрами, зашлась пугающим треском, угасла.

— Живую месть? — не удержался я.

— Живую молнию. Оружие, выкованное для истребления чудовищ. Смертную молнию. Молнии должны вспыхивать и гаснуть, такова их природа. У меня много сыновей, но такого нет. Я надеялся на Персея, он меня подвел, непокорный. В Персее избыток меня, ты понимаешь, о чем я. Я подумаю над этим, Беллерофонт. Думать не в моей природе, мне больше свойственно, — Зевс вновь засмеялся, — принимать решения в случайном порыве. И все же я постараюсь.

И тогда я принял решение. В случайном порыве.

Если угодно, это была моя прихоть.

— Пока у тебя нет живой молнии, — бросил я ему вслед, — я стану возить для тебя обычные. Если восстанет второй Тифон или…

Он ждал, не оборачиваясь.

— …или второй я, хлопни перед битвой в ладоши. Пусть Гефест ждет на Тринакрии с пучком молний. Я успею, не сомневайся. Я летаю быстрее ветра.

— Ты?

— Если меня не будет на спине Пегаса, это ничего не значит. Пусть все считают, что молнии великому Зевсу возит Пегас, сын Медузы и Посейдона. Только мы с тобой будем знать правду, владыка. Только мы.

* * *

Я лежал на холодной земле. Я парил в небесах. Немым утесом я застыл на Эрифии, в кольце океанской мглы. Мы не нуждались ни в радуге, ни в мести, ни в золотых цепях, чтобы сказать про себя: я.

Громовержец спросил, знаю ли я, чего это стоит: идти против своей природы. Сам спросил, сам и ответил: «Кто и знает, если не ты?» Действительно, кто, если не я.

3Принесите копья

На Пегаса я влезал калекой, колченогим Гефестом, дважды сброшенным с Олимпа. Приятно, должно быть, чувствовать себя богом. Приятно, но не в этом случае.

Не знаю, сколько я пролежал на черной земле под черными небесами, словно единственный человек на всей Тринакрии, а может, на всей земле. Наверное, еще одну жизнь в обнимку с Химерой, богами, братьями; всеми, кто сопутствовал Гиппоною, сыну Главка, прозванному Беллерофонтом. Третью жизнь напролет — вторую я прожил, рассказывая обо всем этом Зевсу.

Да и был ли рассказ? Был ли Зевс, не почудился?

Не знаю.

В редкие паузы просветления я понимал, что лежу на спине, а не иду, ищу или сражаюсь. Валяюсь, как куль с тряпьем, а Пегас тычется в меня мордой, вздыхает. Я вздыхал в ответ, пока наконец не собрался с силами и не потащил Беллерофонта, этот непослушный, усеянный трещинами камень, в гору, то есть на Пегаса.

В Ликию я летел молодцом. Ноги не беспокоили: все четыре конские ноги были в полном порядке, как и пара крыльев, а две искалеченные человеческие ноги я утратил, растворил в Пегасе вместе с болью. Спина выпрямилась, плечи развернулись, к пояснице вернулась крепость. Пегас нес меня, как мать младенца, как остров в океане без усилий несет громаду берегового утеса; я сам нес себя, как остров — утес, а где-то там, в седой мгле, живой утес возвышался над темной водой и Красным островом, скала в доспехе, с головой, покрытой шлемом, и это тоже был я: конь, утес, человек.

Трудно объяснить. Даже не пытаюсь.

Перед дворцом меня встречали. Приветственные кличи смолкли, когда Пегас встал посреди двора, а я упал с Пегаса. В мертвой тишине я копошился на утоптанной земле: червь, раздавленный подошвой сандалии. Сил осталось лишь на стоны.

— Что вы стоите! — закричала Филоноя. — Несите его в покои!

Уже потом я вспомнил, что Иобат тоже смотрел на меня с лестницы. Царь молчал, хмурился. Совсем как Зевс.

Следующие дни и ночи, сколько их ни было, слились для меня в череду боли и обмороков. Что я запомнил? Хлопоты лекарей вокруг меня. Скрежет костей, собираемых заново. Кровь в миске на полу. Немытую овечью шерсть с медом, которой обкладывали раны. Повязки с черным вином. Четыре кожаные трубки, свернутые в кольцо и набитые чем-то мягким. Кизиловые прутья толщиной в палец. По паре колец надели мне на каждую ногу, выше лодыжки и под коленом, и прикрепили к кольцам прутья. Что делали с бедрами, не знаю, потому что всякий раз терял сознание, когда лекари принимались за них.

