Он слушал, кивал головой, хотя – не слишком ли много у нее тщеславных мечтаний? Элизабет перенеслась мыслями в Неаполь.
– Как же так, милый мой? Отчего вы тогда исчезли? Ведь там было так чýдно. Почему вам вздумалось нарушить установившийся порядок, огорчить меня?
Михаил отделался невразумительным мычанием.
– Впрочем, Андрэ тоже уехал… В Неаполе стало так жарко, что плавились краски, я не знала, куда спрятаться от этого пекла. Тебя рядом не было, а кто еще мог мне помочь?
Неужели игра, кокетство – неискоренимое ее свойство?
– Элизабет, вы всегда окружены таким роем поклонников, что для меня нет места.
– Но ведь то было ужасное время! Мне надо было как-то забыться после безумных дней в Париже.
– Ваша мастерская уцелела?
– Если бы я знала… – На глазах ее выступили слезы, крупные и прозрачные, она не вытирала их, они просто стекали по тонкой коже. – Город сошел с ума. Представь себе площадь, уставленную гильотинами. Ах, Мишель, тирания плебеев гораздо страшнее тирании королей.
Михаил спросил о Пьере Лебрене.
– Уф! Сторонник якобинской диктатуры, мой враг. Он ухитрился написать обо мне гнусную брошюру «Гражданка Виже-Лебрен».
– Дочь ваша с вами, вы по-прежнему дружны?
– Увы! Дети – это счастье в младенчестве и горе, когда они взрослеют… Дочь не считается со мной, не ценит мою живопись, завела роман с каким-то секретарем! Я так страдаю!
– Но разве не вы, Элизабет, говорили когда-то, что каждый человек – персона и нельзя ни на кого давить?!
– Говори-ила… И все же…
У него на языке вертелся вопрос, который он приберег напоследок:
– Скажите, замечательная художница, зачем я был вам нужен? Если вы сочли меня бездарным художником, почему не сказали сразу?
– Милый друг! Ты долго помогал мне сохранять душевное спокойствие, равновесие, а это не последнее, что есть в жизни. Я тебе благодарна. Ты просто слишком молод, ты еще в начале пути, а я… Единственное, что я люблю, – это живопись. Она дает мне уважение к себе, дает свободу, ту самую, за которую ратуют эти…
Да, она осталась той же, что была. Ничто, даже революция, не изменило ее. Легкая, изящная, непредсказуемая и талантливая.
– Когда я влюбляюсь в натуру, у меня получаются самые прекрасные портреты. Вы могли бы мне позировать? Эти волнистые волосы, это смуглое лицо, четко очерченные губы, фигура – просто созданы, чтобы вас писать. Свой автопортрет, надеюсь, вы уже сделали?
– Да нет, как-то не пришлось.
– Проказник! Шалун! Покоряете женщин и не имеете ни одного автопортрета?..
Он молча опустил голову.
– А я не теряю надежды на портрет императрицы.
– Вы видели, как писали ее наши мастера – Рокотов, Боровиковский?
– Нет. Ну и что! Я сделаю свой портрет – невидимый мазок Рафаэля, тонкий рисунок, нежные краски и восхищение помогут. А тебя, Мишель, по-прежнему тянет к грубым людям и резким мазкам? Не одобряю, учти. Между прочим, мне пора к моим зрителям! А вы, дорогой друг, так и не поняли, что живопись – самое прекрасное, что есть. Только власть над ней да истинная страсть делают человека счастливым.
Элизабет обычно не отпускала от себя своих поклонников, почти не давала им надежды, но и не отгоняла.
– А еще учтите, милый друг: манна небесная редко падает с неба, но… но надо быть всегда готовым и держать в руках тарелочку. – Она рассмеялась.
Как и в прежние времена, Мишель опять мог бы тенью следовать за своей королевой, однако – все изменилось. Он пробормотал про себя: «Иди налево, французская королева, а я – в другую сторону».
Демидов – вот его главный спаситель и опекун, вот о ком надобно подумать. Прокопий Акинфович скончался, значит, надо посетить его могилу. Она, конечно, в Москве. И, дав себе слово исполнить завет благодетеля, Михаил решил: при первой возможности посетить в Москве могилу Демидова.
На набережной Невы
В один из дней Екатерина, одетая в шелковый капот и флеровый белый чепец, несмотря на свои 65 лет имевшая свежий, прекрасный цвет лица, рано села за стол. Берясь за бумаги, она надевала очки и говорила секретарю:
– В долговременной службе государству мы притупили зрение и теперь принуждены употреблять сей снаряд. Говори, что передают из Парижа.
Она была спокойна, умела слушать, и секретарь читал доклад.
– Революция во Франции свершилась, королевская власть уничтожена. Это восстание сопровождалось убийствами, вызывающими содрогание. Жестокость и зверство французского народа проявились во всех этих событиях…
На крупном, с сильным подбородком и почти галльским носом лице императрицы не отразилось ничего; может быть, только глаза могли ее выдать, но она прикрыла их. Между тем внутри ее все кипело. Как долго она была увлечена свободой. Верила французским мудрецам-философам, читала Руссо, переписывалась с Вольтером, принимала Дидро – и что же? Чем все обернулось! Пусть Екатерина не любила Марию-Антуанетту, считала ее мотовкой, виновницей всех бед Франции, и все же не дай Бог оказаться на ее месте. Французскому послу Сегюру Екатерина высказывала то, что думала о политических делах:
– Ваше среднее сословие слишком много требует, оно возбудит недовольство других сословий, и это разъединение может привести к дурным последствиям. Я боюсь, что короля принудят к большим жертвам, а страсти все-таки не утихнут. Французские короли не сумели воспользоваться расположением умов своего окружения. Надо было Лафайета сделать своим сторонником, защитником.
