Он залез в самый дальний уголок. Там он, жалобно ворча, залечивал свои раны и долго хворал.
Тогда Попи почувствовала, как он ей близок. Она подходила к нему по ночам и утрам, как и к прежнему Господину, чтобы выразить свою жалость и свое участие.
Синевато-серые, голые веки Господина были опущены, но он дышал так тихо, что было ясно — сон его легок и чуток. Лицо его выражало глубокую серьезность, а во ввалившихся щеках притаилась печаль.
И Попи стало жалко его. Она заботилась о нем, как старый слуга заботится о своем барине, впавшем в детство. Как стары и жалки были они оба! Как одиноки и покинуты!
Жизнь их сделалась еще печальнее. Дни стали короткими и бессолнечными. С утра до вечера лил холодный дождь.
Попи дрожала на матрасе. Ухуу закутался в ковры, ему уже не игралось, он дрожа сидел на одном месте, тупо глядя в одну точку.
В один из таких дней он нашел на кухне бочонок и вкатил его в комнату.
Он прижал ухо к катящемуся бочонку и прислушался — внутри что-то булькало. Он понюхал отверстие — оттуда исходил тяжелый, сладкий, опьяняющий запах. Тогда он вытащил затычку.
С этого дня он запил.
У него больше не было иной заботы и иной радости, как напиться пьяным.
Он просыпался утром с тяжелой от похмелья головой и красными глазами; шерсть на его худой морде стояла дыбом. Подняв бочонок ко рту, он пил частыми глотками, пока его настроение не улучшалось.
Вскоре он принимался плясать и веселиться. Он скакал и прыгал, пока не уставал. Тогда он снова садился на пол, подымал бочонок и пил так, что красное вино двумя ручейками стекало по щекам.
Напившись, он засыпал, обняв бочонок руками и улыбаясь во сне.
Таким он нравился Попи. Он напоминал тогда кого-то другого, кто так же по вечерам сидел возле огонька, а отпив из кувшина, усмехался и разговаривал сам с собой.
Теперь Попи не боялась Ухуу. Они спали вместе и согревали друг друга. Пьяный Ухуу искал у Попи в голове, а Попи лизала ему руки.
Они пьянели оба — Ухуу от выпивки, а Попи главным образом от винного духа, наполнявшего весь дом. И они больше ничего не помнили.
Когда один бочонок опустел, Ухуу отыскал другой. У него появилась способность по запаху находить то, что могло поднять настроение. Он открывал бутылки, вытаскивал затычки и пил.
В один из дней пошел снег, лохматый, словно шерсть. Бледный отсвет его падал на потолок, изменяя все краски. Через разбитое окно в комнату проникала снежная прохлада, а тихий ветерок осыпал снежинками искалеченную мебель.
Двое старых пьяниц подняли головы — все стало так бело!
Но главное — вино кончилось. Едва Ухуу после сна принялся пить, как оно кончилось. И он заковылял на кухню, чтобы отыскать новый бочонок.
Он долго искал, но ничего не нашел. Он перешвырял старье и перевернул все вверх дном. Наконец он нашел среди ядовито пахнувших кружек и кувшинов, куда Господин сливал свое варево, одну посудину.
Это был четырехугольный жестяной ящик, запаянный по краям. По мнению Ухуу, здесь было вино. Он, казалось, ощущал даже запах вина. И он вернулся в комнату с ящиком.
В этот день Ухуу показался в красном подбитом ватой камзоле. Попи уселась перед ним, подняв морду и опустив на пол свой длинный хвост.
Ухуу попытался открыть ящик. Он ковырял его ногтем и пробовал прокусить зубами. Потом он поднял ящик и швырнул его на пол.
Послышался страшный взрыв, пламя поднялось до потолка. Ухуу отлетел к одной стене, а Попи к другой. И дом с грохотом развалился.
1914
Перевод Л. П. Тоом.
ЗОЛОТОЙ ОБРУЧ
Юргенс вышел из ворот кладбища. Он остановился перед воротами, словно раздумывая, куда направиться.
Вечерняя улица была пустынна. Не видно было прохожих. Кругом царило безмолвие. Лишь еле слышно шуршал дождь в листве реденькой аллеи. Стемнело.
Перед воротами сидело двое нищих: по одну сторону слепая женщина, с лимонно-желтым лицом, обмотанным шалью, с глубокими впадинами вместо глаз. По другую сторону — безногий старик в низеньком, похожем на корыто, ящике на маленьких деревянных колесиках. К достающим до земли рукам кожаными пряжками были прикреплены деревянные круги, при помощи которых он подталкивал свою тележку.
Юргенс сунул руку в карман, словно желая дать что-либо нищим. Но нашел в кармане перчатки и стал натягивать их. Перчатки отсырели. Приблизив к лицу обе руки, он почувствовал запах карболки.
Запах этот носился, казалось, повсюду. Аптека насквозь пропитала им Юргенса. Если бы у него была душа, то и та пропахла бы лекарствами.
С трудом натянул он перчатки на свои худые пальцы. Поднял воротник пальто и пошел. Земля была сырая и мягкая. Дождь зашумел слышнее, чем раньше.
По обе стороны аллеи стояли одноэтажные и двухэтажные дома. Сумерки уже сгустились, но ни одно окно не было освещено.