У меня была спасительная деревяшка. Я изгрыз ее в щепу. Мне дали новую.

Если бы не Филоноя, я бы не выдержал. Она сидела у моего ложа с Исандром на руках: спокойная, сильная, сильней меня. Никогда не видел, чтобы она плакала. Даже Исандр молчал или тихо возился; должно быть, ребенку передавалась уверенность матери. Случалось, в безумии помрачения, а может, просветления я был уверен, что Филоноя и моя мать. Особенно в те мгновения, когда она кормила меня, вытирала мокрые губы и подбородок влажной тряпицей.

Однажды я проснулся, а ее не было. Рядом сидел Иобат.

— Я умру не позже следующей осени, — сказал царь. — Молчи, не спорь, я знаю. Как мне оставить трон тебе? Лекари уверяют, что ты выживешь. Выздоровеешь? Станешь прежним? Когда я спрашиваю их об этом, они отводят глаза. Лакий поддержит тебя, даже если ты проживешь свой век никчемным калекой. Лакий — это уже кое-что. Но одного Лакия мало. Бунт против меня был похож на дурную шутку. Бунт против тебя может оказаться не таким забавным. У бунтовщиков разная природа, они слепо следуют ей, не размышляя. Слабый? Слабого затопчут. Уже сейчас болтают, что Филоное стоит подыскать себе нового мужа, а Исандру — нового отца.

Я молчал. Он и говорил как Зевс.

— Солимы перекрыли горные тропы, — он закашлялся. Старик, увидел я. Больной старик. Нет, это не я увидел, это он позволил мне увидеть. — Фаселида волнуется. Родос готовит новый флот. Вероятно, родосцы ударят первыми.

Я молчал.

— Жрецам храмов Зевса снился вещий сон. Всем до единого, как по команде. Ликийцы волнуются, опасаются бед. Ты правда штурмовал Олимп? Хотел вознестись в сонм олимпийцев?

— Правда, — ответил я.

Объяснять? Долго, трудно. В какой-то степени это и было правдой.

— Зевс умолчал про штурм. Это уже я и только тебе, — Иобат хрипло заперхал. Не сразу я понял, что это не кашель, а смех. — Жрецам было сказано: пытался взлететь, проникнуть в чертоги богов. Зевс наслал овода, тот укусил Пегаса, и конь скинул тебя. Это тоже правда?

Я молчал.

— Зевс мудр, — царь похлопал меня по руке. — Не знаю, что ты натворил, но знаю, что Зевс расположен к тебе. Дерзкая попытка проникновения, а не штурм, бунт, мятеж — это раз. Зевс во всеуслышанье объявляет: ты не восстал против владыки богов и людей. Ты всего лишь молодой глупец, обуянный гордыней. Такое можно простить. Если уж Зевс простил, люди простят и подавно.

— Такое можно простить, — повторил я, будто ученик за наставником.

— Зевс сказал жрецам, что он дает тебе время примириться с Олимпом. Это второй, самый большой подарок. Примириться? Значит, Зевс не сердится. Дает тебе время? Если Зевс дает, кто посмеет покуситься на срок твоей жизни? Наказать тебя как богоборца? Нет, нельзя, Зевс разгневается. И потом, ты — человек, которому определено пойти с Олимпом на мировую. Великий герой, вероятно, больший, чем просто победитель Химеры. О, Громовержец! — Иобат бросил взгляд в потолок, словно видел там небо, тучи и Зевса. — Ты и впрямь мастак не только громить молниями!

— Не только, — подтвердил я. — Думать не в его природе, но он старается. Говоришь, Фаселида волнуется? Солимы перекрыли проходы в горах? Позови людей, пусть вынесут меня во двор.

— Что?

Мои слова о Зевсе удивили царя меньше, чем требование позвать людей.

— Пусть меня вынесут во двор, — повторил я.

Он не стал спорить.

Когда меня вынесли, Пегас уже ждал. Челядь жалась к стенам, бормотала охранительные молитвы. Это они зря, Пегас никого не тронул бы.

— Помочь? — спросил Иобат. Царь шел рядом с носилками. — Подсадить тебя на коня?

Он все понимал быстро.

— Нет, — запретил я. — Пегас — свобода. Он не потерпит никого рядом с собой. Никого, кроме меня.

— Ты говоришь как царь, — холодно отметил Иобат. — Как бог. Я начинаю верить снам жрецов. Начинаю верить, что у тебя получится. Это хорошо.

