Строганов и не знал, что находился на том самом месте, где всего несколько часов назад стояла его любимая Катенька.
…Шли последние десятилетия восемнадцатого столетия.
Конец всякого века – время чрезвычайных событий, завершение, и как жаль, что это чудное, прелестное, загадочное и забавное столетие уходило! Это было время, давшее простор людям инициативным, с размахом, таким, как Потемкин, Орлов, Демидов, Строгановы…
Великий Петр открыл окно в Европу, но в это окно с каждым десятилетием все дружнее проникали сами европейцы. И, обласканные Россией, «прилеплялись» к ней, с увлечением строили дворцы, мосты, прекрасные архитектурные ансамбли.
Весь тот век – театр! Что-то театральное было в повседневной жизни, в политике, в балах и войнах. А какая любовь к эффектам! Однажды Потемкин выстроил корабли на Неве, возле Зимнего дворца, и велел не поднимать шторы на его окнах до той минуты, пока не войдет императрица, – и Екатерине предстали корабли на рейде. Довольный произведенным эффектом, Потемкин заметил: «Петр Великий создал флот, преемники его всё растеряли, а ныне он снова жив!»
А еще XVIII век можно назвать и дамским! Со всем отсюда вытекающим. Кокетство, интриги при дворе, слухи, сплетни, мелкие колкости – и дорогие наряды, украшения… И – самостоятельность, покорение страстям. Вот и мать Павлуши попала в их плен.
Мало кто тогда имел часы, понимал о времени, люди жили не по минутам, а по времени суток и умели наслаждаться каждым мгновением! Души умиротворял естественный, природный ритм: гулянья на Масленицу, рождественские ожидания, пасхальные приготовления, а еще – пост и говение, хлебопашество, сев, уборка…
И не было ничего механического. Была настоящая, искрометная жизнь! Кстати, это качество не давало русским «успокоиться» и в последующие времена. Рациональный отдых им не по душе, им дороги буйство, действия практические или – мечтание и покой.
Вечное движение, красота, кипучесть жизни (как пива, как браги) – это XVIII век!..
Старый граф сидел в кресле, у камина. Рядом с ним – двоюродный брат, барон. Сутулый, непрерывно кашляющий, тяжело дыша, граф повторял слова, которыми тот напутствовал уезжавших: «Учитесь, набирайтесь ума… Европа и Азия вместе – сие есть наша Россия. Она – как диковинный зверь, динозавр: голова лежит чуть ли не возле Парижа, а тело и хвост – за Уралом, в Сибири»…
Побыв недолго с бароном, граф удалился в Физический кабинет. Взял свой ларец, открыл его и стал неспешно перебирать драгоценные сокровища. Не золото и бриллианты, а камни и статуэтки из Древней Греции, раковины из Месопотамии, фигурки из Древнего Египта… Фаянсовая тарелочка с женским профилем… Синяя кошка, поджавшая хвост… Головка Нефертити… Золотой скарабей.
Скарабей – священный жук Египта. Он откладывает яйца в навозный шарик и, перебирая лапками, тащит его в гору, хотя шарик в десятки раз тяжелее его. Жук-трудяга, старатель… Их делали из обожженной глины, с глазурью, из бирюзы, а этот сотворил кто-то из золота.
Граф провел пальцем по его гладкой спинке, ощутив среднюю, раздвоенную линию, – и не без сожаления положил обратно.
Строганов напоминал в тот час короля заморского острова…
В эту минуту дверь приоткрылась и показалась голова Григория Строганова, барона. Граф вскочил: «Сюда нельзя! Нельзя! Здесь заседание масонской ложи, а ты противник, тебе здесь не место». Темпераментный барон возмутился, пожал плечами и выскочил, как будто сзади услышал выстрел. Он был человек гордый и считал, что его место рядом с графом. А что же он сделал дальше? Григорий выскочил во двор, открыл конюшню, извлек двух самых сильных черных коней, кучеру велел запрячь их. Они вышли на дорогу, и барон что есть силы ударил хлыстом по мостовой и крикнул: «Сейчас же немедленно едем к себе на Урал, к матушке, к моим братьям и сестрам, нет места мне в доме его сиятельства!» Долго после этого никто не видел и никто не знал, где находится Григорий Строганов.
Кибитка – место для бесед
В кибитке сидел Иван Иванович Хемницер, то ли немец, то ли еврей. Но на самом деле он был баснописец, друг Львова и человек необычайной скромности, даже застенчивости. Он не меньше самого Львова был влюблен в Машеньку, но никак этого не показывал. Зато в баснях мог что-то выразить.
Строгановский обоз выезжал из Петербурга.
А тем временем Михаил с Хемницером уже покинули Москву, направляясь в южные края. Они сидели в карете и не отводили глаз от дороги, любуясь синевой холодного неба, всполохами закатов и разноцветьем зелени.
Лошади несли их туда, где несколько лет назад шло единоборство русских и турок. В 1774 году был подписан Кючук-Кайнарджийский мир, по которому Турция признавала частичную независимость Крыма, присоединение Молдавии и Валахии к России.
Осень выдалась безветренная, туманная, деревья стояли в глубокой задумчивости. Клены торжественно роняли светящиеся, ярко-желтые листья. Еще зеленели липы. Мелкие, с копейку, листья берез золотыми россыпями лежали на земле.
