Жажду, жажду сокрыться там же. Никто не представляется моему помышлению, все забыто около меня в мире. Кроме могилы ее, нет предмета, кроме меня при ней, нет существа во всей подсолнечной для моего воображения; и оно, и ум, и сердце, и дух – все пригвождается ко кресту моих страданий, к вместилищу смертных остатков Евгении; весь я тут, но нигде более; весь я в ней, и никто участия во мне не имеет; весь я в Небе, и земля ничем моим не владеет!
Того ради не выставлено под сим числом ничье имя стороннее, ничье, кроме Евгеньи, которую одну воспоминаю с восторгом во все минуты ее жизни, на всяком месте общего нашего пребывания, в бедах и в радости, в праздник и в будни, в чертогах и в тесноте, в изобилии и в убожестве – везде, везде, где я ни разделял с ней любовь, дыхание и жизнь! И кто из смертных, кто станет рядом с сей женщиной, несравненной в моих чувствах? Никто из земнородных! Никто! Бог и Евгения! Все прочее мне чуждо сегодня».
Воронихин спросил, не изменилось ли к князю от давних лет отношение Павла Петровича и его супруги.
– Жена моя напоминала о себе разными письмами императрице и только один раз удостоена была от нее церемониальных пяти строчек за кошелек ее работы, который она поднесла ей в день ее именин. Не любить могли сии цари-супруги меня, но за что привязывали к злосчастной участи моей судьбу невинной пред ними их воспитанницы, которую отягощали мои недостатки? Все прежние сношения были забыты, жена писала и получила отказ.
По смерти Павла I двор был в Москве. Жена явилась к императрице, и та приказала привесть показать детей своих. Жена приехала во дворец, была допущена к императрице и в недужном ее состоянии ничего другого не удостоилась, как нескольких карамелей для ее малюток…
Живучи во Владимире, жена моя, пред самой кончиной своей, просила убедительнейшим письмом императрицу не оставить после нее ее детей и утешить ее еще при жизни фрейлинским вензелем для старшей дочери нашей Марьи. Ни слова ответу и ни малейшего внимания…
Вот все, что могу вспомнить об отношениях к сим святейшим особам… Мой долг, написав это, замолчать и забыть все то зло, которое нанесли мне в разные времена сии порфироносные владыки ради неоцененного сокровища, которое принял от рук их, – дражайшей моей Евгении.
…Воронихин внимательно, не перебивая, слушал князя и, может быть, мечтал о своей Мэри, если и у них бы все сладилось и она стала бы ему такой же супругой, как Евгения Смирная. До него давно доходили слухи о Малом дворе Павла Петровича, о том, как хороши были смолянки – Нелидова, Мартынова, Алымова, Ржевская – и манеры светские, и музыкальные способности, и танцевальные номера. Неведомо, как соединялись в них прилежание, послушание в учении и обаяние. Учила их Шарлотта Карловна, дородная, величавая дама, большой ум в ней соединялся с душевной добротой, а строгая нравственность – с энергией и веселостью.
Немалое удовольствие испытывал и наследник, и князь Иван, встречаясь со смолянками. В них было что-то нежное и хрупкое, кокетливое и игривое. Однако вниманием князя завладела не изящная Нелидова, не музыкальная Алымова и не маленькая Хрущева, а серьезная, похожая то ли на англичанку, то ли на провинциалку Евгению по фамилии Смирная – у нее были густые русые волосы, широкие темные брови и внимательные серые глаза, она жила на Урале, ее отца схватили пугачевцы и повесили, – другая бы потеряла силу и рыдала денно и нощно. Но мать Евгении написала Екатерине прошение, и, как сироту, ее взяли в Смольный институт.
Князь, будучи тогда директором императорского театра, играл вместе с Евгенией в спектаклях. Сделал ей предложение, и в январе 1787 года они поженились. В опере «Севильский цирюльник» князь пел партию графа Альмавивы, а она – прекрасной Розины.
Мог ли князь ограничиться душевными излияниями и не почитать свои стихи? На этот раз стихи были веселые и вольные.
За окном между тем зашуршало, застукал дождь со снегом.
Князь поднес свечу к бересте, она вспыхнула, он сунул ее между поленьями. Робкие язычки огня растеклись вдоль поленьев – Иван Михайлович уже был захвачен любимым зрелищем. Отчего пламя имело над ним такую власть? В первые минуты он замирал, словно лишаясь памяти, зато, как только огонь разгорался, – самые неожиданные чувства охватывали его. Он читал:
Везде о щастии писали
И будут вечно толковать;
Нигде его не отыскали.
Ах! трудно щастие стяжать!
И я, мужик хоть немудреной,
Сказать то так же, как ученой,
Могу: оно в самом во мне.
Да где и как найтить? Не знаю;
В печали – наяву страдаю,
А весел – все будто во сне.
