о полюбила меня за поклонение французским философам, Руссо, за мои стихи!.. Мы встречались в Люксембургском саду, я катал ее в экипаже, вместе отправились к Руссо, я дарил ей все, что у меня было… Ах, Мишель! Бездонно женское коварство! Все деньги из моего кошелька переместились в ее сумочку… Я продал даже серебряные пряжки со своих туфель… Она же оказалась истинной авантюристкой! Учти мой опыт, дорогой! Не такова ли Эмма?
И он не преминул прочесть стихотворение, в котором один «детина», по уши влюбившись в красавицу, подружился с бесом, умоляя «подарить» ему ту красавицу. Бес внял его мольбе, однако через короткое время семейная жизнь стала столь несносной, что «детина» запросил беса избавить его от жены.
…Дорога между тем обрела приметы южных мест: на смену соснам и елям пришли яблони, вишни с чуть облетевшей листвой, запахло дымками, показались и местные жители – татары, цыгане, евреи, армяне. Последний постоялый двор, где они ночевали, напоминал Вавилон; комнату слабо освещала одна-единственная коптилка. Зато впереди был Херсонес!
Утром Хемницеру нездоровилось, и Михаил, рано проснувшись, один отправился взглянуть на окрестности. Утро было чистое, светлое – южная степь неохватно расстилалась вокруг. Очарованный высотой знойного неба, стройными кипарисами (он видел их впервые), Михаил не шел, а подпрыгивал, отдаваясь первобытной радости. Хотелось кричать, несуразно, дико, он подбирал камешки и бросал их вверх. В этих взгорках, в этом жарком утре чудилось что-то очень знакомое…
С кем не бывало такого странного «узнавания»? Попадаете в незнакомое место, и пронзает острое чувство: вы уже были тут, знаете его, но где и когда – не вспомнить.
Вдруг среди чистого поля, в чистом небе откуда-то взялась огромная стая птиц. Тучей закружились они над его головой, затем замерли, черный птичий шар повис в воздухе. А через минуту-две так же внезапно, как и возник, рассыпался. И снова – голубизна и бездонность неба. Но на дороге появился человек в странной одежде – в белом балахоне и черной шапочке; он приблизился, поднял руку. Покоряясь его воле, Мишель протянул свою. Встречный заговорил негромким голосом:
– Остерегайся, человек! Участь твоя может быть печальна. У тебя нет ни отца, ни матери, а родина твоя далеко отсюда. Я вижу твое прошлое и будущее – ты будешь всегда одинок. Более всего жаждешь ты дома, но у тебя его нет и не будет. Человека, с которым ты расстался, ждет беда… Далеко идет твой путь, многое откроется тебе, но самое трудное – открыть себя. Будешь ты люб женщинам, а они – как деревья в лесу. Дерево же руби по себе. А ум держи в напряжении.
Михаил стоял как неживой, мысли замерли, сердце словно остановилось. Наконец, придя в себя, надумал что-то спросить; оглянулся – но ни на дороге, ни близ ее человека уже не было. Только ровная степь, окутанная легким туманом…
Путь-дорога через леса и степи
В те времена одна дорога в Европу вела северными землями, через Ригу, Данциг, Штоле, а другая – по крайним, украинским землям, через Австро-Венгерскую империю. По ней-то и ехали Строгановы. Обоз растянулся чуть ли не на версту: кареты, колымаги, верховые, стражники.
Хоть и тряская дорога, но Андрей наконец изучил лощеную бумагу, врученную графом, и понял: с ней для него заграница безопасна. В пути он старался повторять то немецкие фразы, то учил итальянские слова. А еще жадными глазами всматривался в окрестности. На южных полях уже что-то сеяли, у земли копошились мужики и бабы. При виде барского обоза они снимали шапки, кланялись. Павлуша махал рукой, выглядывал из кареты, глубоко вдыхая весенний воздух. Хорошо! Свежий ветер, пахучая земля, первая зелень, а впереди – Киев, Вена!
Кузина Лиза сидела в карете, обитой кожей, и… вязала, да, она постоянно что-то вязала – благо в русских каретах имелись небольшие фонари, заправленные маслом.
Позади карета того, кто старше кузенов и кузин, – Андрея. Ему двадцать пять лет, и кое-кто даже называет его Андреем Никифоровичем. Нос и губы у него – точь-в-точь как у графа, зато взгляд – острый, въедливый, а волосы – как у цыгана. С детства его было не оттащить от карандашей, и в дороге он не расставался с рисовальными принадлежностями. Однако никто бы не догадался, что за профиль чаще всего выводит его карандаш. Уж не Василисы ли?..
Обоз приближался к Киеву.
В дальнем пути нужны остановки, и предусмотрительный Строганов снабдил путников несколькими рекомендательными письмами к тамошним помещикам, старым знакомцам. Под Киевом было имение Давыдова, туда-то и направились молодые Строгановы.
Зимой Давыдовы живали в Северной столице, а весной, посуху, отправлялись в усадьбу. Путники миновали каменные ворота, липовую аллею – и перед ними предстал дом в два этажа, из толстых бревен, верх деревянный, низ каменный. Поселились они в нижнем этаже. Там было прохладно. На диванах, покрытых кожей, тоже не согреться. Двойных рам нет, а занавески легкие, кисейные, так что от окон сильно дуло. Сообразительный Андрей сразу взялся за дело: заклеил окна промасленной бумагой, снаружи прибил дощечки.
