— Небо мое! Море мое! — вздыхал он беззвучно. — Поддержи меня, ветер! Возьми меня за руку, ночной воздух. Загляни мне в глаза, утешь меня, вечная теплота. Мне так холодно, бесконечно холодно!
Или вся земля превратилась в могилу? В подземелье, где ждут мертвечины черви и притаились в углу жабы? Или у всего мира глаза прикрыты черепками, челюсть отвисла, а сухие зубы оскалены? Или весь мир — только страшная разинутая пасть, уставленная в небо, где мигают звезды?
Светлое мое небо, ясное солнце, дайте тепла, дайте тепла! Не то я умру, умру!
Он ковылял среди глиняных куполов, вздымавшихся вокруг подобно термитным гнездам. Это были могильные знаки. Под ними, как он знал, под тесными глиняными сводами, сидят бесчисленные поколения островитян: обхватив руками подтянутые колени и положив на них подбородок, словно бы в вечном раздумий.
Он обрушил свое отчаяние на этих мудрецов:
— А вы, спящие, видите ли вы какие-нибудь сны? Разве не затем вас погребли сидячими, чтобы ваш разум оставался ясным? Так думайте же, мертвые! Думайте, думайте, ибо живые умирают от бессмыслицы, царящей над вашими глиняными надгробьями!
Разве не поставили перед вами глиняную лягушку, чтобы вы всегда видели существо, готовое скакнуть вперед? Так шевелитесь, мертвые! Мир над вами до отчаяния неподвижен! Мир застыл от жути!
В ответ он услышал лишь гудение полого подземелья. Казалось, слой земли здесь такой тонкий, что музыкант ступал прямо по обнаженным головам мертвецов.
— Так вы не отвечаете! — закричал он в ужасе, раскачиваясь из стороны в сторону. — Вы мертвы! И вы тоже мертвы! Ни в ком нет жизни, даже в мертвых! Весь мир — огромный погост…
И Курдис все шел и шел. Он перестал что-либо сознавать — цель, смысл, надобность. Все, чем он жил, рухнуло этой ночью. Обвалилось все, что помогало ему держаться на ногах. Его мысль, его чувства упали навзничь на пустынный и бессмысленный земной шар.
Что такое жизнь? Что такое человек? Во имя чего люди барахтались в клетке жизни, окруженные со всех сторон бессмысленной пустотой?
Все люди или волки, или свиньи. Одни оскверняют жизнь своей силой, другие — своим бессилием. Все, чего бы человек ни коснулся, становится страшным. Стал гнилостным и воздух, которым он дышит, и небо, к которому он возводит свои гноящиеся глаза!
Курдис метался, обессиленный, с одного конца острова на другой, гонимый ветром и мыслями. Он брел наугад, возвращался на прежнее место и не узнавал его. Его ноги и его разум не знали устали.
Как он попал в этот жуткий край, спросил он себя внезапно. И ничего не смог на это ответить.
Его занесла сюда какая-то неведомая сила, занесла одного, без родных, без близких. Ребенком его подобрали в море, и здесь он вырос — животное среди животных. Только животных он и любил, только животных и понимал. Он согревался, засыпая вместе с собаками, будто с родными братьями.
Человек ли он вообще, спросил он себя внезапно. Но и на это не смог ничего ответить.
«А если не человек? — И, оторопев, он застыл на месте, как столб. — Если не человек?»
Да, он не понимал людей. Он выучил их язык, но этот язык оставался ему чужим. Он выучился думать по их законам, но эти законы оставались ему чужими.
Но ведь должен существовать и другой язык, на котором говорили его родные. Должна существовать родина, где люди чувствовали то же самое, что чувствовал в глубине души и он. Как отыскать родину, как вспомнить родной язык, доносившийся из далекого детства, будто сквозь сон?
Он стоял, удивленный, а над его головой проплывали бесконечные облака. В небе развернулись всполохи, такие теплые. Тучи ниспадали завесой с розовой каймой, зеленые лучи пронизывали черный полог. А потом вдруг запорхали красные световые бабочки…
Где-то в далеком краю его родина, — вспомнилось ему среди той пронизанной огнями тьмы. Вспомнилась нежная ласка воды, ясное солнце, вспомнились игры с братьями на теплых скалах, вспомнились пищалки из морских раковин и волны, обдававшие голову пеной… Где и когда это было?
А потом вспомнилось, как набежали черные тучи, как над волнами закружил ветер, как низверглись потоки ливня, как загремел гром и засверкала на волнах зеленая молния, а их бросало то вверх, на гребень, то вниз, в провал, и они кричали и горланили, до краев переполненные радостью. И голоса их походили на громовые раскаты, доносившиеся до самого горизонта…. Где и когда это было?
На каком берегу мать качала его младенцем, какие бусинки подкидывала она в воздух, чтобы позабавить его, на каком пороге обнажала она свою грудь и совала ему в рот тугой, теплый сосок? И не отцом ли его был тот рыжебородый великан в кольчуге и в сверкающем шлеме? А он лежал рядом с воином на траве, на траве неведомой земли, и болтал, а потом сел и рассмеялся во все горло так громко, что эхо отдалось в небе… Не брезжут ли все эти воспоминания как бы сквозь тысячу ночей и море тумана?
Мысль эта на него так подействовала, что он внезапно обессилел и опустился на песок. Над ним высился купол неба, озаренный смутными отблесками, а вокруг простирался затуманенный остров. Душа его размякла, переполненная, словно чаша, хмельной шипящей пеной.
