История легенды: роман «Золотой теленок» в литературно-политическом контексте эпохи
Пролог. Реальный контекст и мнимые трудности
С января 1931 года журнал «30 дней» начал публикацию романа «Золотой теленок». Ильф и Петров к этому времени – в числе самых популярных советских писателей.
Новый роман печатался в том же иллюстрированном еженедельнике, что и «Двенадцать стульев». И главный герой – прежний[4].
Однако его убийство в финале первого романа описано вполне натуралистично: разрубленное горло, конвульсии, разом обмякшее тело и лужа крови на полу. Отсюда следует, что авторы не собирались воскрешать Остапа Бендера. А если так, правомерен вопрос: почему решили убить?
Ильф и Петров некое объяснение предложили. Оно – в предисловии, опубликованном под заголовком «От авторов»[5].
Но объяснение давалось вроде бы по другому поводу. Ильф и Петров утверждали, что их часто спрашивают читатели: «Как это вы пишете вдвоем?».
Казалось бы, уместный вопрос. И, если верить предисловию, соавторы поначалу «отвечали подробно, вдавались в детали, рассказывали даже о крупной ссоре, возникшей по следующему поводу: убить ли героя романа “12 стульев” Остапа Бендера или оставить в живых? Не забывали упомянуть о том, что участь героя решилась жребием. В сахарницу были положены две бумажки, на одной из которых дрожащей рукой был изображен череп и две куриные косточки. Вынулся череп – и через полчаса великого комбинатора не стало. Он был прирезан бритвой»[6].
Но вскоре, по словам Ильфа и Петрова, вопрос надоел. И «отвечали совсем уж без воодушевления: “Как мы пишем вдвоем? Да так и пишем вдвоем. Как братья Гонкуры. Эдмонд бегает по редакциям, а Жюль стережет рукопись, чтоб не украли знакомые”»[7].
Значит, Ильф и Петров отделывались шуткой от надоевшего вопроса. Из сказанного в предисловии следовало, что соавторство не подразумевает единомыслия, но компромиссы найти можно. Пример – история о жребии.
Таким образом, Ильф и Петров рассказали, как решалась судьба главного героя «Двенадцати стульев». По другому поводу и словно бы между прочим, но в соответствии с читательскими ожиданиями. Читатели ждали объяснений в связи с гибелью Бендера и вроде бы дождались.
Подчеркнем: соавторы использовали традиционный литературный прием. Читатели запоминали яркие детали: «сахарницу», куда были «положены две бумажки», а также «дрожащей рукой» нарисованные «череп и две куриные косточки». Создавался эмоциональный фон, закреплявший впечатление достоверности. И возникала иллюзия, что авторы объяснили, в силу какой причины требовалось убить Бендера. А на самом деле объяснения нет. Ильф и Петров замаскировали его отсутствие эффектной историей про жребий.
Десять лет спустя Петров вернулся к теме. В черновых набросках книги об Ильфе он отметил: «Спор о том, умертвить Бендера или нет. Лотерея. Потом мы пожалели нашего героя. Как-то совестно было воскрешать его потом в “Золотом теленке”».
Не проверить, так ли было. Да и рассказы литераторов о себе – та же литература. Область вымысла. Но существенно, что и в набросках книги об Ильфе причина убийства Бендера – вне рамок повествования. Впрочем, мы ее рассматривали в связи с историей создания «Двенадцати стульев»[8].
Более интересен другой вопрос. Допустим, на исходе 1927 года соавторы решили закончить биографию главного героя. Однако не объяснено, когда же Ильф и Петров собрались воскресить Бендера.
Дату можно определить по известным публикациям и архивным документам. Не вполне точно, разумеется.
Так, 2 августа 1929 года французский литературный еженедельник «Дрозд» (Le Merle) напечатал перевод статьи «Двойная биография». Рукопись статьи хранится в архиве соавторов, она датирована 25 июля. Ильф и Петров уведомляли читателей: «Сейчас мы пишем роман под названием “Великий комбинатор”»[9].
Понятно, что Ильф и Петров обращались к тем, кто знал или вскоре должен был узнать о главном герое «Двенадцати стульев». Книга – во французском переводе – уже вышла, речь шла о продолжении.
Рекламная акция. Анонсировалось, что великий комбинатор – Бендер – не погиб.
На уровне рекламы Ильф и Петров не отступили от истины. В их архиве есть рукопись первой части романа с упомянутым заглавием – «Великий комбинатор»[10].
Сюжетная идея развивала прежнюю: главный герой в «погоне за сокровищами». Конкретные методы обогащения – мошенничество и шантаж. Такой выбор соответствовал криминальной специализации Бендера, что уже отмечалось в нашем комментарии к роману «Двенадцать стульев».
Жертвой шантажа должен был стать малосимпатичный казнокрад. Заканчивалась же первая часть нового романа приездом Бендера и его компаньонов в Одессу.
Рукопись датирована. Прямо на титульном листе указано:
«Начата – 2 августа 1929 г.
Окончена – 23 августа 1929 г.».
Но отсюда еще не следует, что датировка точна. Если считать верной дату, указанную в рукописи «Двойной автобиографии», соавторы уже 25 июля 1929 года утверждали, что пишут «роман под названием “Великий комбинатор”».
Опять же, рукопись первой части подготовлена для машинистки. Итог работы с черновиками, закончившейся к 2 августа 1929 года.
Если учесть, что в 1928–1929 годах соавторы довольно часто печатались в периодике, а также готовили к переизданиям роман, принесший им всесоюзную известность, уместно предположить: за рукопись «Великого комбинатора» они принялись вскоре после окончания публикации «Двенадцати стульев». Не исключено, что и раньше. Иначе попросту не успели бы завершить черновик, а далее – беловую рукопись первой части. Кстати, такой вывод можно обосновать и результатами анализа записных книжек Ильфа[11].
