— Контора не занимается. Открыта до часу.
Камера, куда поместили Реброва, была рассчитана при царском режиме на одиннадцать человек. Теперь в ней находилось шестьдесят шесть. Ни нар, ни кроватей. Посредине стоял стол и рядом — небольшая скамья. Старожилы разместились на полу, подальше от вонючей параши. Новичкам пришлось мириться с тем, что осталось.
Реброву было не до этих мелочей, его неотвязно преследовали догадки. «Неужели установили, кто я? Но как? Неужели кто-нибудь проследил на явочной квартире? Тогда нужно поставить крест на всем. Почему Валю оставили в покое? Наверное, за ней следят, — надеются открыть подпольную организацию. Зачем же арестовали вместе с Кузьмой Ивановичем? Что за ерунда!»
Как и в комендатуре, в тюрьме сидели странные арестанты. Большинство попало сюда, очевидно, случайно.
Парикмахер рассказывал, как рано утром его ранил выстрелом в окно пьяный казак. Сбежавшиеся на выстрел чехи, не понимая русского языка, отправили раненого под арест, и теперь он здесь «до выяснения».
Железнодорожник с окладистой черной бородой, начальник товарного двора какой-то станций, тоже раненный еще при красных случайным взрывом ручной гранаты, брошен в тюрьму по подозрению в том, что он ранен в бою против чехов.
Деревенские мужики сидели здесь потому, что наткнулись на белые разъезды в день взятия Екатеринбурга.
Красноармейцы, видимо, дезертиры, горько раскаивались, что дали себя поймать в ближайших лесах.
Только трое из всех заключенных, видимо, попали сюда не случайно. Двоим нечего было скрывать: их слишком хорошо знали в городе как левых эсеров. Третий, в польском картузе, называвший себя Комаровым, очевидно, надеялся еще на что-то и объяснял свой арест недоразумением. Он несколько раз подходил к Реброву.
— Товарищ Чистяков (в камере так обращались все друг к другу), скажи, долго, по-твоему, придется здесь сидеть?
— Не знаю, — лаконически отвечал Ребров. Он твердо решил до конца разыгрывать роль бывшего юнкера.
Через десять-пятнадцать минут Комаров снова подходил к Реброву:
— Что же, они нас расстреляют? За что?
— Не знаю, сам ничего не знаю, — снова стремился уйти от вопроса Ребров.
Комаров отходил в сторону. Его руки, очевидно, требовали работы. Он из пустых бутылок, неизвестно где добытых, делал стаканы; пустые консервные банки превращались в кружки; на ночь ставил мышеловки, сделанные все из тех же консервных банок.
Тюремные дни тянулись нескончаемо тягуче. Рано утром и вечером проверка. После нее — горячая вода вместо чая и ни куска хлеба. Днем обед из картофельной шелухи. На весь день полфунта черного хлеба. Кузьма Иванович сумел сохранить при себе достаточное количество денег и прикупал дополнительно хлеб. Ему завидовали все, а по ночам крали у него оставшиеся куски хлеба. Вместе с хлебом из той же тюремной лавочки попадали в камеру свежие овощи, которые вызывали у арестантов приступы дизентерии. И без того душный каменный мешок превратился в зловонную клоаку.
В первую же ночь Ребров был разбужен неожиданной ружейной перестрелкой. Арестанты вскочили, прислушиваясь. Там, наверху, словно кто-то сыпал на железную крышу тюрьмы гладкие камешки.
— Стреляют по тюрьме, товарищи.
— Это с кладбища, наверное, большевики.
— Тише ты.
За окном застучал пулемет. Снова по крыше свинцовый грохот. Снова пулемет. Потом тишина.
Утром болтливый надзиратель кому-то рассказал, что ночью подстрелили двух часовых.
Эти выстрелы и ночной переполох как-то подбодрили Реброва. «Значит, тут они, наши, под боком, — подумал он. — Если бы удалось задержать чехов и освободить Урал! Спасти золото!»
Нападение на тюрьму всполошило не на шутку белое начальство. В тюрьмы брошены две тысячи человек. А они, большевики, как ни в чем не бывало, устраивают налеты. Участились внезапные проверки арестованных.
Какие-то неизвестные люди приходили группами и в одиночку в тюрьму опознавать знакомых большевиков. Они подходили к каждому узнику и пристально всматривались в него. Потом молча уходили. Кого они опознали, было никому неизвестно, и всякий боялся быть ошибочно опознанным. Звук постоянно открываемых засовов дверей камеры заставлял вздрагивать каждый раз, и только после вечерней проверки наступало некоторое спокойствие. Комаров поздно вечером подошел к Реброву.
— Товарищ, мне сегодня нехорошо. Мне чудятся шаги, будто кто-то идет за мной. Не знаю, кажется, что-то случится со мной нехорошее. Я верю, что ты выйдешь на волю. Если меня уведут, передай, когда сможешь, вот эту записку по адресу, — он протянул Реброву комочек бумаги.
— Хорошо, передам.
Камера спала. Во сне люди бормотали непонятное. Наверно, каждый из них видел себя свободным. Резкий стук засовов в необычное время прервал их сны.
— Комаров! С вещами выходи, — прокричал бас старшего.
— Прощайте, товарищи!