Носилки опустили на землю. Идти я не мог, я полз. Извиваясь как червь, нет, как змея с Гермиева жезла, как живой обрывок золотой цепи, я полз к недвижному Пегасу. Никто не смеялся, никто. Они смотрели с ужасом и восторгом. Потянувшись, я коснулся шелковистой кожи. Стало легче, боль ушла. Стоять я по-прежнему не мог, я карабкался на Пегаса, словно на гору.

Желая помочь мне, он опустился на передние колени. Нет, иначе: помогая себе, я опустился на передние колени. Свобода преклоняет колени только перед собой.

Когда я сел на Пегаса, ноги перестали беспокоить меня. Сломанные, вопящие от боли, они исчезли, замолчали, растворились. Зрение очистилось от туманной пелены, как если бы где-то там, в седой мгле Океана, дунул ветер — и очертания Эрифии сделались резче, рельефней, вплоть до самой дальней скалы, похожей на великана в доспехе. Сила пела во мне, выверяя тон каждой мышцы, каждого сухожилия.

— Принесите копья, — велел я.

Не прошло и трех дней, как солимы очистили горные тропы. Прислали старейшин, изъявили покорность. Еще месяц полетов над Фаселидой, только полетов, ничего более, и фаселитяне прикусили языки. Родосский новый флот? Он так и не отплыл из гаваней.

Возвращаясь, я слезал с Пегаса и падал. Стоять я научился спустя два месяца. Ходить на костылях — в начале зимы. Без костылей, переваливаясь хромой уткой — весной следующего года. Это не имело значения. Иобат уже не сомневался, сможет ли он оставить меня на троне Ликии.

Старый царь умер осенью, как и обещал. Он успел увидеть второго внука, Гипполоха. Даже сумел подержать его на руках. Хорошее имя, сказал Иобат. Славный парень. На отца похож. Да, согласилась Филоноя. Одно лицо.

Никогда не понимал, как они усматривают сходство между взрослым мужчиной и младенцем.

СтасимЖизнь, смерть, жизнь

— Что было дальше? — спросил слушатель.

— Дальше была жизнь.

Старик заворочался в пыли, сел поудобнее. Вечер взлетел с дороги, пыльной и каменистой, каких тысячи на Алейской равнине. Вечер взлетел отсюда давно, вместе с Пегасом. Вместо них на дорогу пала ночь, к концу рассказа исчерпав себя до донышка. Небо на востоке налилось тусклым жемчугом, вот-вот брызнет рассвет.

Эх, дороги! Здесь можно встретить кого угодно, даже самого себя. Что значит дорога? Время и расстояние. Можно пойти вперед, можно вернуться назад. Даже если речь о времени, все равно можно вернуться назад, а уже потом пойти вперед, торя путь заново.

— Долгая, не слишком интересная жизнь. Дочь Гипподамия. Мелкие войны: кто-то всегда поднимал голову, приходилось напоминать о себе. Исандр погиб, сражаясь с солимами. Я похоронил его рядом с дедом, в нише, оставленной для меня. Как знал, что не пригодится! Пошлины за стоянку в портах и проезд по дорогам. Стройки: общественные бани, храмы, торговые ряды. Расширение границ. Внуки: Главк и Сарпедон. Мне было сорок три, нет, сорок пять, когда разнеслась весть о рождении сына Зевса, героя с великой судьбой.

Старик засмеялся:

— Говорили, что младенец задушил змей, подосланных ревнивой Герой, прямо в колыбели. Я сказал Филоное: «Думать не в природе Зевса, но, кажется, он до чего-то додумался. Задушил змей? Меня самого чуть не задушили змеи. И заметь, я к тому моменту уже покинул колыбель». Жена не поняла, а я не стал уточнять.

— Это я знаю, — напомнил слушатель. — Про змей и Геракла. Рассказывай о себе.

— Осталось недолго. После пятидесяти я начал терять зрение. Это не мешало, когда я сидел на Пегасе или стоял рядом с ним, но досаждало в иные дни. Полностью я ослеп через десять лет, сразу после смерти Филонои. Она ушла тихо, во сне. Я сам отвез ее в горы. Мы парили над скальным некрополем, я держал жену на руках, и даже Пегас…

— Да, — кивнул слушатель. — Ты уже говорил об этом.