Получается, что вопрос о продолжении «Двенадцати стульев» и, соответственно, воскрешении Бендера был решен не позже июля 1928 года. Возможно, раньше, то есть соавторы приняли решение до окончания журнальной публикации романа.
Это подтверждается не только результатами анализа записных книжек Ильфа, но еще и черновиками книги Петрова о друге и соавторе, умершем весной 1937 года[12].
Петров, набрасывая план книги, датировал отнюдь не каждое из описываемых событий. Однако в ряде случае для себя обозначал своего рода вехи. Так, он отметил: «Мы начинаем писать роман «Великий комбинатор». Начало пятилетки…».
Ясно, что Петров имел в виду так называемый первый пятилетний план развития народного хозяйства. Обнародованный на XVI партийной конференции в апреле 1929 года, этот план уже обсуждался периодическими изданиями страны, а утвержден был V Съездом Советов СССР 29 мая.
Литературоведы, соотносившие эти даты, пришли – в большинстве своем – к выводу: роман «Великий комбинатор был начат не позднее лета 1929 года. Что вроде бы подтверждается датировкой переписанной набело первой части.
Однако в данном случае не учтена специфика планирования – советского. Планы разрабатывались на так называемые хозяйственные годы. Они не тождественны календарным, то есть начинались не с 1 января. Отсчет шел от 1 октября.
Соответственно, реализация плана началась не с момента его формального утверждения V Съездом Советов СССР. Реализация уже шла. Начало пятилетки – 1 октября 1928 года. Что фиксировалось и партийными документами, и обсуждалось в периодике.
Значит, работа над романом началась не 1 октября 1928 года. Она – продолжалась.
К 25 июля 1929 года соавторы не сомневались, что новый роман вскоре будет печататься в СССР. Вот почему и сочли возможным анонсировать его в популярном французском еженедельнике.
Понятно, что такое решение Ильф и Петров предварительно согласовали в соответствующих инстанциях на родине. А 2 августа 1929 года они принялись редактировать и переписывать набело черновики первой части «Великого комбинатора». Завершили же три недели спустя. Эти даты и поставили на титульном листе.
Рукопись была перепечатана на машинке, как водится при передаче в редакцию. Один из машинописных экземпляров частично сохранился.
Судя по рукописи, соавторы уже готовили ее к публикации в журнале: распределяли главы по журнальным номерам. Это была треть романа.
Допустимо, что в августе 1929 года была готова не треть, – текста было гораздо больше. Правда, в архиве соавторов нет черновиков второй и третьей части. Но отсюда не следует, что их не было. Из черновых материалов, относящихся к подготовке романа «Двенадцать стульев», сохранился последний автограф. Его и перепечатывали на машинке. Ситуация с первой частью «Великого комбинатора» почти аналогична.
Однако в любом случае подготовка к печати одной части романа подразумевала, что следующие будут напечатаны вскоре. Значит, журнальная публикация намечалась если не в конце 1929 года, то с начала следующего.
Вот почему соавторы принялись срочно редактировать первую часть, перепечатывать ее, да еще и распределять главы по номерам. Если бы не было договоренности о публикации, – спешить некуда, а Ильф и Петров в августе 1929 года сильно торопились. Тратили и время на редактуру, и деньги на оплату машинописи.
Итак, если даже не до завершения журнальной публикации «Двенадцати стульев» в июле 1928 года, то вскоре после соавторы решили воскресить Бендера. Приступить ко второму роману.
В августе 1929 года первая часть была подготовлена к редакционному циклу. Публиковать ее планировалось через несколько месяцев, затем, понятно, вторую и третью. А дальше – опять загадка.
Лишь в январе 1931 года началась публикация нового романа. Да еще и под другим заглавием.
Петров – в плане книги о друге и соавторе – попытался объяснить, почему издание «Великого комбинатора» так запоздало. Одна из причин определена четко: «Ильф купил фотоаппарат. Из-за этого работа над романом была отложена на год».
Аналогичная запись – в набросках к той же книге. Петров отметил: «Увлечение фотографией, задержавшее написание “Золотого теленка” на год».
В данном случае Петров не вполне точен: изначально он рассказывал о замысле «Великого комбинатора». Однако различие можно считать непринципиальным. С незначительными изменениями почти вся уже перепечатанная машинисткой первая часть вошла в роман «Золотой теленок». Страницы машинописного экземпляра первой части вклеены в рукопись новой книги.
Год промедления – немалый срок. И Петров акцентировал, что из-за увлечения фотографией Ильф буквально «увиливал от работы».
Но «увлечение фотографией» не должно было обусловить прекращение работы над романом. Так, дочь Ильфа утверждала, что фотоаппарат был куплен «в самом конце 1929 года»[13].
Предположим, дочь Ильфа ошиблась и фотоаппарат куплен гораздо раньше. Но от этого ничего не меняется.
Даже если один из соавторов и стал фотографом-энтузиастом, его увлечение не мешало обоим регулярно печатать в периодике рассказы, повесть, очерки, фельетоны. Тут Ильф не «увиливал». И год спустя он был по-прежнему увлечен фотографией, а работе над «Золотым теленком» это не препятствовало.
Сомнительны и другие причины, указанные в набросках книги об Ильфе. Так, Петров утверждал: «“Золотой теленок”. Писать было очень трудно, денег было мало. Мы вспоминали о том, как легко писались “12 стульев”, и завидовали собственной молодости».
Живописуя тяготы, Петров несколько увлекся. Особенно когда противопоставил «Двенадцать стульев» – «Золотому теленку».
В предисловии к «Записным книжкам» Ильфа, опубликованных в 1939 году, Петров рассказывал о «Двенадцатью стульях» совсем иное. Он утверждал: «Мы с детства знали, что такое труд. Но никогда не представляли себе, что такое писать роман. Если бы я не боялся показаться банальным, я сказал бы, что мы писали кровью»[14].
Тут уж одно из двух. Были трудности или обошлось без них.