– Весна ныне холодная. У нас это самое неважнецкое время, – оправдывалась осанистого вида хозяйка. На руках ее была маленькая девочка с большими шустрыми глазами, которые она не отводила от гостей.
– Как зовут шалунью? – спросил Григорий. – Аглая? Ишь какая! Вырастет – станет отменной красавицей.
Несколько дней они жили в Каменке. Уже зацветали яблони, вишни, жужжали пчелы. Молодые бегали взапуски по усадьбе, качались на качелях, музицировали. Подолгу выслушивали главу дома Александра Львовича – как не порадеть столичному гостеванию?
Потчевали неуемно! С утра до вечера стол заполнялся всяческой снедью. Украинский борщ, галушки, пирожки и булочки, томленая утка с клюквой, жаренья, соленья – грибы, капуста, яблочки… И что это были за яблочки! Современному человеку, покупающему «пластмассовые» фрукты без единой червоточинки, трудно представить те яблоки.
Впрочем, если кого-то интересует малороссийское застолье тех времен, то – откройте Николая Васильевича Гоголя, рожденного под Полтавой, а мы прислушаемся, о чем балакают столичные гости с разговорчивым хозяином…
– Кто ко мне постучится, – говорил он, – от всякого мне радость. Принять путника, соседа, случайного человека, принять радушно – мой долг. Приехал в этакую даль – значит, оказал честь… А с графом Александром Сергеевичем игрывали, бывало, мы и в картишки, и в биллиард… Как-то в Зимнем целую ночь играли…
Братья переглядывались: барин был забавен, словоохотлив, даже болтлив.
– А ежели какой гость посмеется над моим радушием, – хозяин словно догадывался об их мыслях, – так ему одно имя – свинья. У меня, правда, таких гостей никогда не бывало… Ох, какие же проказники были братья Орловы! И не передать! Раз был я в карауле возле Зимнего дворца… И что вы думаете? Вижу всех троих Орловых, и все… пьянехоньки! Без чувств. Один даже разлегся возле пруда, вот-вот свалится в воду. Велел я его поправить… А утром государыня спрашивает: «Каково попировали Орловы у Апраксина?» Я возьми да и скажи: уж так попировали, что чуть в воду не кувыркнулись… Потом отцу про то рассказал. Он рассердился: «Экой ты болтун, разве можно про такое государыне сказывать?» В котором то году было – определительно сказать не могу, только с той поры язык свой держу за зубами… Думаю, что было сие еще до Пугача.
– А расскажите про Емельку Пугачева, – попросил Павлуша.
– Ой, не к ночи будь помянут супостат! Тьфу ему! – вскинулась супруга. А хозяин без спешки вынул табакерку, сунул в нос табачку, несколько раз чихнул и принялся вспоминать казнь Пугачева.
– Привезли его в Москву. Мороз стоял страшенный! Посадили на Монетном дворе. Вся Москва в страхе жила. Опосля Крещения должны были казнь совершить, так не поверите, в лютый мороз народу собралось – ужас сколько! И отчего народ имеет к страшным зрелищам такое любопытство?
– Я бы обязательно посмотрел! – вклинился Григорий и пустился в рассуждения о необходимости казней.
– А я бы не стал, – заметил Воронихин.
Григорий говорил четко, правильно, «каши во рту не держал» и сидел за столом так, словно аршин проглотил: так его вышколили с детства. Лицо у него было открытое, взгляд прямой, смелый, но главное – всякому слову находил нужное применение. Павлуша – тот не столь разговорчив, чуть что – смущался, зато у него были славные эпистолярии. С дороги послал отцу уже три преподробнейших письма.
В один из дней в давыдовском имении появилась незнакомая дама лет сорока.
– Моя сестрица, – представил ее хозяин, – родственница капитана Лазарева, того самого, что совершил кругосветное путешествие. Она побывала, подумать только, у знаменитого Ниагарского водопада. Нина Ильинична, расскажете?
– Нет-нет, не теперь, – подняла она тонкую ручку с изящными пальчиками и обезоруживающе улыбнулась, – расскажу непременно, но не теперь.
Глаза у нее были редкого, почти сиреневого цвета, Григорий залюбовался.
Миновала неделя, но рассказ так и не случился, обстановка, по мнению Нины Ильиничны, была неподходящая – а путешественники стали собираться в дорогу: пора! При прощании многочисленные обитатели усадебного дома высыпали на крыльцо, к деревянным колоннам. Маленькая Аглая ревела, и ее ничто не могло успокоить; только когда Григорий взял ее на руки и подбросил в воздух, замерла и смолкла, уставившись в него глазами-пуговицами.
– Сторожко едьте, – напутствовал хозяин. – Бывает, что в лесах пошаливают грабители. На границе у вас верховых, стражников отправят назад, одни только слуги останутся.
– Семен! – крикнул Григорий своему слуге. – Слыхал? Будь готов.
Семен был сильный, ростом – как каланча, волосы подстрижены под горшок. Барчук говорил ему, что следует обстричь такие волосья, но Семен упорствовал и молчал. Тому была причина: на лбу у него были две шишки, два выроста, и он их скрывал. Григорий, заметив это, расхохотался: «Что это у тебя, Сенька? Мозги не вмещаются в черепе? Экие две великие шишки!»