Элизабет слушала его, склонив головку и задумавшись, ведь она мечтала попасть в Россию: не наступило ли это время?
…Следующим днем все трое опять говорили о живописи. Андрей – более об итальянской архитектуре, о Палладио и Браманте, также о русских архитекторах. Элизабет не верила, что в России есть таковые. Мишель молчал.
Вечером Элизабет задумала устроить русский вечер. Она не отходила от Андрея – училась у него делать пельмени.
А за ужином царил Разумовский. Но Андрей тоже отличился занимательными рассказами о красотах Урала.
Когда приблизился день отъезда, Мишеля лихорадило, он перебирал листы из альбома, краски. Портрет Элизабет, который он рисовал, и с таким тщанием, разорвал. Взглянул на портрет Андрея, сделанный карандашом, порвать его не решился – он все-таки был выразителен: эти кудри, немалый нос и ноздри, задорное выражение лица… Надо было рисовать, конечно, в рост. Очень изменился за последнее время Воронихин. Рассказывал, что в Лондоне обучался новой системе воспитания, занимался физкультурой, обливался холодной водой даже здесь.
Уложив нехитрое свое хозяйство в баул, Мишель вынул пистолет и сунул его за пазуху.
Вышел на улицу, огляделся – по берегу гуляли гости. Поднялся по пандусу, остановился.
Вечер отдавал свои запахи ночи. Розы испускали аромат. Небо еще полыхало розовыми и багровыми красками, но уже белела луна. Темнело.
На цыпочках поднялся он в свою темную комнату – оттуда виднее.
Двое отделились от остальных, приблизились к воде. Кто это? «Кипарисовый» Джузеппе или?..
Случайная волна накатила на берег, и Элизабет всплеснула руками: туфли промокли? Она протянула руки, мужчина с легкостью взял ее на руки и понес, ступая по мелководью. Прямо к их дому.
Спустя несколько минут Мишель увидел их на веранде. Они стояли рядом, залитые лунным светом, покрытые кружевными тенями виноградных листьев. Вот подошли к зеркалу. Она зажгла свечу. И тут Мишель узнал Андрея!
Он схватил пистолет. В голове пронеслось что-то дикое… Как он мог предать? Своего друга? А еще говорил – крестовые братья? Внутри все кипело!..
Михаил с силой ударил о стену. Какое предательство! Она склонила голову к его плечу. В зеркале отразились два лица, озаренные лунным светом…
Мишель схватил баул и побежал, сам не зная куда…
Всю ночь до самого утра Михаил шел вдоль берега. В голове стучало, вертелась французская пословица: «Partir est mourir un pen», то есть «Уехать – все равно что умереть».
К утру он добрался до места, где останавливались дилижансы…
Прощай, неаполитанский рай! Больше он никогда не увидит эту женщину!
(Впрочем, судьба, кажется, не имела намерения разлучать их навечно…)
Голос земли и неба
…Трак-трак-трак. Колеса тяжелой кареты отбивают дробь по неровной малороссийской дороге. И, подобно колесам на колдобинах, стучат, спотыкаясь, мысли в голове Михаила Богданова.
Итак, он навсегда расстался с той, что стала ему дороже всех на свете. Он зол на Андрея. Но кто нам дорог – тот нас и ранит. Самолюбие, столь долго дремавшее в нем, и гордость проснулись. А как взыграла ревность!
На-всег-да! – какое страшное слово. Кончился его сладкий плен, его мучительное счастье…
Далеко позади остались Неаполь, Турин, Вена, придунайские земли. Впереди расстилалась почти забытая Россия.
До Киева денег хватило, а что дальше?
Судьба продолжала испытывать, закалять нашего героя, предлагая новые обстоятельства. Или он сам вручил себя ей, великой повелительнице? Возможно, повиновался он не уязвленной гордости, а некоему тайному голосу, исходившему из глубины души.
Конечно, можно было остаться в благодатных киевских местах, так хорош город Киев! Только судьба на ямщицкой поставе устроила ему встречу, повернувшую жизнь Михаила в ином направлении. Явилась она в лице старичка, говорливого и седенького, который сразу угадал, что парень голоден, как весенний волк. Развязал котомку и накормил странника досыта, до отвала капустными пирогами, при этом приговаривая:
– В Киев я ездил, в Печерский монастырь… братие хорошо принимали, да еще и в дорогу дали, так ты ешь, ешь. Сам-то откуда и куда путь держишь? Издалече, видно.
Михаил нехотя поведал про Неаполь, про свое учение живописи.
– А куда ж ныне твоя дорога идет после странствий чужеземных?
– Не знаю. Родных у меня нет.
– Значит, малевать учился? Это, милый ты мой, большое богатство – уметь рисовать… А не желаешь ли со мной во Псков? У нас в Печерском монастыре иконописная мастерская имеется, однако иконописцев не хватает.
Михаил пожал плечами.
– Тебя как звать-то? Михайло?.. Михаила-архангела, значится, крестник. Поедем. В нашей обители, как говорят, всякая блоха не плоха. Дело душевное, стол готовый.
Говор у старичка, который назвался батюшкой Кириллом, был ласковый, слова не простые, особенные. Вкусивши его пирогов, Михаил собрал крошки и хотел отправить их в рот, но тот его остановил.
– Не отбирай, Михайлушко, харчей у воробышков, не жадничай, дай и птичкам пропитание.