Нельзя даже сослаться на то, что, пока соавторы писали «Двенадцать стульев», они считали муки творчества непереносимыми, а по сравнению с «Золотым теленком» прежняя работа показалась легкой. Обе оценки даны Петровым в одно время – на рубеже 1930-х–1940-х годов[15].
Потому не убеждает и приведенная мемуаристом трогательная подробность – как соавторы «завидовали собственной молодости». Значит, когда Ильфу исполнилось тридцать лет, а Петрову, соответственно, двадцать пять, оба еще были молоды, но через полтора года изрядно постарели.
Странно выглядит и другая жалоба – «денег было мало». Значит, пока два газетчика работали над первым романом, доходы они получали сносные, а через полтора года, когда стали знаменитостями и тоже регулярно печатались, им вдруг стали платить меньше, либо неимоверно выросли потребности.
Допустим, трудности появились, когда соавторы завершили первую часть «Великого комбинатора». Но, согласно тому же абзацу в набросках книги об Ильфе, самым трудным оказалось начало работы: «Когда садились писать, сюжета не было. Его выдумывали медленно и упорно».
В общем, если и были помехи, так не те, что описывал Петров. Не относятся к ним «увлечение фотографией» и возраст.
Реконструированная нами история создания романа «Двенадцать стульев» подтверждает, что Петров изобретал небылицы вовсе не из любви к сочинительству. В силу причин политического характера он не мог правдиво рассказать о работе с Ильфом[16].
Заведомо невозможно было бы правдиво рассказать и о факторах, препятствовавших созданию второго романа дилогии. Поэтому обратимся к политическому контексту и специфике биографий соавторов.
От «гудка» до «чудака»: пространство интриг
Казалось бы, 1928 год стал для Ильфа и Петрова вполне удачным. В июле закончилась журнальная публикация «Двенадцати стульев», тогда же книгу выпустило издательство «Земля и фабрика», соавторы получили солидные гонорары.
Да, с одной стороны, удача несомненна. А с другой, ситуация в редакции «Гудка» изменилась к худшему. Особенно для сотрудников литературного отдела – знаменитой «Четвертой полосы».
Вопрос о причинах такого рода изменений не обсуждался советскими литературоведами. Причины, разумеется, цензурного характера. Но автор первой монографии об Ильфе и Петрове – Л. М. Яновская – все же отметила: «Примерно с 1927 г. газета “Гудок” начала терять свое значение своеобразного центра литературной молодежи. Один за другим перешли в другие газеты и журналы работники “Знаменитой беспощадной”. В октябре 1928 г. “по сокращению штатов” был уволен Ильф. Примерно тогда же ушел из “Гудка” Евгений Петров»[17].
Бесспорно, у газеты до 1927 года – всесоюзная известность. В монографии Л. М. Яновской это обосновано многочисленными примерами, названы будущие знаменитости, печатавшиеся на «Знаменитой беспощадной», то есть «Четвертой полосе». Неясно только, когда же сформировалась гудковская репутация и в силу каких причин изменилась.
Л. М. Яновская, конечно, знала: «Гудок» еще в 1926 году – издательский концерн, выпускавший не только газету, но и множество литературных приложений. Что, понятно, обеспечивало значительные доходы. Отсюда и высокие гонорарные ставки для сотрудников «головной» редакции, а также редакционных филиалов. Вот почему формировался «своеобразный центр литературной молодежи». Финансовая выгода была очевидной.
Яновская знала и то, что с 1927 года приложения ликвидировались, вот почему не стало прежних гонораров. Вопрос о причинах ликвидации вроде бы подразумевался: ведь так называемая новая экономическая политика не считалась утратившей актуальность.
Однако в начале 1960-х годов у литературоведов не было полномочий, чтобы по секретным архивным материалам выяснить, каким образом газета профсоюза железнодорожников стала известной всей стране и почему вдруг утратила популярность. Эту проблему мы рассматривали, анализируя историю создания романа «Двенадцать стульев»[18].
Впрочем, если бы Л. М. Яновской и позволили добраться до секретных материалов, ей все равно не разрешили бы публикацию статьи либо книги о литературно-политических интригах начала сталинской эпохи и участии в них руководителя ОГПУ, возглавлявшего «по совместительству» Народный комиссариат путей сообщения. Равным образом, не разрешалось тогда анализировать деятельность В. И. Нарбута, благодаря покровительству Дзержинского занявшего высокий пост в ЦК партии, а затем реорганизовавшего убыточную железнодорожную газету и фактически обанкротившееся издательство «Земля и фабрика».
Очевидными такие факторы не были. С 1924 года НКПС возглавлял Я. Э. Рудзутак, при нем «Гудок» и стал доходным. Но прежний нарком курировал работу нового, а потому в редакции газеты все шло по-прежнему.
Дзержинский умер в июле 1926 года. Политика руководства НКПС изменилась. Вопрос о доходности газеты уже не считался таким актуальным, как раньше. И в редакции «Гудка» – изменения: пост «ответственного редактора» оставил А. С. Андрейчик[19].
Новый «ответственный редактор» – И. Н. Пирогов. Его кандидатура утверждена Оргбюро ЦК ВКП (б) 4 августа 1926 года[20].
Согласно партийным анкетам и автобиографии, Пирогов родился в 1892 году. Из мещан. Работал с детства: был маляром, кровельщиком, Но все же окончил четырехклассное городское училище, а в девятнадцать лет – Учительскую семинарию. Затем преподавал в начальных учебных заведениях.
От военной службы освобожден как учитель. Пока шла мировая война, по-прежнему учительствовал, после Февральской революции вступил с партию социалистов-революционеров, но с января 1919 года стал большевиком. Вскоре – функционер. Направлен был на «хозяйственную работу».
Весной 1926 года Пирогова избрали в ЦК профсоюза железнодорожников. Оттуда он и был направлен в редакцию «Гудка». Основания имелись: Пирогов ранее занимался организацией ведомственной печати на транспорте. Впрочем, как его предшественник, он так и остался профсоюзным функционером. Зато работать гудковцам не мешал, даже старался помогать.
