– Прихоть свою соблюдаешь, Львовинька. Не укатали еще сивку крутые горки.
– Не-е… Надену я зеленые панталоны, желтый сюртук, шейный платок цвета беж и всем дамам в Торжке буду люб.
– Ну так пусть! Мне никакого дела до них нет. А только ежели ты сломаешь где-нибудь голову, что будем делать с малышами? – Тут Маша вытерла слезы, сердце мужа не выдержало, он сдался. Что делать, коли в сердце пламень любви не угас?
– Ну хорошо, я не еду! – согласился Львов, и она бросилась к нему на шею. (А известно, что заключенный в объятия человек – это уже совсем иной человек.)
– Ах ты, егоза торжокская, ах ты, неугомон! – шептала она. – Да еще и моралист-стоик, все-то тебе нипочем.
Николай Александрович получил уже чин коллежского чиновника, стал членом Российской академии. Львовых принимали в Зимнем дворце. В скором времени ему опять ехать в свите государыни из Петербурга в Москву и обратно. А отправлялась туда Екатерина неспроста: старая столица была у нее под подозрением. Там был Новиков, там были мартинисты-иллюминаты, там строил дворец Баженов, замеченный в неблагонадежных компаниях.
Не без иронии, свойственной ему, Львов так отчитался о поездке: «Путешествие продолжалось весело и благополучно, а по приезде в Москву и суетно, и хлопотно».
Зато на обратном пути случилась радость. В Торжке императрица с помощью серебряного молоточка и лопатки заложила камень в основание церкви в честь Бориса и Глеба. План Львова, влюбленного в Торжок, удался. Угодливости в поведении его с императрицей – ни на грош. Но выражений типа: удостоила меня своим разговором в несколько слов – сколько угодно. Когда-то делал он барельефы для здания Сената, всесильный Вяземский заметил: «Что это, батюшка, истина у тебя представлена в бесстыжем виде?» Львов не растерялся и рассмеялся: «В Сенате голая правда бывает ли? Бесстыжей истине там не по себе, так надобно прикрыть».
В кружке Державина – Львова обсуждали французские и прочие события. Однажды даже попал в их дружеский кружок Воронихин.
Львов, как и Андрей, – архитектор, оба не идут по стопам Растрелли, а жаждут собственного, русского стиля. Круг для Львова – символ единения и дружбы, Андрею ближе большие поверхности, пространство.
– Вдохновляюсь я, – говорил Николай Александрович, – идеей солнца. Я всегда хотел выстроить храм Солнца. Такой храм должен быть сквозной, и середина его – портал с перемычкой, коего обе стороны закрыты, а к ним с обеих сторон лес.
Мария Алексеевна говаривала мужу: «И все-таки, Львовинька, ты неугомонный. Пора бы тебе от стаккато переходить к анданте кантабиле, а у тебя все аллегро да аллегро».
Мало ему всех занятий-дел – взялся еще за разработку каменного угля. Бедная Мария Алексеевна! Она ждала третьего ребенка, а муженька видела, дай Бог, раз в месяц. К тому же возвращался он после угольных дел исхудавший, больной, но на лице неизменная улыбка, весел, ожидает приятных новостей.
От Безбородки пришло новое известие: Львов включен в царскую свиту. А Мария Алексеевна осталась в деревне до зимы… То-то жизнь! Из чего? «Из дыму».
Мир, как море, бурлит, волнуется, не утихая. Вырываются с корнем деревья и носятся по безбрежной водной стихии. Час затишья обманчив, просто задремал демон. Давно ли кончилась одна русско-турецкая война, уже идет вторая, и победителям, а тем более побежденным, не до французских трагедий, у них разыгрываются свои.
Чего только не случается во взбаламученные времена! Растут, как грибы под дождем, маги и чародеи. В Россию потянулись фокусники и авантюристы. Бушует жизнь, как море-океан, и волны, брызги долетают чуть не до каждого дома.
Забавны дворцовые нравы екатерининской поры. Фрейлины создавали себе кумиров, поклонялись им, и это бывал, как правило, тот самый фаворит, которого избирала Екатерина. Сперва Орлов, потом Потемкин, потом другие. Как любили они писать любовные, то слащавые, то ворчливые записки.
Забавны и отношения супругов и супружниц к новым фаворитам. К примеру, любимой подругой Марии Федоровны была давняя симпатия Павла – Катенька Нелидова. Они вместе смягчали вспыльчивый нрав императора. А когда взор его слишком долго останавливался на какой-нибудь новой девице – о, как дружно они ее отстраняли от чувствительного сердца Павла Петровича!..
…В океане восемнадцатого столетия белели белые паруса, паруса Дружбы. То был век фаворитов, комических сцен и Дружбы, проверенной временем. Она – определенно – ценилась выше любви. Помните, как отправленный в далекую Смирну Иван Хемницер писал: «О дружба, прощайте!»
И все же: явится любовь – растает дружба. Крестовые братья Мишель и Андрей, странно, не искали встреч в Петербурге. Не искали или просто не встретились оттого, что сперва вмешалась любовь, а потом рок, судьба…
Элизабет, встречавшая Михаила, ни словом не напомнила об Андрее, да она и Мишеля не без труда узнала: слишком изменился он за время, проведенное в монастыре. Он с большой охотой разговаривал с Львовым, тот рассказал о своем имении Черенчицы, о построенной им усадьбе Глебово-Стрешнево. Все вымерил по циркулю, нарисовал: ограда, балюстрада, подсобные строения, кукольный театр. Прозвали имение Раёк, маленький рай.