Лишь бы разыскать где-нибудь свою мать! Люди мертвы, боги людские мертвы, мертво все, что окружает человека. Лишь бы найти свою мать!
Пока он сидел так на песке, как ребенок, до него сквозь гул донесся издали топот ног. Звук все нарастал, и миг спустя мимо него пробежала белая фигура с распущенными волосами и вытянутыми руками.
А потом лишь задрожал воздух и, кажется, послышались тихая жалоба и плеск волн. На прибрежной воде загорелось расплывающееся фосфорическое мерцание.
Когда Курдис поднял голову, видение уже исчезло. Но он знал: это Морская дева, убежавшая обратно в море. Это угадывалось по дрожавшему еще воздуху.
При мысли об этом Курдису вдруг послышался слабый звон струны. И только тогда он заметил, что все еще держит в руках каннель. Струны его заколебались от ветра и, гудя, исторгли тихий напев.
Тогда он сам коснулся каннеля и прислушался. Струны зазвенели по-новому, как никогда раньше не звенели. Он ударил рукой, и зазвучала на диво незнакомая мелодия. Еще ни один музыкальный инструмент не играл такой мелодии.
Задрожав, он встал. Ему хотелось играть, но он не отваживался. И растерянно озирался.
Перед ним простиралось море. Оно фосфорически сняло. Волны, сверкая, окатывали песок. Все было пронизано необыкновенным свечением.
Он снова коснулся каннеля, и снова послышалась эта таинственная мелодия. Тогда он заиграл. Заиграл, словно бы в опьянении.
Прежде его музыка была печальной и сладкой. Она помогала забыться. Теперь она стала страстной и сильной. Будто зазвучал голос самой природы.
Когда каннель зазвенел во всю силу, Курдис вдруг услышал, что кто-то в море подпевает ему. Песня то приближалась, то удалялась, звучала то тише, то громче. Казалось, это пели волны, что их песня без слов обрела слова.
Играя, Курдис подошел к воде, и волны коснулись его ног. И тут он увидел при таинственном свечении воды, как в волнах показывалась то голова, то волосы, развевавшиеся на ветру, то руки, что подавали ему призывные знаки.
Он шагнул в воду, и каннель тотчас заиграл громче, и песня в море тоже зазвучала громче. Он медленно шел вперед, вода все поднималась, и музыка расходилась кругами над морем.
Дно уходило все глубже и глубже. Вот вода уже поднялась до каннеля, поднялась до струн, а потом и выше струн, но музыка звучала даже из-под воды, словно это был голос самого Всемирного Моря…
Так Курдис исчез из мира людей, так он опять нашел своих сестер и братьев, нашел свою мать — Великую Мать всего сущего.
1919
Перевод Л. В. Тоома.
ЗЛОБА
Старый Кикерпилль сел за стол и развернул газету. Хоть минутку да можно побездельничать. Сегодня опять было столько препирательств и тяжб с квартирантами — и это им нехорошо, и то неладно! Словно он обязан отапливать за свой счет целый свет. Как бы не так!
Но зато тем приятнее было присесть и почитать. Узнать, что там на свете нового, не воюет ли кто с кем, и все такое. Пусть даже все это его не касается. Потому-то оно и действует так успокаивающе. Прямо-таки разлюбезное дело — узнать вдруг, что где-то землетрясение, и где-то из пушек палят. Особенно, если это в чужой далекой стране, до которой тебе и дела нет. Знай себе ухмыляешься да поглаживаешь бороду (недурственно все-таки обладать таким веником — ни галстука тебе не надо, ни прочей фанаберии!).
Только на этот раз все получилось иначе.
Голова Кикерпилля внезапно дернулась — он наткнулся в газете на свою фамилию. Чего им от него нужно? Налогов за ним не числится, и суд ему не угрожает. Он торопливо прочел заметку, хотя в глазах у него уже зарябило. Мерзавцы, за свои же деньги приходится читать такое! Он швырнул газету на стол и вскочил. Дважды мерзавцы!
Он сунул газету в карман, схватил шляпу и выбежал. Надо им показать. Кому «им» — в этом он и сам не отдавал себе отчета, зато тем сильнее хотел «показать». Не важно как. Можно и собственноручно отдубасить, можно и подать в суд. Да, да, пусть посидят за решеткой, чертовы брехуны! Все эти писаки, редакторы да газетчики, только порочат честных людей! Пусть посидят, ироды!
В нем бурлила такая злоба, что он едва мог идти. С другой стороны, злоба эта придавала ему столько энергии и жара, что он мог бы стену прошибить. Он пыхтел, как паровоз, и размахивал руками, как мельница. А в голове сидело гвоздем: иродовы шкуры эти квартиранты, редакторы, все на свете! Всем им место в тюрьме!
Так он несся к центру города, не разбирая дороги и ничего не видя. Но чем меньше оставалось ему до реки, тем больше он успокаивался. Словно бы прохлада воды остужала его пыл.
Начать с того, что напечатанное было правдой. Кое в чем они, правда, приврали да подзагнули, но не так, чтоб очень. Такая уж скверная история. Опять же кое о чем почище они даже не упомянули. Вот и судись тут с ними, доказывай, в чем там они покривили, а ведь кто знает, не выйдет ли при этом наружу чего-нибудь похлеще? Да-да, об этом следует п