«Ответственным редактором» Пирогов был около двух лет. Затем его перевели в Тулу, где он возглавил редакцию областной газеты. Оттуда – в Новосибирск. Карьера прервалась в 1938 году, но, в отличие от гудковских предшественников, Пирогов избежал ареста, даже партбилет сохранил. Стал опять школьным учителем, в итоге пережил и Сталина.
О преемнике Андрейчика есть упоминание в черновиках мемуарной книги Петрова. И хронологическая веха обозначена: «Ванька Пирогов. Вечеринки вскладчину. Фокстрот “Цветок солнца”…».
Фокстрот этот написан композитором Ю. А. Хайтом. К 1926 году танец стал весьма популярным, выпускались даже брошюры с нотами – для исполнения на фортепиано[21].
Гудковские «вечеринки вскладчину» продолжались и тогда, когда у «ответственного редактора» появился новый заместитель – А. С. Багдасаров. Но они прекратились, когда тот возглавил редакцию. А. С. Багдасаров был утвержден в этой должности решением Оргбюро ЦК ВКП (б) от 1 августа 1928 года[22].
Согласно партийным анкетам и автобиографии, Багдасаров родился в 1891 году. Отец – из крестьян, однако выбился в купцы. Сын окончил реальное училище, затем Санкт-Петербургский университет.
В большевистской партии с 1912 года. После Февральской революции – функционер. На военную службу так и не попал. Среди многих должностей Багдасарова – следователь ревтрибунала, прокурор Донской области. Преподавал в местном университете. Оттуда переведен в Москву.
Возглавив редакцию, Багдасаров начал с пресловутого укрепления дисциплины. Что Петров и отметил в черновиках мемуарной книги: «Приходили с опозданием. Новый редактор обещал карать за это».
Формально претензии редактора были правомерными, реально же – неуместными: они противоречили гудковской да и вообще газетной традиции. Багдасаров приравнял журналистов к техническому персоналу.
В набросках к мемуарной книге Петров нелестно охарактеризовал бывшего начальника. Подчеркнул: «Новый редактор делал все, чтобы загубить газету в наиболее короткие сроки».
И сумел загубить. Пытаясь добиться научной известности, Багдасаров печатал в «Гудке» свои труды по истории большевистской партии. Своего рода новизна была им присуща. Основной тезис: топоним «Ленинград» надлежит использовать даже при описании событий досоветской эпохи. Кстати, в анкетах и автобиографиях Багдасаров реализовал эту свою идею.
«Ответственного редактора» перевели из «Гудка» весной 1929 года. Он получил должность заведующего отделом в «Известиях».
Затем учился в Институте красной профессуры, организованном еще в начале 1920-х годов. Там, как известно, готовили преподавателей истории партии, философии, экономики. Позже Багдасаров работал в различных высших учебных заведениях СССР. Кстати, Сталина тоже пережил.
В планах книги о друге и соавторе Петров характеризовал репутацию издания, куда поступил на работу, окончив армейскую службу. Безоговорочно формулировал: «Легендарный “Гудок”».
Да, «легендарный» – тогда. А к осени 1928 года это была вполне заурядная ведомственная газета. Даже хуже, чем пятью годами раньше.
Однако авторы «Двенадцати стульев» не спешили с увольнением из «Гудка». Новое место службы – значит, очередные анкеты; не исключались проверки. Обоим было что скрывать в домосковской биографии, Петрову же особенно[23].
Уволить их торопился Багдасаров. Над «ответственным редактором» в «Гудке» чуть ли не открыто смеялись, вот он и сводил счеты с насмешниками. В первую очередь избавлялся от сотрудников «Четвертой полосы». Авторитет и заслуги уже не играли никакой роли. Новый руководитель спешил воспользоваться любым предлогом для увольнений. Вполне годилось и пресловутое «сокращение штатов»[24].
Не осталось у авторов «Двенадцати стульев» и надежд на заступничество В. И. Нарбута. Летом 1928 года тому хватало своих проблем.
Нарбутовские проблемы возникли еще в 1927 году. Скандально развивался конфликт с редактором журнала «Красная новь».
История этого конфликта известна в интерпретации авторитетного историка советской печати – Е. А. Динерштейна. В 1991 году вышла его монография «А.К. Воронский: В поисках живой воды»[25].
Динерштейн, характеризуя причины и развитие конфликта, утверждал, что виновник очевиден: «Пренебрегая всякими нормами партийной этики (если у большевиков таковая была), заместитель заведующего Отделом печати, ведавший вопросами литературы, поэт В. И. Нарбут направил в Орграспред ЦК РКП (б) донос на одного из сотрудников своего аппарата, в котором тот обвинялся, ни больше ни меньше, как во вступлении в “Перевал”, тут же Нарбут рекомендовал сделать из сего факта соответствующие выводы».
Динерштейн, вероятно, имел в виду Организационно-распределительный отдел ЦК ВКП (б). Занимались там подбором кандидатур на высшие должности в административной структуре государства.
Но дело не в ошибках на уровне реалий эпохи. Судя по динерштейновскому описанию, Нарбут пренебрег не только «партийной этикой». Еще и здравым смыслом.
Разумеется, напостовцы постоянно травили Воронского, и создание в 1926 году Федерации объединений советских писателей не изменило ситуацию. Но «вступление в “Перевал”» не было политически маркированным поступком. Все же официально зарегистрированное литературное сообщество, в руководстве – коммунисты. Сотрудников Орграспредотдела ЦК ВКП (б) «донос» побудил бы лишь усомниться в душевном здоровье Нарбута. И, конечно, в его административной квалификации: не сумел найти уважительную причину, чтобы избавиться от подчиненного[26].
