И обещал сей же час навестить его и объяснить ему: никаких песнопений, никаких молитв и причитаний, будут простые гражданские похороны, а явиться надо завтра, к двенадцати часам.
Разговор был непростой. Андрей хоть и был крепостным Строгановых, однако перед отъездом граф дал ему вольную. Отчего бы не стать Андрею сторонником лозунгов, провозглашенных Французской революцией? В то время в памяти еще были живы картины Пугачевского бунта, и Андрей помнил смерть прекрасного человека – генерала Бибикова. С тех пор много утекло воды. Павел Строганов заметил, как изменился Андрей: вместе с новыми знаниями к нему пришло чувство собственного достоинства, от лакейства не осталось и следа.
Разговор получился щекотливым. Граф поручил Андрею заботиться о сыне, наблюдать за ним, помогать ему во всем. Воронихин посылал в Петербург письма лишь с добрыми вестями. Но похороны Степана – гражданские?! Андрей помрачнел, долго молчал и – отказался. Поль был раздосадован.
Нелегкое положение было у Воронихина. Он отказался, но как граф Павел? Что может его остановить? Увы, Поля ничто не остановило.
После похорон в газете «Друг народа» появилась заметка с сообщением о первых гражданских похоронах. Подписала ее Теруань.
Жаркое лето 1789 года
На улицах цвели каштаны, белые цветы украшали неубранные улицы Парижа, однако в сумерках они превращались в некие подобия привидений. Пугающие известия распространялись по всей Европе, словно волны цунами. В Петербурге боялись французской заразы, императрица, помнившая Пугачева, была напугана и советовала родственникам тех, кто в Париже, вызвать домой непутевых сыновей. Говорила о том и Симолину, русскому послу во Франции.
Иван Михайлович Симолин, несмотря на постоянные волнения и беспокойство, оставался мастером элегантных ответов и дипломатических умолчаний. Каждый день к нему поступали донесения о парижских событиях, о поведении русских, и он отправлял в Петербург краткие депеши. В Париже, как писал он, – настоящий кавардак. Что будет дальше, какая участь ждет французскую монархию, неведомо. Парижским русским напоминал, чтобы они чаще являлись в посольство.
Но кого он увидел, приближаясь к зданию посольства? Там стояли Григорий Строганов, его кузен Павел, Андрей и незнакомая важная дама с очаровательной девушкой. Это была княгиня Наталия Петровна Голицына, «усатая дама», с дочерью. Путники встречались еще в Вене, и Павлуша был очарован юной княжной по имени Софи.
Андрей бросился навстречу Мишелю, они перемолвились немногими словами, и Мишель пригласил Андрея в мастерскую Виже-Лебрен. Вернувшись к веселой компании, Андрей представил «еще одного русского». Григорий, улыбнувшись, заметил:
– Молодой человек, если вас увидит посол, он потребует, чтобы вы возвращались в Россию, – не такие дела теперь в Париже, чтобы прогуливаться и рисовать картинки.
– Глупости, Жорж! – важно заметила княгиня Голицына. – Здесь так интересно, надо непременно кое-что поглядеть еще. К тому же я… – она сделала проказливую физиономию, – я собираюсь еще поиграть в карты. Кто из вас, бездельников, готов со мной сразиться? Приглашаю завтрашним днем к себе.
Григорий поддержал ее шутливый тон:
– Могу и я сыграть, однако есть человек, который обучался картам не в Москве или в Париже, а… среди пиратов. Да, да, Наталья Петровна. Так что сражение вам грозит нелегкое. Вот – художник Мишель.
– Завтра… мне надо быть в мастерской Лебрен, – заметил Михаил.
– Мы тоже хотим побывать у Лебрен!
В мастерской художницы их очаровали развешанные по стенам картины и сама прелестная Элизабет. Она с легкостью пустилась в рассуждения о России, ее просторах, о своей мечте побывать в этой удивительной стране.
– Я знакома с графом Строгановым! А вы, Андрэ, уж не раб ли графа? Я слыхала, что в России господа держат в числе своих рабов именно художников.
Андрей слегка порозовел, но не успел ничего ответить – в мастерскую явился посыльный с запиской для княгини. И та тут же поднялась.
– Вы зайдете еще ко мне? – спросила Элизабет. Княгиня кивнула. – А вы, Андрэ?
– Может быть, позднее, – ответил Воронихин. – Дело в том, что я еду теперь в Англию. Я получил задание от императрицы построить мраморный бассейн в Зимнем дворце.
– О! Как бы я хотела повидать вашу государыню!
– Это легко сделать, – сказала Голицына, закрывая веер.
…О княгине Голицыной в Париже ходили разные слухи. Говорили, что в молодости она подолгу здесь жила и целые ночи проводила за картами. Однажды проигралась в пух и прах, и ее муж, который обычно покорно вынимал для нее из бумажника деньги, вдруг заартачился:
– Дорогая, на этот раз у меня нет денег. Мы с тобой не можем столько тратить.
– Как ты смеешь? Для нашей фамилии это немыслимо, это позор!
Но муж впервые не дал ей денег. И тогда по Парижу поползла новая молва: у княгини был воздыхатель, маркиз, он добивался ее, а она была хоть и азартна, но горда – не соглашалась на свидание. Однако тут делать было нечего. Княгиня, так похожая на «пиковую даму», послала маркизу записку: «Я приглашаю Вас на рандеву. Цена рандеву – мой проигрыш». Где тут правда, где домыслы – неизвестно.
