Пароход ждал, тихо поплескивая водой у причала, а вместе с ним ждали и три дамы. Они, понятно, хотели дождаться отхода судна, чтобы помахать ему вслед. Точь-в-точь как большому пассажирскому кораблю, — это так элегантно и красиво! Так они и стоят там рядком, словно три царицы Савские, все в одинаковых платьях и с одинаковыми плоскими лицами. На них черные блестящие шляпки с грузом фруктов, отсвечивающих желатином, черные платья, усеянные блестками, на ногах пронзительно-красные туфли. Наряд не очень-то подходящий для дороги, но если уж показываться на люди, так в полном блеске. «Ни дать ни взять — сливки голливудского общества», — подумали они про себя, оказавшись утром в островном городке. Высокомерие и в то же время снисходительность, с какими они поглядывали на пароход, на причал и на всю эту местность, показывали, что они во всем отдают себе отчет. Ах, они привыкли в большом свете совсем к другому, но что с них спросишь, с этих отсталых сородичей!
Так они и стоят — одна держит желтую клетку с попугаем, другая — сверкающий патефон, а третья — огромную дамскую сумку красного цвета, на которой вышит пляшущий Микки-маус. Они стоят, гордо вскинув головы, на их лицах застыла величественная улыбка. Время от времени перекинутся словцом-другим, но о чем они говорят, на пароходе не слышно, слышно только, что говорят по-английски. Попугай, видно, замерз — он сидел, нахохлившись, на жердочке и помалкивал.
Зрелище это раздражало и злило капитана. Он снова поднял руку и дал яростный гудок. И глухой рев, закружившийся над водой, отвлек его мысли от окружающей действительности.
О да, он тоже мог бы стать капитаном большого океанского лайнера и с его командного мостика обозревать орлиным взором лес мачт. Нью-Йорк и Ливерпуль, Гамбург и Марсель… Отутюженные брючки, виски и гаванская сигара… Здесь, на севере, — родной дом и семья, а во всех концах света — любовные интрижки… Да, нечто подобное рисовалось когда-то и ему. И все это могло бы осуществиться. Но вышло иначе, и вот он всю жизнь шлендает на своем корыте между этих чертовых островков, перевозит деревенских баб, поросят и молочные бидоны. А всей команды у него — лишь эта выдра да другое такое же двуногое в машинном отделении. Где уж там первый штурман, второй штурман, кают-компания и курительный салон! Тьфу!
А тут еще эти царицы Савские! Как только сели, сразу напыжились, распушили хвосты, изобразили на своих плоских физиономиях светскую улыбку и стали обращаться к капитану только по-английски. В свое время он тоже слегка занимался английским, да на черта здесь это нужно! Так и забыл все, только и удержалось в памяти что «yes» и «no». Да разве он не узнал этих дамочек с их английским языком? Всего-навсего кухонные девки, приехавшие из Америки погостить в родных краях. Хотят поразить эту лесную глушь своими патефонами, попугаями да тонкими манерами. Глядите, мол, как живут в богатой и шикарной стране Америке!
И, разъяренный вконец, капитан в третий раз дернул рычаг сигнала. Выдролицый втащил сходни и крикнул, повернувшись к причалу: «Ахой!» Но поскольку там, кроме трех див, никого не осталось, то это и не привело к желанному результату. Дивы, правда, зашевелились, но оказались способны лишь на жалобное «yes — no». Берестяная торба, сознававший свою причастность к тому, что петля конца была накинута на тумбу, тоже издал жалобный возглас и даже был готов вылезти на причал. Но тут выдролицый выскочил сам, освободил конец, швырнул его на палубу и вспрыгнул вслед за ним обратно.
Тогда савские барыни вновь приняли величественные позы, вытащили носовые платки и, дождавшись соответствующего, по их мнению, момента, вскинули руки и закричали хором: «Good-bye!»[6]
Капитан остервенело задвигал челюстями. Дьявольщина, раз уже тут пошел в ход язык властелинов морей, так и он не отстанет! Взгляд его упал на сверкающий патефон, и ему вдруг что-то вспомнилось. Капитан выпятил грудь и гаркнул вниз кочегару:
— His master’s voice![7]
Бог его знает, что об этом подумал человек внизу, но машина, во всяком случае, заработала. Судно отвалило от причала, сделало полукруг и пыхтя поплыло вперед как-то боком, словно собака. А на причале, между свай которого заплескались поднятые пароходом волны, стояли три чуда Нового Света и махали руками. Даже попугай проснулся, забил крыльями и заверещал вместе со всеми:
— Good-bye! Good-bye!
Внезапно в капитане проснулось слепое ожесточение: а не предоставить ли этой старой калоше плыть самой по себе? Чтобы ей больше не огибать эти проклятые мысы, а мчаться напрямик полным вперед! Порывом урагана так пронестись над отмелями и подводными скалами, чтоб следом только искры летели! Уж если всю жизнь он только ползал да петлял у берегов, возил деревенских баб да поросят, командовал выдролицыми да берестяными торбами, так пускай хоть под конец будет треск на весь мир!
Но кровь викингов взбунтовалась в нем лишь на краткое мгновение. Пароход лег на левый галс и пропал за мысом. И над водной сценой вновь простерлась серая мертвенность.
1942
Перевод Л. В. Тоома.