Воронский же, согласно Динерштейну, ознакомился с материалами эмигрантской прессы, где нелицеприятно характеризовалась досоветская литературная деятельность Нарбута, после чего инкриминировал бывшему акмеисту давнее сотрудничество с одиозно-монархическими да еще и откровенно антисемитскими изданиями. А тот обратился в Центральную контрольную комиссию ЦК ВКП (б), требуя разбирательства.
Воронский, значит, не «донос» отправлял. Он только обсуждал с коллегами результаты анализа эмигрантской прессы, читать которую полагалось ему по должности. Редактор «Красной нови» изображен Динерштейном как эталон корректности. В отличие от Нарбута – коварного и деспотичного функционера.
Но конфликт вовсе не так начался. И продолжался совсем иначе. Соответствующий этап его истории можно проследить по документам, хранящимся в РГАСПИ[27].
10 января 1927 года Нарбут направил в Центральную контрольную комиссию заявление, где Воронскому была инкриминирована клевета. Директор «Земли и фабрики» утверждал, что руководитель «Красной нови» и кооперативного издательства писателей «Круг» вовсе не случайно обсуждал с коллегами новинки эмигрантской прессы.
Риторическими приемами Нарбут владел не хуже своего оппонента. Умел повернуть обвинение против обвинителя: «Не странно ли, что белая пресса ведет атаку на меня как на злостного ренегата тогда, когда встал вопрос о “Круге”, о “Красной Нови”, о Федерации писателей?».
Получалось, что Нарбут защищает не только себя. Он заботится прежде всего о деле: «Литературная борьба Воронского с ВАПП’ом принимает крайне уродливые, совершенно недопустимые, на мой взгляд, формы. Я нарочито дискредитируюсь Воронским как партиец, работник Отдела печати, член ВАПП’а, через меня же дискредитируется, повторяю, и ВАПП».
Редактор «Красной нови» был приглашен на заседание Отдела печати. Сочувствия там он не встретил.
Нарбут же добился желаемого. Воронскому предложили объясниться письменно.
Соответствующий документ подготовлен 21 июля. Редактор «Красной нови» формулировал основные тезисы достаточно резко. Компромиссы были исключены: «Смысл моих высказываний о Нарбуте заключался в утверждении, что прошлое Нарбута не позволяет ему, по моему глубокому убеждению, занимать ни место заведующего книжно-журнальным подотделом Отдела печати ЦК, ни место председателя в книгоиздательстве “Земля и фабрика”, ни говорить и выступать от имени пролетарской литературы».
Важнейшим аргументом стала литературная характеристика. Приведя весьма пространные цитаты из нарбутовских сборников, публиковавшихся в Одессе и Харькове, Воронский суммировал: «Особенностью этих стихов является сочетание мистики с неслыханной, “гнойной” порнографией».
Тема порнографии муссировалась не потому, что особенно взволновала редактора «Красной нови». Воронский намекал прежде всего на завершившуюся ранее дискуссию о порнографической литературе, как водится, ставшую антитроцкистской[28].
Недавний акмеист, по словам редактора «Красной нови», вовсе не изменился с досоветской поры. Далее автор письма несколько увлекся, почему и проговорился. Указал невзначай причину личной обиды: Нарбут – «человек, сначала в литературе сочувствующий Троцкому и Воронскому, переметнувшийся в лагерь ВАПП’а, лишь только он увидел, что с ВАПП’ом как будто прочней…».
А еще Нарбут, по словам Воронского же, превышал свои полномочия: «Нельзя ли при таком положении жать одни издательства, например, “Круг”, в пользу других, например, “Земля и фабрика”, нельзя ли использовать свое служебное положение в партии для сведения счетов с теми, кто мешает? Кто дал ему право увольнять со службы коммунистов лишь за то, что они состоят членами литературной группы “Перевал” (тов. Горбов)?»[29].
Об увольнении перевальского критика рассуждал и Динерштейн в цитированной выше монографии. Предвзятость Нарбута вроде бы очевидна.
Д. А. Горбов и впрямь был одним из редакторов «ЗиФ» – государственно-акционерного предприятия. Однако службу он оставил не из-за связи с «Перевалом». На таком основании директор не смог бы уволить даже беспартийного. Это стало бы грубейшим нарушением Кодекса законов о труде, тут непременно вмешался бы профсоюз, а если бы там и рискнули утвердить директорское решение, суд отменил бы его. Причину Воронский домыслил.
Конфликт редактора «Красной нови» и директора «Земли и фабрики» изучал следователь ЦКК. По его словам, можно считать «установленным, что в основе своей данные, приведенные Воронским из биографии Нарбута, правильны, но лишь использованы тенденциозно в борьбе Воронского против Нарбута как представителя Отдела печати ЦК и определенного литературного течения – “ВАПП’а”…».
Об увольнении Горбова речи нет. И вывод ясен: «Указать т. Воронскому, что он поступил неправильно, распространяя про т. Нарбута порочащие его сведения среди членов партии и беспартийных, не обращаясь первоначально в ЦКК».
Директор «Земли и фабрики» признан невиновным. Констатируется: «Нет оснований упрекать т. Нарбута в чем-либо за период его деятельности после революции (за исключением 1919 г., за что он уже имеет выговор), а дореволюционная часть автобиографии им не скрывалась».
Правда, отмечено, что и досоветское прошлое нельзя игнорировать. Отсюда еще один вывод: «Считать нежелательным использование т. Нарбута на отв<етственной> партийной и руководящей общественной работе».
Но 8 августа 1927 года Нарбут обратился в ЦКК, прося запрет отменить. Так и было сделано три недели спустя[30].
Зифовский пост Нарбут сохранил. А на партработу возвращаться не стал.
Похоже, что Динерштейн не обнаружил цитированные выше документы. Или не пожелал цитировать их, чтобы не нанести урон репутации Воронского. Но в любом случае аргументация исследователя оказалась нефункциональной.