Смятение, которое охватило Мишеля перед карточной игрой с Голицыной, оказалось напрасным: в тот день было знаменитое взятие Бастилии.
К грозной тюрьме Мишель отправился вместе с Жаком, которого так удачно написал на портрете. Зрелище было захватывающее. Толпы окружали тюрьму, взоры всех были обращены на самый верх.
Мишель оглядывался и искал Андрея, но в такой толпе найти кого-либо невозможно.
Зато он заметил стоявшую поодаль черную карету, почему-то она его привлекла – и что же? В оконце кареты он узнал княгиню Голицыну! Вот это да!
А Жак не спускал глаз со стен тюрьмы. Что он там увидел? Мишель в рассеянности опять искал Андрея…
А Воронихин в это время направлялся к судну, которое шло в Лондон. Григорий, насмешливо оглядев парижскую толпу, удалился к себе. А Поль, романтик Поль, похоже, утратил часть своих восторгов. Отцу он написал весьма спокойное письмо (то ли не желая его волновать, то ли охладев к революции): «Мы недавно ходили смотреть Бастилию, которая, как вы знаете, была последним возмущением парижан, она взята приступом… Всем позволено туда входить, когда работников нет, то есть ежедневно после семи вечера и по воскресеньям».
…Спустя некоторое время в Париже произошло еще одно событие: созывалось Национальное собрание. В самом просторном здании города – в зале для игры в мяч собрались представители всех сословий. Поль, Жильбер и Тери явились, чуть ли не обнявшись.
Аристократы были в серебряных платьях и черных фраках, священники – в белых одеждах, а третье сословие, самое многочисленное, оделось как кому вздумается.
Зал был набит до отказа, мальчишки лепились на окнах, стоял невообразимый шум. Было решено никуда не расходиться, пока не будет принята конституция.
Жильбер, организатор Общества друзей народа, восхищался Маратом, доктором медицины, отдавшим все силы политической борьбе. Старый холостяк преобразился, без него теперь не обходилась ни одна дискуссия.
Мишель встретил в те дни компанию Строганова, задумчиво посмотрел вслед и медленно побрел по городу, теряясь в мыслях и недоумевая.
Не лучшее время выбрал он для раздумий: добро и зло в дни потрясений видоизменяются, и непонятно, что с ними происходит. Психологически время становится иным! Старые законы не действуют, а новые еще не народились: какие уж тут добро и справедливость…
Великие французы много раз об этом писали. Виктор Гюго: «Для меня неважно, на чьей стороне сила; важно то, на чьей стороне правда». Оноре Бальзак: «Закон – не паутина, сквозь которую крупные мухи пробиваются, а мелкие застревают». И еще: «Нравы – это люди, законы – разум страны. Нравы нередко более жестоки, чем законы. Часто неразумные нравы берут верх над законами».
Не знает границ революционная стихия! Увы! – обманчива ее логика. Оказалось, что взять тюрьму Бастилию – еще не значит изменить жизнь, накормить народ. Толпа «думает» не головой, а живот в дни революции ничем не наполняется. Пала Бастилия, но не случилось ожидаемого: не появился хлеб, не исчезло то, в чем обвиняли королеву-австриячку!
Злосчастные дни
Париж продолжал бурлить, а Мишель думал о Элизабет и писал портрет старого друга Ивана Ивановича Хемницера – это его успокаивало. К тому же на фоне головы он стал рисовать разноцветных бабочек.
Закончив портрет, конечно же, направился в мастерскую.
Элизабет встретила его, как разъяренная львица:
– Где ты пропадаешь? Бросить меня в такие дни! Предатель! Бесстыдник… Я так несчастна! Мой муж стал моим врагом. Мишель, мне так необходимо сочувствие! Вы мягкий, славянин… но что же со мной?
Он гладил ее голову, руки, она постепенно успокаивалась, но вдруг взлохматила его волосы и воскликнула:
– Чýдные! Как у Рафаэля.
От ее близости в нем все вскипело, он обхватил ее колени, а она, неуловимая и подвижная, словно ящерка, вскочила и заговорила о Рафаэле:
– Вы знаете, что, прежде чем браться за «Сикстинскую Мадонну», он повесил холст, ходил возле него не один день, боялся красоты. Это Рафаэль, с его врожденным гениальным чувством прекрасного. – Она подошла к нему и в упор на Мишеля взглянула. – У вас чудная кожа, смуглая и горячая, дивный торс, – расстегнула пуговицы на рубашке, – да, да, именно такой торс мне нужен. Чудо! Гораций позади, но я должна еще раз сделать из вас античного героя.
Мишель стоял неподвижно.
– Что вы молчите, несчастный мул? Ну-ка, несите шампанское, корзина там, в углу, и будем пить. Довольно горевать! И потом – почему здесь нет Андрэ?
Он молча накрыл на стол, зажег свечу. В ее колеблющемся свете Элизабет казалась еще более притягательной, лиловая синева одежды подчеркивала синеву глаз.
Невозможно было привыкнуть к изменчивости ее настроения, к тому, как на смену радости являлось возмущение, а то и гнев, а то и одобрение, и никогда – покой. У него пересыхало в горле, он пил, чтобы справиться с собой. Вдруг она дунула на свечу, и в тот же миг он почувствовал на своих губах острый поцелуй. Это было как прикосновение бабочки. Но тут же, вспорхнув, она оказалась в прихожей, где горела свеча.