В дверях камеры мелькнула фигура Комарова в польском картузе и лохмотьях и исчезла за захлопнувшимися дверями. Камера молчала несколько минут.
— В расход, — тихо сказал кто-то. — Чуял. Беспокоился. Комиссар, надо быть.
Все легли, но, очевидно, не спали. Храпа и сонных выкриков не было слышно до самого утра. Ребров вынул записку и прочел. В ней было несколько слов какой-то женщине:
Прощай, дорогая Оля.
Может, сегодня я живу последний раз.
Ты получишь это письмо, если так.
Целую последний раз.
Страшное не дает мне писать. Да и все равно всего не напишешь. Скажи товарищам — погиб не зря.
Прощайте.
На другой день дежурный надзиратель щеголял в картузе Комарова.
— С обновой, папаша, — окликнул его староста уголовных.
— Ну, этих обнов ныне хватит, — хвастливо откликнулся тот.
На другую ночь увели двух левых эсеров и одного красноармейца.
Дней через двадцать после ареста загрохотали, как тогда, в последнюю ночь Екатеринбурга, орудия. Запели и задрожали старые стекла тюрьмы. Забегала охрана в разные стороны. Строго-настрого запретили арестованным подходить к решеткам окон, и один, забывший это приказание, получил пулю в лоб. А канонада приближалась ближе и ближе. Арестанты считали разрывы и гадали: ближе или дальше.
— Эй, этот далеко, у Шарташа, наверно.
— А вот этот совсем близехонько. Что ты врешь — «у Шарташа»! По вокзалу бьют!
— Еще, еще раз. Вот жарят. У вокзала, у вокзала. Наверняка.
Ребров тайком гадал, где ложатся снаряды. А вдруг наши берут город! Но тотчас же он вспомнил недавние сводки из-под Челябинска и насильно отогнал нелепые надежды на освобождение.
— Этот дальше.
— А, кажись, реже стали стрелять, ребята? — вскоре проговорил кто-то.
Все прислушались. Канонада в самом деле стала затихать, удаляться. Вечером из города донеслись веселые марши оркестра: белые праздновали победу. Прорвавшийся отряд Красной Армии отбит, и Екатеринбург вновь вне опасности.
Ребров каждую ночь ждал своей очереди, но его не выкликали. Валя у себя в комнате так же нетерпеливо прислушивалась целый день к канонаде. Она с еще большим нетерпением, чем Ребров, ждала занятия города, но вскоре убедилась, что эти надежды напрасны.
— Отбили, отбили, Валентина Николаевна, — прокричал в окно появившийся во дворе хозяин. За его спиной стоял незнакомый бородатый человек, который, взглянув на Шатрову, вежливо приподнял свою шляпу.
— Можно к вам, Валентина Николаевна? — постучал через минуту в комнату Шатровой хозяин.
— Знакомьтесь, это мой будущий сват, — сказал он, входя.
Бородатый человек быстро подошел к Шатровой, остановился около нее, пряча лицо в сторону, и дрожащим от волнения голосом произнес:
— Простите меня, Валентина Николаевна…
— Я не понимаю. В чем дело? — с недоумением смотрела на него Валя.
— Простите, Валентина Николаевна. По злобе, обидно было…
— Что такое? Говорите же скорее.
— Я написал на Кузьму Ивановича, — всхлипнул бородатый человек.
— Что написали? Не понимаю.
— Коменданту. Донос. А чтоб вернее было, и мужа вашего указал.
— Какая гадость, — Валя вскочила от негодования. — Негодяй! — крикнула она в лицо незнакомцу и хотела выбежать из комнаты, но только тут вспомнила, что надо заставить этого человека взять донос обратно.
— Простите, Валентина Николаевна. Дочь мою обокрали… — растерянно оправдывался незнакомец.
— Так вы на людей ни в чем неповинных из-за этого донос настрочили? Какая подлость! Пишите же скорей заявление, что донесли ложно.
— Боюсь я, а что если мне за это… Да и поверят ли?
— Заставьте поверить, чего бы это ни стоило. Мало вас самого упрятать в тюрьму.
— Вот и дочь моя теперь то же говорит, а сперва ревела, ревела, что Кузьма Иванович со свадьбой тянет. Что же писать-то?
— А когда донос сочиняли, знали, что писать? Садитесь и пишите.
Через полчаса Валя была в следственной комиссии. Она передала председателю заявление о ложном доносе и просила разрешить ей послать заключенному до его освобождения передачу.
— Пожалуйста, мадам. Вот вам моя записка к начальнику тюрьмы, — любезно раскланялся председатель следственной комиссии. — Дело Чистякова я разберу сам.
Кое-как, наспех закупив всяческой снеди, Шатрова торопила извозчика к тюрьме.
У железных дверей толпилось десятка два людей. Большинство из них — родственники уголовных, и только несколько человек пришли к политическим. Валя только сейчас догадалась, что через уголовных можно было бы послать кое-что и другим заключенным. «Как же раньше это не пришло мне в голову?» — думала она. Томительная процедура приближалась к концу, а дежурный надзиратель все еще не хотел разговаривать с Шатровой. Напрасно она ссылалась на разрешение следственной комиссии.
— Знаем мы, какие у вас разрешения, — оборвал грубо надзиратель. — Сказано тебе: политическим передачи нет.