Согласно Динерштейну, причина бед Нарбута – его обращение в ЦКК. Поначалу там «были отпущены прошлые грехи, тем более, что он их и не скрывал. Однако в следующем году при командировке Нарбута на Кельнскую книжную выставку ЦК<К> попросила чекистов проверить, насколько верны слухи о его недостойном поведении в деникинском плену. На беду Нарбута, спешно покидая Ростов, деникинская контрразведка оставила свой архив в городе, из чего и стало известно о сокрытии им своих покаянных показаний, опорочивающих партию».
Чекисты, если верить Динерштейну, проверили «слухи». Вот почему Нарбут и был исключен из партии.
Сведения о завершении его карьеры появились вскоре. 3 октября 1928 года «Правда» опубликовала постановление ЦКК[31].
Про архивные материалы там и речи не было. Констатировалось: «Ввиду того, что Нарбут Владимир Иванович скрыл от партии, как в 1919 г., когда он был освобожден из ростовской тюрьмы и вступил в организацию, так и после, когда дело его разбиралось в ЦКК, свои показания деникинской контрразведке, опорочивающие партию и недостойные члена партии, – исключить его из рядов ВКП (б)».
Эту публикацию Динерштейн, конечно, видел. Но версию предложил все же очень странную. Получается, что не позднее 1927 года до ЦКК дошли «слухи» о нарбутовском «недостойном поведении в деникинском плену», однако интереса не вызвали. А через некоторое время ими заинтересовались.
Мало того, получается, что материалы деникинской контрразведки почти десять лет не вызывали интереса чекистов. Ну, вроде как повода не было ознакомиться. И появился он лишь в связи с обращением ЦКК. Практически нулевая вероятность такого варианта[32].
Нет оснований сомневаться: Динерштейн понимал, насколько уязвима его версия. Однако в литературных кругах уже много лет ходили слухи, что именно донос Воронского обусловил крушение нарбутовской карьеры, вот и пытался исследователь отвести подозрения от редактора «Красной нови». Долго занимался его биографией, с 1960-х годов опубликовал немало статей, доказывая, что «ветеран партии» был в аспекте этики безупречен.
О большевистской этике можно спорить. Но к нарбутовскому крушению Воронский и в самом деле не причастен. Осенью 1927 года он уже не возглавлял «Красную новь». Вапповская победа была окончательной[33].
Ну а зифовский директор по-прежнему участвовал в антитроцкистских кампаниях. Появился и новый покровитель – Н. И. Бухарин, ставший тогда в ЦК партии ближайшим союзником генсека[34].
Однако после окончательной сталинской победы генсеку уже не нужен был влиятельный союзник. Бухарина оттесняли от власти. У Нарбута не осталось влиятельных покровителей. Даже его прежнего начальника в Отделе печати ЦК ВКП (б) перевели на работу в Сибирь.
Шла подготовка опалы Бухарина. А это подразумевало, что и его протеже утратят издательские посты. Сотрудники ОГПУ, подготовив и «легендировав» материалы, ждали отъезда Нарбута за границу. В его отсутствие полемика исключалась. Уехал. Материалы, компрометирующие зифовского директора, были отправлены секретарю ЦКК[35].
Недавнего функционера лишили не только партбилета. Фактически ему запретили профессиональную реализацию в издательской области. Признавалось «абсолютно недопустимым предоставление Нарбуту какой бы то ни было руководящей советской работы»[36].
Теоретически Нарбут мог бы сослаться на решение Дзержинского, не давшего ходу документам из деникинской контрразведки. Практически же этот прием защиты исключался. В ЦКК и так знали, по какой причине чекисты девять лет спустя подготовили интригу против зифовского директора.
Попытки Нарбута получить хотя бы техническую редакционную должность в издательских организациях тоже блокировались. Решение о приеме на работу надлежало согласовывать в ЦКК, и ответ был всегда один: нежелательно[37].
Жесткие меры ЦКК, похоже, обусловлены соображениями корпоративности. По итогам конфликта 1927 года унизили Воронского, а он хоть и «троцкист», но все же «старый большевик», вот с Нарбутом и свели счеты.
Отнюдь не все друзья тогда отвернулись от него. Помогали Катаев, Ильф, Петров да и многие другие.
Горький тоже поддержал. Благодаря его заступничеству Нарбут вернулся к литературной деятельности. Он был принят в Союз советских писателей.
Но Горький умер в 1936 году, и вскоре начались аресты литераторов, за которых он заступался. Исключенный из партии Нарбут, некогда пользовавшийся бухаринским покровительством, был обречен.
Реконструируя историю создания «Двенадцати стульев», мы отмечали, что Петров не упомянул зифовского директора в планах и набросках мемуарной книги. Причина вполне очевидная.
Ну а в сентябре 1928 года нарбутовская катастрофа стала и бедой Ильфа и Петрова. Они лишились влиятельнейшего покровителя. Это – с учетом тайн одесского прошлого – немалая опасность[38].
Под угрозой оказался и Катаев. Ему тоже было что скрывать.
Ильф и Петров были уволены из редакции «Гудка». Оттуда их буквально выжил «ответственный редактор».
В планах и набросках книги об Ильфе тема багдасаровских гонений лишь обозначена. Петрова гораздо больше интересовала другая тема – критического приема «Двенадцати стульев».
Через полтора-два месяца после издания романа соавторы, вероятно, ждали обсуждения романа критиками. Петров в черновых набросках воспоминаний об Ильфе отметил: «Первая рецензия в “вечорке”. Потом рецензий вообще не было»[39].
На эту фразу обычно ссылаются литературоведы, рассуждая о реакции критиков. Правда, сама рецензия – по словам Петрова, единственная – не анализируется.
Она была опубликована в газете «Вечерняя Москва» 2 сентября 1928 года за подписью «Л.К.». Начиналась, как обычно, с библиографической характеристики: «Илья Ильф и Евг. Петров. “Двенадцать стульев”. Роман. ЗИФ. 1928 г. Ц. 2 р.50 к.»[40].