Помните Семилетнюю войну, «сыном» которой стал наш Михаил? Немцы долго не могли перенести того, что их великий Фридрих впустил в Берлин русских солдат, и считали себя побежденными. Более того: победители сумели расположить к себе немцев, и даже знаменитый философ Иммануил Кант покорен был отзывчивостью русских офицеров – они помогли ему издать его философские труды. Турецкий султан Мустафа III тоже, кажется, просчитался, начав войну с русскими.
Хемницер рассказывал спутнику о генерале-фельдмаршале Румянцеве, как хотел тот поднести к стопам императрицы знамя хана Гирея, но солдаты разорвали его на «памятные» куски. Как Румянцев удивлялся турецким обычаям: вместо того чтобы проникать в замысел неприятеля, турки гадали на счастливые и несчастные дни, которые определяли астрологи, и верили, что в определенные дни русские пушки стреляют в цель сами собой. От Державина Хемницер услышал и такой рассказ о Румянцеве: зайдя в шатер одного майора, застал его в халате и колпаке, но не стал отчитывать, а повел сперва к лагерю, беседуя о пустяках, а потом в свой шатер к генералам, одетым по всей форме, и угощал там чаем – это в халате-то! «Тихий старичок» Румянцев преподнес урок офицеру…
Путешественники ехали долго, чуть не месяц, беседуя об истории мест, мимо которых несли их кони, или молчали, любуясь красотой окружающих лесов и прозрачных далей.
Хемницер был растроган тем, что Мишель вызвался сопровождать его, и не мог побороть грусть от разлуки с петербургскими друзьями, с Машенькой. Вместе с тем, как человек образованный, к тому же моралист своего века, он считал непременнейшим долгом просвещать в пути молодого человека и говорил с ним по-французски.
Временами обращался к европейским странам – Голландии, Франции, Германии, и – как не прочитать любимые вирши Державина, Львова, свои собственные? И – о-о! – как громогласно тогда звучал его голос! – благо никто, кроме птиц пролетающих да ямщика, его не слышал:
Кто правду говорит – злодеев наживает
И, за порок браня, сам браненым бывает.
Кто, говорят, ему такое право дал,
Чтоб он сатирою своею нас марал?..
…Когда кто в плутнях обличится,
За кои самый кнут грозит,
С подьячим должно подружиться:
Он плутни в честность превратит.
Он по указам обвиняет
И по указам оправдает:
Что криво – назовет прямым,
Что прямо – назовет кривым.
Иван Иванович читал Лафонтена по-французски, Геллерта по-немецки, чтил Сумарокова, однако сам никому не подражал. Писал лишь о том, чего просила душа. В басне «Орел и пчела» похвалил пчелу, собирающую нектар, – как молча трудится она, не жаждет шума. От имени пчелы в стихах мог сказать о себе то, чего никогда не выразит вслух:
…ты думаешь, что я без дела все бываю?..
Ты в улей загляни: спор тотчас наш решится,
Узнаешь, кто из нас поболее трудится.
Да, скромный пиит был подобен трудолюбивой пчеле.
Хемницер, конечно, не был бы сам собой, если бы не увлекал спутника разговорами об искусстве, о живописи. Как не обратиться в долгой дороге к великим именам Леонардо, Рафаэля, как не выказать гордости за то, что познакомился в Париже с Грёзом, с его ученицей Элизабет Виже-Лебрен. Картине Грёза «Два семейства», можно сказать, даже посвятил стихотворение:
Семейством счастливым представлен муж с женой,
Плывущие с детьми на лодочке одной
Такой рекой,
Где камней и мелей премножество встречают,
Которы трудности сей жизни представляют.
Строки таили мечту старого холостяка о счастливой семье. Идеал умеренности, терпения, добродетели, идеал красоты – это необходимо художнику, и он убеждал Мишеля:
– Нужней всего, чтобы прежде, нежели писать о чем-нибудь начнешь, расположение должно быть сделано хорошее. Расположение в сочинении подобно первому начертанию живописной картины: если первое начертание лица дурно, то сколько бы живописец после хороших черт ни положил, лицо все будет не то… А еще полезно для обдумывания самого себя вести дневник, зарисовывать, записывать…
Длинная дорога, восходы и закаты, медленные беседы со спутниками – все это так расположило Михаила, вообще-то скрытного, немногословного, что он признался в романе с квартирной хозяйкой…
Несмотря на непрактичность и рассеянность, Хемницер проявил живую заинтересованность:
– Правда сие?.. Помню на портрете лицо ее – такая плутовка! Да и душенька ее пуста – ох, не доверяйся, Миша; небось удержать тебя хочет, привязать к себе. Больно уж она многоопытна.
Доверчивость мужчин и изворотливость женщин – новый повод для нравственных рассуждений поэта. Доверчивость – добродетель или глупость? Лучше никому не верить или, обманываясь, все же доверять?
– Друг мой, я расскажу тебе свою парижскую историю. Познакомился я с графиней Фоссель. Хороша собой, воспитанна, а главное – читала наизусть «Освобожденный Иерусалим» Торквато Тассо. Наизусть! Где встретишь еще такую умную женщину?.. И была несчастна! Муж ее бросил, обманул, по ее словам, оставил большое состояние, а сам исчез – якобы его направили в Индию, но через неделю она увидела его проезжающим в экипаже по парижской улице с новой дамой… Боже мой, как она мне об этом говорила! Слезы так и лились из ее глаз, она заламывала руки, клялась, что я единственный ее спаситель, чт