Против страстей восставши лихо,
Чело нахмуря, как Катон,
Когда в душе его все тихо,
Философ свой дает закон:
На что страстям порабощаться?
Разсудку должно покоряться.
Все наши прихоти мечта;
Все здесь, о люди, скоротечно:
Ищите в небе щастья вечно,
А мир – сует есть суета.
Коль сыт одним – на что три блюда?
Коль есть кафтан – на что их пять?
К чему потребна денег груда?
Умрешь – с собой ведь их не взять.
Стесни ты нужд своих границы,
Беги в деревню из Столицы,
Живи спокойно малой век,
Терпи обиду равнодушно,
Сноси печаль великодушно,
Будь выше, нежель человек.
О, если б люди все так жили,
Как им разсудок повелел!
Когда бы чувства тише были,
Источник крови б не кипел,
Куда бы было жить прекрасно!
Все было б мирно, безопасно,
Любовь была б союз всех стран;
Друг друга люди бы не ели,
Ужиться меж собой умели
Француз, араб и мусульман…
Мало того: Иван Михайлович рассказал и о таком случае, бывшем при Павле I:
– Раз на Царицыном лугу во время парада гвардии Павел Первый был недоволен Преображенским полком и закричал: «Направо, кругом – марш в Сибирь!» Повиновение русских так велико, что полк во всем своем составе стройно прошел по улицам Петербурга до Московской заставы и отправился далее прямо по Сибирскому тракту… Посланные догнали солдат и объявили монаршее помилование.
Догорало косматое, сучковатое полено. Князь опустился в кресло, приготовился наблюдать последнюю арию своего камина и печальный конец своего казненного деда.
Бормотали мелкие березовые сучья, успокоенные язычки пламени нежно долизывали головешки и говорили, говорили что-то важное и таинственное. Но вот, встряхнувшись, язычки почуяли новую пищу – косого узника – и набросились на него.
Князь неотрывно смотрел, как загорелись два сучка, – словно воздетые вверх руки. Что это? Показался и лик, да, человеческий лик с уродливо измененным лицом!.. Неужели? Лед, распятый в день казни там, под Новгородом!.. Ему отрубили одну руку, другую… Страшная казнь!.. Знал ли кто о пытках, о его нечеловеческих муках?
Копошатся догоревшие головешки. Лохматый пленник застыл под взглядом внука, смотрел с полным ужаса лицом из огненного чрева, изгибаясь от обжигающего огня, от ударов палача…
– Спаси тебя Господи, спаси моего несчастного деда, – шептал князь.
Молодой князь не отрывал глаз от камина. Потом встал, подошел к иконе и опустился перед ней на колени.
– На эшафоте деда моего обрушился славный род Долгоруких, прости его, Господи!
Воронихин опустился на колени с ним рядом, возле иконы.
Направления мысли
В 1799 году был проведен конкурс на лучший проект главного собора города. В конкурсе участвовали знаменитый Чарлз Камерон, Тома де Томон, Пьетро Гонзаго и почти никому не известный Воронихин.
Андрей вернулся из Москвы, и тут же граф вручил ему приказ государя от 14 ноября 1800 года. Приказ гласил: «Для построения Казанской церкви по конформированному нами плану повелеваем составить особую комиссию, в которой присутствовать президенту Академии художеств, действительному тайному советнику графу Строганову, генералу от инфантерии и генерал-прокурору Обольянинову, тайному советнику Чекалевскому, а производить строение архитектору Воронихину».
К январю 1801 года была составлена расходная смета и определены сроки строительства. Комиссия определила расходную смету в сумме 2 843 434 руб. и, подчиняясь поведению императора, обязалась построить собор в три года. Павел собственноручно определил жалованье архитектору три тысячи рублей в год.
Так бывший крепостной графа Строганова, ранее уже получивший звание академика, стал в одночасье знаменитым архитектором.
Павел I жаждал скорее осуществить свои великие замыслы. Он был (если опереться на Шекспира) Гамлет, настоящий Гамлет – его мать сбросила со своего пути Петра III, была коварной и нелюбимой. В то же время (если оттолкнуться от Сервантеса) Павел скорее был похож со своими иллюзиями и мечтами на Дон Кихота.
И собор стал для него главным направлением мысли. Всякий день к нему являлся граф Строганов, они беседовали, оба в великолепном расположении духа. И это несмотря на то, что в городе ходили нелестные слухи. То о нервическом характере императора, то о незаконнорожденном сыне графа, то о его масонстве. Но граф был неуязвим – он всегда ладил с Екатериной, а теперь чувствовал благорасположение Павла I. Многое делал Павел супротив желаний матери, отменил несколько ее указов. Граф, воспользовавшись этим, сразу упросил царя вернуть любимого сына в Петербург из Москвы, – и тот согласился.