Рельефностью, силою и убедительностью портретов «Апология» не уступает не только «Золотому ослу», но и лучшим образцам римской литературы вообще. Конечно, те, о ком говорит Апулей в «Апологии», не чета Катилине у Саллюстия. Они обыкновенные люди своей эпохи, но в характере каждого Апулей подмечает такие черты и детали, что их мелкие страстишки и повседневные заботы навсегда запоминаются читателю. Однако самый яркий портрет в «Апологии» — портрет ее автора, который, как живой, встает перед нашими глазами. Молодой философ-платоник скромно, но изящно одетый, прекрасно владеющий собой и без ума влюбленный в самого себя, небрежно и щедро расточает перед слушателями перлы своей учености, нередко довольно поверхностной. Он хорошо знает цену жизни и умело читает в душах людей. Опытный софист, он силой своего красноречия побивает своих противников, то извращая смысл их обвинений, то, вместо ответа, поднимая врагов на смех.
Из речей, произнесенных после переселения в Карфаген, Апулей составил сборник в четырех книгах. Какой-то неизвестный поклонник его таланта выбрал из этих речей двадцать три отрывка разных размеров — от нескольких строк до нескольких страниц. Сборник этих отрывков дошел до нас под названием «Флориды» («Цветник»). Несмотря на малые размеры, он сохраняет деление на четыре книги, что ясно указывает на его происхождение от большего по размерам сборника. Время его составления неизвестно.
«Флориды» — творчество типичного представителя «второй софистики». Это примеры филигранно отделанных декламаций о чем угодно, а по существу ни о чем. Мы найдем здесь и сведения о попугае, и не совсем приличный анекдот о философе-кинике Кратете, и рассказ о враче, пробудившем мнимого мертвеца от летаргического сна, и описание чудес далекой Индии. Но главный герой «Флорид» — опять-таки сам автор. Слово «я» не сходит со страниц сборника. Автор увлечен звуками своей гладко льющейся речи; многословие «Апологии» переходит здесь в пустословие. Тщеславие, жажда почестей, желание постоянно быть на глазах у публики, слышать ее аплодисменты и крики одобрения — все это делает Апулея типичным сыном своего века, пышного и падкого до сенсаций.
Среди сочинений, дошедших до нас под именем Лукиана, есть небольшая повесть «Лукий, или Осел», сюжет которой в основном, а местами и в деталях, совпадает с «Метаморфозами» Апулея. Мы не можем с уверенностью говорить ни об авторстве Лукиана, ни о времени написания повести. Единственное упоминание о ней встречается у константинопольского патриарха IX века Фотия, который не знал латыни и не читал Апулея. Но все же его сообщение неизменно привлекает внимание всех исследователей творчества Апулея.
Согласно Фотию, Псевдо-лукианов «Лукий» — сокращение первых двух книг неизвестного нам сочинения некоего Лукия Патрского, носившего название «Метаморфозы». Фотий читал эти «Метаморфозы» и хвалит их за ясность и чистоту языка, но, как христианину, ему не по душе была вера автора в языческие «басни» о превращениях людей в животных. Связи между произведениями Лукия Патрского, Псевдо-лукиана и Апулея остаются загадкой, решить которую пыталось не одно поколение филологов, выдвигая гипотезу за гипотезой. Неоспоримо одно: Апулей заимствовал свой сюжет у какого-то греческого писателя, о чем он прямо говорит в 1 главе первой книги своего «Осла».
Сюжет этот прост: молодой человек по имени Луций (в греческом произношении Лукий), подсмотрев, как одна колдунья обратилась в птицу, хочет, с помощью своей возлюбленной, служанки этой колдуньи, сам испытать такое же превращение; но служанка ошиблась снадобьями, и Луций становится не птицей, а ослом. Стоит ему пожевать лепестки розы — и он вновь обретет человеческий образ, однако всевозможные превратности судьбы преграждают Луцию путь к спасительному цветку. Наконец, после многочисленных бедствий и приключений, заполняющих основную часть повествования, Луций сбрасывает с себя ослиную шкуру, и действие заканчивается.
Для греческого Лукия вся история с превращением в осла — лишь эпизод. Из ослиной шкуры он вышел тем же самым Лукием, каким попал в нее. Совсем по-иному переживает свое приключение апулеевский Луций. Любопытство (или, точнее, любознательность), о котором герой греческого рассказа упоминает лишь вскользь, — основное свойство натуры Луция, страсть, до такой степени гипертрофированная, что подчиняет себе все в душе юноши. Девиз его жизни, проникающий всю книгу, — «Хочу знать если не все, то как можно больше» (кн. первая, гл. 2). Апулей настойчиво, при каждом удобном случае, напоминает читателю о врожденном любопытстве героя. Злосчастное превращение, принесшее герою столько горя и страданий, вызывает у него бесконечные жалобы на жестокость судьбы. Но, став опять человеком и оглядываясь на свои злоключения, Луций понимает, что напрасно жаловался на судьбу — ведь она выполнила его самое заветное желание:
«Я сам вспоминаю свое существование в ослином виде с большой благодарностью, так как под прикрытием этой шкуры, испытав превратности судьбы, я сделался если уж не благоразумным, то по крайней мере многоопытным» (кн. девятая, гл. 13).