Кое-где попадались лавки гробовщиков или торговцев могильными памятниками. На окнах белели крошечные детские гробики, серебряные кисточки, проволочные венки или ангелы с пальмовыми ветвями.
Двери лавок были еще открыты, но в их темном нутре не видно было ни души.
На повороте улицы Юргенс оглянулся: оба нищих все сидели неподвижно под дождем. Старик еще тяжелее опирался на руки. Он походил на сидящую собаку.
Тротуары были вымощены большими круглыми камнями, и Юргенс спотыкался почти на каждом шагу. Это лишь усугубляло его дурное настроение.
Ему казалось, будто над ним совершили несправедливость, совершенно напрасно заманив в эту жалкую дыру, где ему больше нечего было делать.
Конечно, смерть матери его потрясла. Правда, уже двадцать лет, как он ушел из дома, и за последние семь лет ни разу не видел свою мать. Мало ему приходилось и думать о ней. Но все же это была его мать.
Теперь и это кончилось. Словно черной чертой зачеркнула смерть его прошлое.
Он слишком поздно узнал о ее болезни. И нашел здесь только коротенькое письмо сестры, пустой дом и могилу матери. Он послал сестре открытку, купил венок на могилу и собирался остаться здесь лишь до тех пор, пока дом не будет продан или хотя бы выгодно сдан в аренду.
Эта мысль снова привела в равновесие его чувства. Смерть — это неизбежность, но все же она лишила его покоя. Он не привык к подобным мыслям, да и не желал привыкать. Жизнь — это все-таки нечто совсем иное.
Он повернул на улицу, которая вела вниз, в город. Маленький черный человечек сновал с одного тротуара на другой и длинной палкой зажигал газовые фонари. Издали доносился грохот телеги. И этот грохот заставил Юргенса окончательно очнуться.
Ему припомнилась его собственная судьба и судьба сестры: один двадцать лет с утра до вечера торчал за аптечным прилавком или в затхлом воздухе аптечного склада, а другая столько же лет жила в маленьком провинциальном городишке с пьяницей-мужем, среди все растущей кучи детей, — такова была их жизнь.
Раз или два в году они писали матери и друг другу. Он сообщал, что ему прибавили жалованья, сестра — что появился еще ребенок, а мать — что все идет по-старому.
Возможно, и они когда-то ожидали от жизни лучшего. Но жизнь не посчиталась с их надеждами. И Юргенс в конце концов примирился.
О нет, жизнь не игрушка. И он когда-то начал с глупостей. Приехал в большой город, как всякий провинциал, радовался красивой одежде, забавлялся с женщинами.
Но, слава создателю, это скоро прошло. У него вообще не было страстей или, во всяком случае, пороков.
Женщины — те требовали денег, здоровья, времени. А у него не было ничего лишнего.
Он скоро уразумел ценность денег и времени. А его желтоватое лицо чахоточного отнюдь не свидетельствовало о здоровье, необходимом для женолюбца.
Он понял, что нужно для его спокойствия. У человека имеются обязанности, а исполнение обязанностей приносит деньги. Все, что сверх этого, — пустое.
Он похоронил себя в пыли аптечной торговли.
В конце каждого месяца он заходил вместе с другим продавцом в пивную, заказывал бутылку пива и беседовал о вещах, известных обоим. Раз в год он вместе с семейством патрона уезжал на острова, чтобы провести там воскресные послеобеденные часы.
Они сидели тогда за ресторанным столом, ели бутерброды и запивали их пивом. Патрон любил рассказывать о своих ученических годах. Жена его дремала при свете весеннего солнца.
Юргенс поглядывал на дочь патрона. Она была худая, с жесткими чертами лица. Немолода — уже за тридцать — и некрасива. Но для Юргенса это не имело значения.
Он и сам не лучше. Лицо у него желтое, короткие волосы поседели на висках, а руки костлявые. Но он надеялся, что и дочери патрона это безразлично.
Потому что тут речь шла не о чувствах. Они лишь хотели устроить свою жизнь — вот и все, — чтобы с каждым днем она все больше налаживалась. В этом и заключается цель человека.
Теперь Юргенс считал, что сделан еще один шаг к устройству жизни.
Он знал: Амалия Карловна ждет его и по-своему сухо, но все же стыдливо мечтает о нем в своей тесной девичьей комнатке между клеткой с попугаем и жиденьким фортепьяно. Точно так же он знал: тесть ожидает его со счетными книгами, графином кюммеля и дружескими советами.
Судьба позаботилась о нем. Он был ей благодарен.
Он зашагал по деревянному мосту. Вверх и вниз по течению на берегах реки мелькали одинокие огни. За перилами чернела вода. А издалека упрямо доносился грохот телеги.
В этом грохоте он снова узнавал родной город.
Все здесь было по-прежнему: та же река, те же улицы, те же каменные ограды вокруг садов, а над оградами — верхушки чернеющих в темноте деревьев. Все было по-прежнему!
Фонари едва мерцали под дождем, словно туманные клубки света. В окнах лавок виднелся свет. Вода каплями стекала по жалким вывескам. Торопливо обгонял его одинокий, закутанный прохожий. Но ничто не нарушало картины общей безжизненности.
«Вот каков он здесь, в родных местах, — подумал Юргенс, — этот отставший от всего мира, несчастный, убогий народ. Деньги, эту единственную ценность, здесь не умеют делать.