— Трон я оставил Гипполоху. Сам же вернулся на Пелопоннес. Нет, не в Эфиру, там меня слишком хорошо знали. Бродил от селения к селению, скитался. Рассказывал сказки о золотых цепях, крылатом коне Пегасе. О герое Беллерофонте: великом, несчастном, счастливом. Я рассказывал о нем, как о человеке, которого я знал, который сейчас далеко отсюда. Разве это не было правдой? Люди звали меня Кимоном. Многие считали, что я и есть тот странник, кто показал дриаду маленькому Гиппоною, а позднее предостерег изгнанника в Аргосе, сказав, что в доме ванакта не чтут Геру. Я не спорил: Кимон так Кимон. Если я не мог подарить этому бродяге бессмертие, я хотя бы продлил его земную жизнь на десятилетия. Болтали, что я родом из Кимы, Смирны, Пилоса, Афин, с Родоса, Саламина, Хиоса; откуда угодно, кроме Эфиры и Ликии. И впрямь, с собой из Ликии я не взял ничего, кроме серебряной фибулы. Она больше не менялась. С того дня, когда я вернулся с Тринакрии, и до недавних пор на ней всегда было одно и то же: крылатый кентавр в доспехе. Я бы показал тебе эту заколку, но я потерял ее в прошлом году.

— Ты отказался от роскоши, — слушатель пожал плечами. Он был удивлен. — От спокойной и сытой старости рядом с детьми и внуками. Сменить покой на странствия? Достаток на нищету? Свое имя на чужое? Зачем ты это сделал?!

— Зевс сказал жрецам, что дает мне время примириться с Олимпом. Я дал себе время примириться с самим собой. Поверь, это труднее, чем мировая с Олимпом. В Спарте я узнал, что Гипполох сделал соправителями в Ликии моих внуков: Главка и Сарпедона, сына Гипподамии. Пока мальчики росли, всеми делами по-прежнему заправлял Гипполох. Хороший парень, я всегда верил в него. Вот, собственно, и все. Про разбойников я тебе рассказывать не буду. Подозреваю, ты их видел. Что теперь?

— Ты знаешь, — мягко напомнил слушатель. — Ты сам все знаешь.

— Да, Танат. Знаю.

Старик не видел слушателя: Пегаса не было рядом, ни на земле, ни под облаками. Но старик различал того, кто сидел напротив, не гнушаясь пылью и голой землей, так же ясно, как если бы спустился в дальний погреб, где царили холод и тьма кромешная, встал подле узника, закованного в обрывок золотой цепи — и не побежал прочь, когда сердце в груди превратилось в ледяной кусок железа, металла редкого и дорогого.

Танат встал. Крылатый юноша с факелом и мечом, он стоял над стариком и медлил, словно впервые не желал исполнять свой долг бога смерти.

— Пора, — сказал Танат. — Время пришло. Не бойся, это не больно.

Старик улыбнулся:

— Я не боюсь. А ты, ты не боишься?

В ответ Танат взмахнул мечом.

Радуга пала с неба быстрей сокола, падающего на добычу. Накрыла старика сверкающим плащом, заковала в несокрушимый доспех, встала исполинской стеной от земли до неба. Танат отпрянул, загородился факелом, выставил меч перед собой. Огнистый вихрь плясал перед богом смерти, катил волны, от которых не ослеп бы лишь слепой. В пламени скакали кони, ярилась Химера, трещали молнии. Целая жизнь кипела в пламени, от младенца, что был принят в Эфире как родного, до хромого слепца, бесприютного скитальца. Отступив на обочину, Танат ждал, пока огонь погаснет. Любой огонь рано или поздно гаснет. Не надо быть смертью, чтобы прийти к этой истине.

Так и случилось.

Сначала Танат посмотрел на небо. Радуги нет, хорошо. Затем он посмотрел на землю. Тело есть, хорошо. Не живое тело бессмертного великана, а мертвое тело дряхлого калеки. Дважды хорошо, да. В последнюю очередь Танат огляделся вокруг. Чего-то не хватало, чего-то важного. Когда бог смерти понял, чего ему не хватает, он вновь почувствовал себя в заточении, слабей слабого, и услышал звук, который ненавидел больше всего на свете — смех Сизифа.

Рядом с телом не было души, тени, которую следовало препроводить в Аид. Не было и Гермия, Водителя Душ.

— Знал, — севшим голосом пробормотал Танат. — Знал, мерзавец. Мог бы предупредить… Нет, не мог, это не в его природе. С другой стороны, я мог бы и сам догадаться…

Юноша с факелом и мечом задрал голову к небесам и различил, высмотрел в бледном сумраке еле заметный след золотого лука, увенчанного буйной гривой.

Восток полыхнул зарей.

Эпод