Именно этот опыт, по замыслу Апулея, и просвещает героя высшим знанием — познанием божества, приводит его в стан почитателей Изиды, «зрячей судьбы», освобождающей своих избранников от власти судьбы слепой и безжалостной. Таким образом, одиннадцатая книга романа, являющаяся, несомненно, самостоятельным творчеством Апулея, логически завершает остальные десять, а характер героя претерпевает на протяжении всего романа сложную эволюцию. Мечта Луция сбылась (правда, не совсем так, как он ожидал), но одновременно в его душе происходит кризис, и он становится другим человеком.
Итак, если повествование Псевдо-лукиана не более, чем новелла, то произведение Апулея — роман, и не только авантюрно-бытовой, но в какой-то мере и психологический. Зарождение жанра психологического романа закономерно для поздней античности, когда окончательное разложение старой полисной идеологии, сопровождавшееся дальнейшим развитием индивидуализма, интереса к отдельной личности, к обыкновенному человеку и его переживаниям, ставило перед писателями задачу раскрыть человека в его развитии, показать становление личности. «Золотой осел» Апулея — одна из попыток решить эту задачу. Конкретные же особенности решения (религиозно-мистическая настроенность героя, его покорность судьбе и преодоление ее по воле всемогущей Изиды и т. п.) обусловлены особенностями господствовавшей в то время идеологии.
Но идеология эта, как мы видели, была противоречива. Читатель «Золотого осла» не может не заметить, что если одиннадцатую книгу писал набожный предтеча неоплатонизма, то первые десять принадлежат многоопытному скептику, великому знатоку и любителю жизни. Два этих человека мирно уживались в душе Апулея, уживаются они и в романе. Поэтому пусть не удивляется читатель, если вскоре после в высшей степени недвусмысленной сцены свидания осла с матроной встретит этого легкомысленного любовника на морском берегу погруженным в молитвенный экстаз. Подобные шероховатости и противоречия сглаживаются, делаются незаметными благодаря единству тона рассказчика — тона иронического скепсиса, столь присущего самому Апулею.
Апулей не верит в то, что люди могут быть добродетельными, неподкупными, справедливыми, а потому равнодушен и к пороку; он живо ощущает фальшь и комичность всевозможных высоких чувств, елейной святости и даже в минуты религиозной приподнятости, которые переживает вместе со своим героем, не может удержаться, чтобы каким-нибудь одним замечанием не столкнуть с пьедестала им же самим воздвигнутый кумир.
Эта двойственность мироощущения придает фантастический колорит тем широким полотнам жизни, которые развертываются перед глазами осла-скитальца. Вся Греция, или, точнее, римская провинция Ахайя, проходит перед ним: большие города, поместья с сотнями рабов, домишки ремесленников, крестьянские хижины, храмы богов, театры, а главное, люди — десятки, сотни самых разнообразных людей. Здесь и рабы, и свободные, разбойники, солдаты, крестьяне, жрецы, чиновники, лекари и шарлатаны и многие, многие другие. Апулей равнодушен к своим героям; их горе, их радости его не трогают. Они — лишь объект изображения, но изображения виртуозного, мастерского.
Античному роману свойственны некоторые общие приемы в создании образов, равно как и сами образы и ситуации, переходящие из романа в роман. Есть эти традиционные образы и у Апулея (разбойники, похищенная девушка, жених, спасающий свою невесту, и др.), но читатель никогда не спутает героев Апулея с персонажами других романов. Два-три штриха — и схема разбойника, раба, юноши оживает, обретая не только имя, но и свой, особый характер. Сразу же запоминаются и простодушный, покладистый Телефрон, которому ведьмы отрезали нос и уши, и бойкая Фотида, ветреная, но, впрочем, искренне любящая Луция, и «доблестный» разбойник Алцим, легкомысленно поверивший словам хитрой старухи и выброшенный ею из окна, и раб Мирмекс, славившийся необычайною преданностью, которую, однако, удалось расщепить «могучему клину» — десятку золотых монет. Картины природы, описания зрелищ и людской толпы не менее хороши в романе, чем портреты, — и, пожалуй, даже превосходят их какой-то воодушевленностью и внутренней теплотой: у Апулея настоящая страсть к описанию (достаточно вспомнить главы 29—32 десятой книги, где рассказывается о пантомиме «Суд Париса»).
В самую гущу жизни, которая так ярко воссоздана Апулеем, местами вкраплены эпизоды, совсем иные по своему звучанию. Это рассказы о колдунах, ведьмах, драконах, привидениях.
В большинстве случаев чувствуется, что Апулей искренне верит в подобные чудеса и сам побаивается привидений вроде той старухи, что сунула в петлю голову бедного мельника, но и здесь неугомонная Апулеева ирония нет-нет да и обнаружится в виде каких-нибудь комических деталей или намеков, действующих отрезвляюще на зачарованное страшным рассказом воображение читателя (зловонный душ, которым ужасные ведьмы, погубившие Сократа, угощают насмерть перепуганного Аристомена).