ЛЮБОВНОЕ ПИСЬМО
Дело началось с того, что кантреская Юули получила письмо.
Получила-то она, собственно, еще не письмо, а только извещение, так сказать, первое предупреждение о том, что письмо идет. А само оно было пока далеко, и до его прибытия должно было пройти еще несколько дней. На своем пути оно не раз останавливалось перевести дух, но теперь, перед концом путешествия, ему, как видно, понадобился основательный отдых, чтобы набраться сил. А тем временем распространялись только слухи о его приближении.
По правде сказать, нелегко было письму отыскать Юули. Потому что лишь немногим было известно, где проживает Юули и какова ее настоящая фамилия. Звали ее, правда, кантреской Юули, но и то лишь потому, что жила она на краю деревушки Кантре, в хибарке своей тетки. Бывала Юули то здесь, то там и делала, что придется. И никакая почта еще не успела протоптать к ней дорожки. Поэтому письму пришлось пробираться, словно в темном лесу, — шагнуть шаг и оглядеться кругом.
Первое предупреждение Юули получила на льняном поле хутора Кохква, а первым, кто принес весть о письме, был старый хозяин Пульсти.
Там, на высоком берегу ручья, стояли подряд хутора: Кохква, Пульсти, Кяо и Паяри. Всё поля, потом серые крыши домов под зеленью деревьев и снова поля. Каждый из этих хуторов жил сам по себе, но все же вместе они составляли некое единство. Теперь, осенью, над всеми ими простиралось туманно-серое небо, а в воздухе носился печальный запах осенней земли. При всем том небо было еще высоким, а погода стояла сухая.
На этот раз кантреская Юули работала в Кохкве и вместе с другими убирала лен на поле. Она быстро, ничем не отвлекаясь, выдергивала один пучок льна за другим. Была она уже не очень молода, но худощава и тонкокостна, с узеньким лицом, испещренным мелкими веснушками. Вид у нее был немного грустный, даже слегка суровый, замкнутый. Когда другие болтали и пересмеивались она обычно оставалась молчаливой. Когда же кто-либо обращался прямо к ней, отвечала коротко, иногда не без резкости. А что она думала про себя и думала ли вообще, господь ведает.
Тут-то хозяин Пульсти и проехал мимо льняного поля. В этих местах при дергании льна не принято громко здороваться и разговаривать с чужими. Работают молча. Разве что тихонько затянут песню, которая до прохожего доносится, как далекое курлыканье журавлей. Тишину соблюдают, чтобы лен вышел белым, — все равно, верят этой примете или нет. Но хозяин Пульсти мало обращал внимания на старинные обычаи. К тому же он заметил на поле самого кохкваского старика, который забрел сюда просто ради собственного удовольствия.
Поэтому Пульсти придержал своего белогривого, поздоровался и завел разговор с кохкваским хозяином. Поговорили о том, что мало в нынешние времена приносит дохода льноводство, что далеконько построили волостное правление, что умер заведующий Лээвиской маслобойней и плотник Юхан Холдре отправился мастерить ему гроб. На этом разговор был исчерпан, и Пульсти уже задергал вожжами, чтобы уехать, как взгляд его упал на кантрескую Юули.
— Ишь ты, — сказал он. — И Юули здесь. Послушай-ка, на твое имя в волость пришло письмо.
В первый момент Юули ничего не поняла. Она только слегка распрямила спину, услышав, что речь идет о ней.
— Какое письмо? — заинтересовался старик Кохква.
— А мне откуда знать? — ответил Пульсти. — На вид письмо как письмо. Хотел было прихватить, да забыл.
При этих словах Пульсти огрел кнутом коняшку и уехал.
Некоторое время слышалось только поскрипывание колес удаляющейся телеги да шорох льна. Поодаль старый батрак, высоко вскидывая сноп, сбивал коробочки. Кохкваская Лена, работавшая рядом с Юули, сказала:
— Слышь, тебе письмо прислали.
— Еще чего, — через некоторое время ответила Юули. — За всю мою жизнь никто мне писем не слал. Да и писать некому. Тоже мне разговор.
Она казалась почти раздосадованной. И под знаком этой досады прошел весь день.
Под вечер поднялся ветер и быстро погнал тучи. Прямиком через поля Юули отправилась домой. Ее все еще не покидало чувство, будто ей причинили какую-то обиду. Хмурая погода и утомительный рабочий день, оставшийся позади… Но, кроме этого, ее еще что-то тревожило. И она поняла: письмо.
«И чего только не болтают люди!» — почти с горечью подумала она. Ведь у нее не было ни родственника, ни друга или знакомого, который мог бы написать ей. Кто знает, может, старик Пульсти еще где-либо повторил свою дурацкую выдумку… Теперь все чешут языки. И почему люди не могут оставить в покое бедного человека, который никому не мешает!
В дурном настроении Юули наконец пришла домой. Да и тут мало что могло порадовать ее. Жили в хибарке на склоне холма две женщины, одной за пятьдесят, а другой без малого тридцать. Словно две рабочие пчелки, которых миновали все радости жизни. А впереди все то же: дни приходят и уходят, а глаза видят и руки делают одно и то же. На течение собственной своей жизни женщины меньше обращали внимания, чем на жизнь коровы и двух овец, ютившихся тут уже, в другом конце хибарки.