– Поглядеть бы! – заметил Михаил.
– Поезжай в Тверь – увидишь. И парков я там немало насадил, сразу узнаешь. Липы в младенческие годы разделял я надвое, натрое, вырастали они – и получались как канделябры. «Неволя скачет, неволя пляшет, – запел он, – неволя песни мои поет».
На прощанье со всем радушием Львов пригласил гостя к себе в имение Черенчицы.
– Придет весна, затем лето – будем ждать тебя. Повидаешь мое многочисленное семейство.
Но прежде – надо посетить могилу Демидова, съездить в Москву. Михаил странствовал и думал.
Завещание Демидова
Мишель простился с Виже-Лебрен. Чувствовал, что навсегда. Он наконец-то вырвался из сладких объятий. Как глупо вел себя в Неаполе! Не имея никаких прав, вздумал ревновать эту неукротимую женщину. Из-за того, ни с кем не простясь, отвернувшись от старого друга Андрея, уехал. А куда тот подался? В Англию, в Россию? Михаилу в Печерах открылись иные миры. Найдут ли сии открытия место в его живописи? Христос, Богородица явятся ли еще раз?
Там научился он каяться, сожалеть, прощать и помнить об ушедших. Мать, отец? Он их не знал и не мог навестить их могилы. А Демидов – главный его отец, он дал золотые монеты, открыл мир. Пусть те монеты украли мошенники, но он-то, пройдя, можно сказать, огонь и воду, не погиб, не потерял себя.
В Москве, придя к дому Демидовых, Мишель разговорился с лакеем, спросил, где похоронен Прокопий Акинфович.
– Да там же, где и жил, в Москве, – получил ответ.
…В то время, когда повзрослевший отрок угождал в Неаполе мадам Лебрен, чудак, богач, горнозаводчик Прокопий Акинфович Демидов издавал глухие стоны, крики – он прощался с жизнью по причине движения камней в его исполинском организме.
Лежал на широкой кровати, под синим балдахином, а вокруг суетилось многочисленное семейство, пребывая, надо сказать, в трепете и ужасе. Картина эта могла бы напомнить античные времена, к примеру, «Прощание с телом Гектора». Человек-гора возвышался под балдахином; голландское покрывало было смято, бледные старческие руки перебирали полотно, а из-под розового колпака вырывались душераздирающие крики: приступы почек в те времена лечили худо.
– Выше, выше, олухи царя небесного! – кричал он. – Подушку под голову!
Лекарь слегка приподнял подушку, ворча:
– Сие опасно. Водянка может быть, ваше сиятельство. Потерпите.
– Кому я сказал? Цыц и перецыц! Выше подушку, я сказал! Татьяна, куда пялишь глаза?
С Татьяной Васильевной Демидов не один год находился в близких сношениях, однако венчаться не желал. Тут стояли дети от первой жены Демидова, Авдотьи Тарасовны, – они говорили, что он загнал ее в гроб!
Татьяна была моложава, терпелива без крайности, она уже родила четверых детей, но венчания с барином не было. С двумя сыновьями от первой жены старик перессорился: посылал их учиться в Гамбург, однако толку в том не узрел. Оттого прогнал их, а потом выделил им одну деревеньку на 30 душ – курам на смех?
Думал Демидов о смерти, но без страха, а более со злобой: столько дел недоделано! Требовал поднести к нему иконы:
– Коностас сюда!
– Да что ты, батюшка, разве можно?
– Цыц! Сказал – коностас сюда!
Но тут, видно, боли в обширном организме утихли, голова склонилась набок, и – уже тише – больной проговорил:
– Видно, еще раздумала косая меня забирать… Все, Татьяна, не реви! Как отпустит меня – в церкву пойтить можно.
Та обрадовалась и прильнула к его груди.
Демидов затих, задумался, и в глазах его, широко посаженных, заискрилась некая мысль о детях, сродниках, о богатствах. Быть может, вспомнил и подкидыша, недоросля Мишку, к которому когда-то прикипел сердцем: уж очень бойкий был, и не пожалел для него золотых, однако… Обещал тот написать, как все сладится, ан нет, не написал. Тьфу! Неблагодарные все! Спросил:
– А где брат мой Николай Акинфович?.. Письма есть?
Какие письма имел в виду Демидов, чего ждал?..
Однако на другой день поднесли на серебряном подносе сразу три письма. Первое было от начальника углежогов: вдоль Чусовой, в густых лесах рыли ямы, сжигали в них дерево, угольщики влезали и шуровали в ямах с угольями. То и дело загорались на них порты, зипуны, росло число несчастных случаев… Прокопий Акинфович читал письмо, и ни один мускул не дрогнул на его оплывшем лице, он только процедил: «Ироды бестолковые!» Управляющий с Шайтанки жаловался на вогулов, которые молятся болванам, а заодно и на старообрядцев, не желающих работать в штольнях… На то, что появились в тех краях фармазоны, ищут будто золото и мысли грешные внушают… Что еще за фармазоны? Жаловался на всех управляющий, а где голова? Сам почто на скиты лается? Там живут уважительно.
– Эх, дурьи головы без мозгов! Далеко я от вас, а то бы надавал батогов лешакам! – ругался Демидов. Но – увы! – ничто, окромя ботанического его сада, цветов да заморских растений, не занимало Прокопия Акинфовича.