Раннусу еще больше взгрустнулось. От чего он бежал? От наказания, тюрьмы и Сибири? Но разве тюрьма и Сибирь не были единственной надеждой для него и ему подобных? Потому что человек должен жить с людьми. Всеми покинутый, он радуется даже часовому.
Всеми покинутый, подумал Раннус, глядя поверх домов на вечернее солнце. Воздух был мягкий и синий. Лучи солнца, словно золотые нити, протянулись над морем. Вдали звонили церковные колокола, призывая к воскресному покою. Всеми покинутый… Глубокая тоска овладела Раннусом.
Каким прекрасным был все же мир. Неужели это тот самый мир, в котором он прожил уже так долго? Всюду ощущалось дыхание весны. Деревья благоухали, и земля пахла иначе, чем раньше. Весна раскрыла свои щедрые руки, свои прекрасные дары показывала она Раннусу сквозь решетку.
Ах, Раннус никому уже не хотел мстить! Он лишь хотел быть свободным, чтобы вкусить все то счастье, которое давала жизнь. Он хотел быть таким, как эти усталые люди, которые проходили там внизу, накинув пиджак на плечи, с узелком под мышкой. Он хотел быть таким, как эти муравьи и пчелы.
Ах, бежать, уйти далеко-далеко вместе со своей старой матерью! Уйти далеко даже от самого себя и своего прошлого и начать новую жизнь. Уйти к чужим людям, которые его не знают. Быть одним из тех, кто укладывает кирпич в стену или бросает семена в рыхлую землю.
Все это никогда раньше не приходило ему в голову. Он был голоден, нездоров, и лихорадка вызывала какие-то незнакомые мысли. Словно свиток, разворачивались они в его голове. В вечерних сумерках, под звуки колоколов жизнь впервые показала свою тайнопись.
Он долго сидел неподвижно, и бесчисленные огни зажигались перед ним, начиная снизу, с уличных фонарей и ламп в окнах домов, до огоньков на парусниках в заливе и до смутно горевших в беспредельности небесных огней. Словно кладбище огней простиралось перед Раннусом.
Снова на востоке заалел край неба, снова открылись облачные ворота перед драгоценным даром солнца. Опять проснулся день, новый день над большим городом, словно над стеклянной мельницей, чьи радужные крылья погружались в море солнечных искр. Новый день, карусельный, шарманочный день!
Звонили церковные колокола. Старухи в черных платьях, с черными книжками в руках, медленным шагом проходили по насыпям. Прошли старые девы с приютскими детьми, выстроенными попарно. Это шествие детей в бедных белых платьицах колыхалось по улицам словно невинная гусиная стая. Проезжали пасторы в черных балахонах и бархатных шапочках.
А Раннус сидел на прежнем месте. Он надеялся сегодня хорошенько попилить и освободиться. Но именно в воскресенье эта работа оказалась особенно опасной. Он устал, голод вгрызался в его внутренности, во рту скоплялась слюна, во всем теле чувствовалась слабость.
В полдень на берегу синего пруда заиграла музыка. На круглой сцене стояли люди в круглых шляпах, в одежде с золотым галуном. Медные трубы и никелевые инструменты сверкали в солнечном блеске. Барабаны и тарелки рассыпали металлический грохот.
В полдень на берегу пруда начали скопляться люди. Приходили юноши в высоких воротничках, с тросточками, в белых летних шляпах. Приходили молодые девушки в узких бархатных юбках, с красными зонтиками. С женами и детьми приходили почтенные горожане в длинных черных сюртуках.
Под распустившимися деревьями бульваров проезжал бесконечный ряд экипажей: красные автомобили, холеные лошади с каретами и колясками. В них сидели, развалившись, офицеры в сверкающих мундирах и господа в цилиндрах в обществе молодых женщин, погребенных под цветами, вуалями и яркими зонтиками.
И вся эта толпа на валах и бульварах гудела, кишела, смеялась и шутила в сладких волнах музыки, в огне весеннего солнца. Это было словно победное шествие весны и молодости, которое рассыпа́ло цветы и улыбки, гордое и беспечное, защищенное от горя и забот.
Держась руками за решетки, Раннус во все глаза глядел на все это. Это тоже была жизнь… ах, он успел забыть про нее, это тоже была жизнь! Этот пестрый карнавал, эта вертящаяся карусель — то была жизнь этих людей. А он лежал здесь, по другую сторону решетки, по другую сторону от человека с саблей, беспомощный, несвободный!
Почему эти другие могли разгуливать там — сытые, свободные, а он должен был лежать здесь, сгорая от мук голода, с языком, прилипшим к нёбу? Почему эти там имели дома, лошадей, женщин, а он здесь должен был мучиться, вечно без родного дома, без любви, без счастья?
Он с горечью отвернулся. Нет, на пустой желудок нельзя раздумывать. Добропорядочные мысли рождаются только на сытый желудок. У всех, кто сыт, бывают добропорядочные мысли. У всех, у кого добропорядочные мысли, сытые желудки. Ах, и он когда-то тосковал по сытому желудку и добропорядочным мыслям!
Но он не мог избавиться от мыслей. Некоторые вещи вспоминались так ясно, как бывает только перед смертью. Как нос у чахоточного все более заостряется, так и он все яснее начинал понимать вещи и бытие, нос его словно ощутил запах доброты, справедливости и добродетели. Но все это плохие запахи.