Саму книгу рецензент характеризовал обстоятельно. В тексте рецензии шрифтом выделены основные выводы: «Роман читается легко и весело, хотя к концу утомляет кинематографическая смена приключений героев – прожженного авантюриста Остапа Бендера и бывшего предводителя дворянства Ипполита Матвеевича, разыскивающих стул, в котором предводительская теща зашила бриллианты. Утомляет потому, что роман, поднимая на смех несуразицы современного бытия и иронизируя над разнообразными представителями обывательщины, не восходит на высоту сатиры. [выделено автором. – М.О., Д.Ф.] Это не более, как беззаботная улыбка фланера, весело прогуливающегося по современному паноптикуму»[41].
Далее рецензент характеризовал сюжет. Причем снисходил порою до похвалы: «Разыскивать приходится двенадцать стульев, так как неизвестно, в каком из составлявших гарнитур помещен клад. Все стулья разбросаны по различным уголкам СССР, и, разыскивая их поочередно, герои романа переносятся из затхлой атмосферы глухого городка в мир московской богемы, оттуда на курорт и т. д. Многие из зарисовок-шаржей очень хлестки. Так, хорошо показаны типы поэтической богемы. В романе много удачно использованных неожиданностей. И самая концовка его, рисующая, как накануне похищения последнего двенадцатого стула из клуба Ипполит Матвеевич, убивший из-за жадности своего компаниона, узнает, что сам клуб построен на ценности, найденные в этом роковом стуле, – выполнена очень эффектно»[42].
Тут же формулировались и упреки. Рецензент утверждал: «Но читателя преследует ощущение какой-то пустоты. Авторы прошли мимо действительной жизни – она в их наблюдениях не отобразилась, в художественный объектив попали только уходящие с жизненной сцены типы, обреченные “бывшие люди”. Когда авторы попытались изобразить студенческий быт – кроме бледных полутеней ничего не получилось. Авторам, очевидно, не чужда наблюдательность и умение передавать свои наблюдения. Жаль было бы, если бы они не пошли дальше многостраничного фельетона, каким по сути дела является роман “Двенадцать стульев”»[43].
Ничего примечательного в суждениях «Л.К.» нет. Рецензия не положительная, хотя и не разгромная.
Примечательно другое. Эта рецензия, вопреки суждению Петрова, отнюдь не единственная.
В том же сентябре 1928 года журнал «Книга и профсоюзы» опубликовал рецензию Г. П. Блока. Начиналась она с библиографической характеристики: «Илья Ильеф и Евгений Петров. 12 стульев. Роман. ЗиФ. 1928 год. Тираж – 7000 экз. Стр. 422. Цена 2 р. 50 к.»[44].
Псевдоним одного из соавторов перевран рецензентом. Это не опечатка, а повторяющаяся ошибка: «“12 стульев” – коллективное произведение двух авторов, по своей тематике очень показательных для нового направления, все более крепнущего в нашей литературе. Ильеф и Петров с задатками талантливых рассказчиков создали из своего творения милую, легко читаемую игрушку, где зубоскальство перемежается с анекдотом, а редкие страницы подлинной сатиры растворяются в жиже юмористики бульварного толка и литературщины, потрафляющей желудку обывателя».[45]
Блок, в отличие от рецензента из «вечорки», нашел все же в романе «страницы подлинной сатиры», правда, «редкие». Соответственно, постулировал: «В книге нет живых людей – есть условные категории героев, которые враждуют между собой, мирятся и стараются в действиях своих походить на настоящего человека. Великий комбинатор Бендер, своеобразный потомок Хлестакова, душа погони за бриллиантами, отец Федор, скинувший рясу для земных сокровищ, и много разного рода и звания – все они призваны веселить читателя»[46].
Далее следовали итоговые оценки. Не положительные, хотя и не вовсе отрицательные: «Смех – самоцель. Неприглядные стороны жизни, наши промахи и несправедливости затушевываются комичными злоключениями, анекдотами и трюками. Социальная ценность романа незначительна, художественные качества невелики и вещь найдет себе потребителя только в кругу подготовленных читателей, любящих легкое занимательное чтение. Цена непомерно дорога, если принять во внимание, что “12 стульев” печатались в течение первого полугодия в журнале “30 дней”»[47].
Рецензент неодобрительно отозвался даже о цене книги. Счел ее «непомерно» высокой. И вывод обосновал наличием журнальной публикации романа. Но прямая зависимость такого рода не предусматривалась. Да и тираж еще в сентябре был распродан полностью.
Вряд ли Ильф и Петров не заметили столь ядовитого, азартного и невнимательного рецензента. Профессиональные журналисты следили за столичной периодикой.
20 апреля 1929 года двухнедельный журнал «Книга и революция» опубликовал в восьмом номере статью, где тоже характеризовался роман Ильфа и Петрова. Заглавие было броским – «Советский “магазин” (о журнале “30 дней”)»[48].
Читателей заглавие отсылало к английскому слову magazin, хотя русская традиция предусматривала использование другого, тоже иноязычного термина – «журнал». На этом автор статьи и строил каламбур, соотнося его с обзором содержания иллюстрированного ежемесячника за 1928 год.
Обозреватель доказывал, что сама концепция издания весьма неудачна. За образец взяты западные журналы, вот и получился даже не американский вариант, а некое подобие мелочной лавки, где товары в изобилии, но качеством не блещут, да и собраны бессистемно.