О, эти «надо бы», «я бы»! – кто только не пытался ставить себя на место неудачных правителей. В суждениях Екатерины был резон, сильная сторона ее ума заключалась в реалистичности. Она не терпела мечтателей и фантазеров, наподобие своего сына Павла, считая, что от романтиков происходят все беды. «Идеалисты имеют твердые принципы, отличаются нетерпимостью, и со временем из них вырастают диктаторы, – говорила она о республиканцах. – Они еще себя покажут». И была права. Крайний революционер Робеспьер, бывший послушным учеником Руссо, мечтавший о равенстве, беспощадно лил кровь. Ученики рождаются, чтобы уходить от учителей.
Однако ни о чем таком Екатерина вслух, для секретаря не говорила. И он заносил в свою тетрадь лишь скупые сведения об императрице: «Сегодня не веселы. Гневались, были слезы. Не выходили, меня не спрашивали… бумаги посланы мне через Зубова».
Секретарь не смел нарушать молчание. Лишь когда она обращала на него взор, говорил:
– Ваше величество! Множество французов покидают родину и оседают в России.
Она сухо ответствовала:
– Мы будем принимать у себя только тех французов, кои дадут присягу по изданному образцу. Прочих удалим, чтобы не было заразы в нашем отечестве.
В дверях появился секретарь, доложил о приходе Дмитриева-Мамонова, кратковременного и недостойного ее фаворита. Прежде были у нее орлы – Григорий Орлов, Григорий Потемкин, но с некоторых пор их жестокой властности предпочитала она юную ласковость. За что любила Ланского? За чистоту взора, за мягкую и скорую реакцию на любое ее слово. Еле пережила его смерть, до сих пор мучилась: кто его отравил?
Дмитриев-Мамонов – совсем иное, смазлив, приятен, утешителен, был бы хорош. Но своим прозорливым умом она догадалась о его чувствах к фрейлине Щербатовой по тому, какими пятнами покрывалось его лицо, когда она входила. А во-вторых, ей стало известно о приверженности красавца к масонам. Этого еще не хватало! У дверей ее неотступно выстаивал Платон Зубов, кажется, способный к государственным действиям.
Безбородко, не спускавший глаз с Екатерины, заметил ее странную, загадочную улыбку и поразился, сколь подобна она Джокондовой улыбке Леонардо да Винчи. Впрочем, через мгновение улыбка исчезла, и императрица лукаво взглянула на секретаря:
– Старый любезник, каков урок преподала я тебе с актеркой Урановой, а? У нее-то истинная любовь. А ты все волочишься за другими женскими юбками… Хм, французы? Сколько бед они натворили. Еще граф Калиостро свел с ума Петербург своими гаданиями, предсказаниями и прочей чепухой. Пронеслась молва, что одна бедная мать принесла к нему умирающего мальчика и на следующий день получила здорового. Только оказалось, что это был чужой ребенок. Екатерина даже написала пьесу «про обольстителя».
…Приходилось ли вам, дорогой читатель, обращать внимание на странную закономерность жизни: она наносит удар в спину тогда, когда менее всего его ждешь? А то еще и так бывает: жизнь приучила к пинкам и зуботычинам, ты смирился с участью, и вдруг подарки, один за другим, так и сыплются на тебя, и ты не можешь отказаться ни от одного? Удачи тоже надо уметь принимать.
И еще есть странная закономерность в стремлениях мужчины. Знает он девушку милую, ласковую, но не влечет она, а другая – явно ему не по плечу, дерево не для его топорика, но именно она занозой вонзилась в сердце.
Совсем иное дело у Львова. Маша стоила семи лет ожидания, и деревце было как раз по нему – оттого-то и семейная жизнь покатилась у них, как колобок по маслу. Но и там бесенята ухитряются подставить подножку. У Львова удачи-то как раз и явились в виде бесенят: столь быстро стало происходить его возвышение по лестнице жизни, что 24 часов в сутки ему стало мало.
Музыка – архитектура – поэзия – сочинение музыкальных произведений – служба при Безбородко – литературный кружок, а еще инженерные увлечения – горное, металлургическое, угольное дело. Ну и любопытство к розенкрейцерам.
Так что Машенька почти не видала своего муженька. Оттого-то меж ними происходили диалоги вроде этого:
– Завтрашний день ехать мне к Глебову, в имение Раёк, архитектурный проект утвердить. Поедешь со мной, Машенька?
– Ах, скажите, пожалуйста, поеду ли я? Да тамошние дамы окружат тебя, а мне и места не будет, они такие непоседы!..
– Надобно мне еще обсудить построение городского колодца в Торжке, а то люди таскают воду издалека, маются. Над колодцем сооружу пирамиду. Изучал свойства египетских пирамид, так и надобно строить.