Кто был он? Проливал ли он когда-нибудь человеческую кровь и шел ли воровать с легким сердцем? Он был мелким, несмелым воришкой. Разве не приходилось ему, протягивая руку за чужим добром, переживать больше трудностей, чем косарям, получающим поденную плату? Что такое работа по сравнению с теми тревогами, которые он переживал?
Блаженны те, что находятся наверху! Блаженны богатые, гордые и почтенные. Блаженны те, кто ничего не делает и все же наслаждается; кто живет чужим трудом и кому все же поклоняются. Блаженны те, что живут насилием, словом божьим и глупостью!
Блаженны и те, что находятся на самом дне. Блаженны горбатые и сирые. Худо ли нищему! Он протягивает руку — и никто не ударит его по руке. Блажен тот, у кого выколоты глаза, оторваны ноги, поломаны кости, он имеет право протягивать руку за подаянием!
Но кровную несправедливость причиняют на этом свете тем, кто не может, не в состоянии защитить себя, — ворам, людям пропащим, шлюхам, тем, кто ушел из рая и не находит дороги обратно. Кровную обиду причиняют злым, падшим, порочным!
С болью и горечью Раннус слушал нежную музыку, она словно махала крыльями в синем воздухе. Танцующей мечтой, улыбчивой печалью на минуту повеяло от нее на праздничную толпу. И вдруг в уши Раннуса вторглись режущие звуки отчаяния: ужасна жизнь, безумна жизнь человека!
О матушка, матушка, ты, которая устало ковыляла по мызным картофельным бороздам, беременная, отупевшая от стыда и боли, почему не утопилась ты на дегтярно-черном дне мочила, под льняными снопами, под плотами с наложенными на них камнями! Зачем ты родила меня в соломе на полке́ чужой бани, меня, жалкого, несчастного!
Позор, грех и преступление — нет прощения позору, греху и преступлению во веки веков! Знахарю и безбожнику, прелюбодейке и тому, кто толкает на прелюбодеяние, убийце и вору уготовано свое место — там, где горит адский огонь и адская сера. Даже детям их отомстятся грехи родителей до третьего и четвертого колена!
Раннусу вспомнилась его конфирмация и первое, оставшееся и последним, причастие. Это также совершилось в тюрьме — давно, очень давно! Тело господне вспомнилось ему, оно прямо-таки жгло его гортань. Это воспоминание снова разбудило его голод, во рту скопилась слюна, он поел бы тела господнего просто ради утоления голода.
Нет надежды погибшему. Даже небо ничего не говорит ему. Даже если он попадет туда, грех и позор прошлого осквернили бы всю его радость. Он никому не посмел бы там взглянуть в глаза. Каждый показывал бы на него пальцем: вот идет конокрад! Чего нужно конокраду на небе?
Может, только в аду никто не увидел бы его, не заметил за чужими спинами, он притаился бы там за дверью. Там нашлись бы преступники покрупнее, а он был бы там ничтожнейшим среди ничтожных. Никто не знал бы там его имени, и дьявол без гнева переступил бы через него, словно через маленького червячка.
Кому другому должен он молиться, если не злому духу! Больше не на кого надеяться. Если бы он верил в добро, он бы уже давно пропал. Помилуй ты, черный! Помоги, защити от справедливости, добра и добродетели! Помоги своему дитяти, защити свое дитя!
Он продолжал лежать, прижав свинцово-серое лицо к камню. Он долго оставался недвижим. Он ни о чем не думал. Только животный страх наполнял его. Голод его свирепел. Он жевал зубами, как животное, во сне пережевывающее жвачку. Барабаны и трубы гремели под ярко-синим небом!
Вечер опустился на город. Синие тени крались над замковыми валами и домами. Близилось черное море тьмы. Зажглось электричество. Дымчатое облачко зарозовело, словно крашеная женщина, деревья на бульваре заблестели, словно черные бумажные цветы.
На повороте насыпи, на берегу черного пруда в сумерках забелели ярмарочные палатки. Черные люди суетились среди них. Зажглись огоньки в палатках. Зажглись карусельные фонари. Карусель начала вертеться, словно огненная печь, огненное гнездо, огненное колесо, — огненная карусель с ревом закружилась!
На насыпи толкался народ: парни из пригорода и проститутки, солдаты, моряки и нищие. Все это шипело и кипело. Народ шумно, крикливо скоплялся вокруг балаганов и каруселей, выдыхая душное тепло.
Стайками двигались женщины, повязанные красными и пестрыми шарфами. За ними по-матросски враскачку шли мужчины с гармониками, в шляпах, сдвинутых на затылок. В толпе пробирались карманники и сыщики. И, вырываясь из пьяного гомона, гудела карусельная шарманка и молол чепуху клоун на ступеньках балагана.
Вертелась карусель. Длинные пестрые ленты серпантина летели в воздухе. Вертелись горящие фонари и зеркала. Вертелись лакированные лошади, коровы и свиньи, бросая жуткие тени на толпу. Вертелось все, летело, мчалось все!
На розовых, телесного цвета свиньях сидели крашеные мамзельки с пышными грудями. А за ними, протянув руки в кричащей мешанине огней и зеркал, неслись похотливые мужчины на красных быках или вздыбившихся конях.