После французского да итальянского забавны были речения, приговорки старичка: «Мы с тобой люди бедные, в трубы дуем медные», «Сатана гордился, да и с неба свалился».
И тут в одну минуту Михаилу пришло решение ехать вместе с батюшкой Кириллом. Приобнял его. Что это в самом деле: столько лет его, как щепку, бросает по морю-ветру? Пора остепениться!
И понесли их лошади на север, меж высоких хлебов Малороссии, а потом меж высоких дерев Белоруссии.
Ближе ко Пскову попали в грозовую тучу. В воздухе почувствовалось ее холодное дыхание, путников обдало тем особенным воздухом, какой бывает перед грозой. Повисла темная туча, побежали подгоняемые ветром облака, фиолетовые, сине-черные, и заухало.
В свисте ветра Михаилу почудился странный, давно забытый звук. Что это? Женский плач? Память бродила в тумане. Или трели дьявола, звуки искалеченной скрипки, той, давней?
Как налетела буря – так и стихла вдруг, зашуршал мелкий дождик. Под такой дождик хорошо дремлется, и Михаил склонил свою буйную голову. Проснулся оттого, что левый бок весь вымок. Прислушался к ровным перестукам дождя, к чавкающей под копытами лошадей грязи. Невольно подумалось: да, Россия не Италия, там солнце и каменистые дороги, тут глина да песок, там винограды, пинии, апельсины, тут брюква, капуста да осина.
Старичок открыл глаза, причмокнул и восхитился, поглядев на небо:
– Ну Илья! Эвон, гляди. Стоит на колеснице, натягивает вожжи.
Михаил обшарил глазами небо, но Ильи-пророка не увидел, покосился на батюшку Кирилла: видит то, чего нет? Просунул руку под камзол, нащупал пистолет, платок, спрятал их поглубже, чтобы не промочило. Платок – ее подарок, а пистолет – к чему он теперь? И выбросил его из кибитки в озеро, по берегу которого шла дорога. Ах, Элизабет, мучительница-учительница!
Долго ехали сосновым бором. Проглянувшее солнце пронизало деревья лучами, и на сердце повеселело. Старичок-говорунок привздохнул.
– Михайлушко, блудный сын, не спи. Мы уж рядом, вон они, святые купола, сквозят в лесу маковки златые, так и горят… А колокола тут бьют, будто из-под земли, снизу.
Так открылся страннику, подкидышу, «мазилке» новый виток жизни.
Теперь его будут называть «брат Михаил». Отец Кирилл показал ему пещеры с нетленными мощами монахов, весь Псково-Печерский монастырь. Любовались они церковным узорочьем, синими с золотом куполами. Зашли в деревянный домик иконописцев, там стоял запах знакомых красок, приправленных сладковатым ладаном.
С любопытством смотрел Михаил на худощавых, бледнолицых иконописцев в фартуках, с перевязями на лбу, склонившихся над столами. Фарфоровые чашечки, плошки, краски, яйца, разноцветные камни, что-то похожее на мед.
Главный иконописец, прямой, как придорожный крест, строго спросил, что умеет странник. Михаил извлек из баула свернутые листы, разложил рисунки. Тут были зарисовки Неаполя, копии с Веронезе, Рафаэля. А еще – перерисовки из альбома Андрея: розочки, крестики, треугольники, звезды.
– А это что такое?
– Это мой братец привез из Англии, а я – интересно ведь? – срисовал.
– Выбрось! – возвысил голос старец. – И не увлекайся. То есть игры-забавы богатых людей. У нас тут все иное: простое, без тайных знаков.
Миша с сожалением отдал ему свой альбом, подумав: зачем граф Строганов наказывал Андрею такие штуки рисовать?
– Это все забудь, Михайло. Иконы надо писать по канону. А у тебя небось все европейское, не наше.
Братия говорили:
– Русская икона – особая, не картина, а образ Божий, тут все иное.
– Икона – она как застывшая молитва. Умеешь ли ты молиться-то, Михаил? – говорили старцы. – Не Бог по природе, а Бог по благодати дается нам. Человек – тоже храм Божий, содержи его в порядке… Отчего печален, Миша? Уныние – это грех, ищи в себе радость. Сила любви дает человеку радость спасения. Ты должен свободно прийти к Богу. Однако коли свобода ложно понимается, то ведет она ко лжи, к войнам. Видал войны-то?..
Михаил рассказал про революцию, которую наблюдал в Париже. Мол, тоже как война, а слова про свободу и братство вроде правильные.
– Это как понимать свободу, – отвечал отец Кирилл. – Она ведь есть дар просветленного разума. Как достигнешь ты просветленного разума, так икону писать станешь не от себя, а как бы от Бога. Отдашься воле Его и писать станешь от нашего Отца Небесного.
Полюбил Михаил подниматься наверх по крутому склону; удаляясь от монастыря, слушать колокольный звон, который впрямь там словно из-под земли шел и в небесах отдавался. Слушал это чудо, и вскипало в душе что-то: и сам звенишь, как колокол, и принимаешь весь мир, все небо и землю.
Однажды ему выпало писать Казанскую икону Божией Матери, и легко пошло. Сперва откуда-то возникло лицо Сикстинской Мадонны Рафаэля, потом выплыла «Ассунта» Тицианова, а приправлено все оказалось его собственным бездомьем. Получилось красиво, самому понравилось. Только седой, покрытый инеем старичок-иконописец не одобрил.