Тезис обосновывался весьма обстоятельно. Рецензент утверждал: «Если говорить о литературном отделе журнала, более характерным для него окажется роман-хроника И. Ильфа и Е. Петрова “12 стульев”, гвоздь, центральная вещь журнала, печатание которой растянулось на полгода. Редакция называет это произведение – подражанием “лучшим образцам классического сатирического романа”; к этому можно добавить, что подражание оказалось неудачным. За исключением нескольких страниц, где авторам удается подняться до подлинной сатиры (напр., в образе Ляписа, певца “Гаврилы”), – серенькая посредственность. Социальный объект смеха – обыватель-авантюрист – ничтожен и не характерен для наших дней, не его надо ставить под огонь сатиры; впрочем, и самая сатира авторов сбивается на дешевое развлекательство и зубоскальство. Издевка подменена шуткой, заряда глубокой ненависти к классовому врагу нет вовсе; выстрел оказался холостым».
Десять лет спустя Петров умолчал и об этом обзоре. А ведь издание считалось весьма солидным – «журнал политики, культуры, критики и библиографии».
В 1929 году выпуск журнала возобновился после шестилетнего перерыва. Нет оснований полагать, что Петров не заметил там пространный обзор. Да и многие знакомые могли бы рассказать, что в обзоре упомянут роман. Например, земляк, давний ильфовский друг и тоже недавний «гудковец» – Олеша. Свое мнение он и печатно выразил.
Ровно через неделю после выхода обзора «Вечерняя Москва» опубликовала анкету «Год советской литературы», где известные писатели отвечали на вопрос о наиболее значительных литературных событиях 1928 года. Олеша назвал лучшим романом «Двенадцать стульев», добавив, что книга «оплевана критикой»[49].
Нет оснований полагать, что Петров не читал этот номер «вечорки». И все же отзыв авторитетного прозаика упоминать не стал.
Кстати, это вовсе не единственный положительный отзыв. Газета «Вечерний Киев» 29 января 1929 года опубликовала статью Осипа Мандельштама, тоже давнего знакомого Ильфа и Петрова. Заголовок был иронический: «Веер герцогини»[50].
Статья и начиналась ироническим пассажем. Речь шла о причинах, обусловивших выбор заголовка: «Марсель Пруст рассказывает, как одна герцогиня слушала музыку. Герцогиня была очень гордая, какой-то невероятно голубой крови, бурбонская, брабантская или еще того выше. Как-то случайно она забрела на раут к бедной родственнице, захудалой виконтессе с каким-то изъяном в гербе. Концерт, однако, был хорош. Дамы слушали Шопена, покачивая в такт прическами и веерами. Перед герцогиней встала проблема: отбивать ли ей веером такт, как это делали соседки, или нет, не слишком ли жирно будет для музыканта такое необузданное одобрение с ее стороны? И вот голубая особа блестяще вышла из затруднения: она привела в движение свою черепаховую штучку, но не в такт исполняемой музыки, а вразнобой – для независимости».
Мандельштам вольно пересказал один из эпизодов прустовского романа «В сторону Свана». Русский перевод был выпущен издательством «Academia» в 1927 году[51].
Пруст тогда считался модным писателем. И Мандельштам отметил: «Наша критика, увы, напоминает в некоторых отношениях эту герцогиню: она высокомерна, снисходительна, покровительственна. Критик, разумеется, не гимназический учитель. Не его дело ставить отметки, раздавать знаки отличия, премировать, заносить на черную доску. Настоящий критик прежде всего осведомитель – информатор общественного мнения. Он обязан описать книгу, как ботаник описывает новый растительный вид, классифицировать ее, указать ее место в ряду других книг. При этом неизбежно возникает вопрос о масштабе книги, о значительности явления, о духовной силе автора, обо всем, что дает ему право разговаривать с читателем. Я не вижу существенной разницы между большим критическим очерком, развернутым в статью, и малой формой критики – рецензией. Но убожество приемов нагляднее в малой форме рецензии».
Далее Мандельштам пояснил, в силу каких причин он столь нелестно охарактеризовал критиков. Высмеял немало рецензий, в том числе и на книги своих знакомых – Катаева, Олеши, Каверина. Но объектом иронии были не только невежество и злоба рецензентов. Еще и пугливость: «В заключение приведу уже совсем позорный и комический пример “незамечания” значительной книги».
Мандельштам начал с оценки масштаба литературного события. Далее – конкретизация: «Широчайшие слои сейчас буквально захлебываются книгой молодых авторов Ильфа и Петрова, называемой “Двенадцать стульев”. Единственным откликом на этот брызжущий веселой злобой и молодостью, на этот дышащий требовательной любовью к советской стране памфлет было несколько слов, сказанных т. Бухариным на съезде профсоюзов».
Бухарин книгу одобрил. Пусть не на «съезде профсоюзов», а выступая перед рабочими и сельскими корреспондентами, но его речь, где обильно и с похвалой цитировался роман, была опубликована в «Правде» 2 декабря 1928 года[52].
Завуалированная ссылка на публикацию в «Правде» – аргумент политический. Мандельштам подчеркивал, что роман хвалить можно: «Бухарину книга Ильфа и Петрова для чего-то понадобилась, а рецензентам пока не нужна. Доберутся, конечно, и до нее и отбреют как следует».
Нет оснований полагать, что Мандельштам не знал о московских откликах на «Двенадцать стульев». Вопреки им он настаивал, что книга Ильфа и Петрова – не просто насмешка, а «дышащий требовательной любовью к советской стране памфлет». При этом Мандельштам уходил от заведомо бесполезной полемики с рецензентами, ссылаясь на оценку, данную роману Бухариным. И закончил статью, вернувшись к исходному тезису: «Еще раз напоминаю о “веере герцогини”. Он движется не в такт и с подозрительной независимостью. Нам не нужно веера герцогини, хотя бы в жилах ее текла трижды выдержанная идеологическая кровь».
Разумеется, Петров, собираясь опубликовать мемуарную книгу, не мог упомянуть Мандельштама и Бухарина. По той же причине, что и Нарбута.
Однако другие отзывы на роман он, бесспорно, заметил. Но – умолчал о них. Мандельштам тоже умолчал, хотя и рассуждал о «незамечании».
Правы оба. Роман публиковался в популярном московском ежемесячнике, был выпущен крупным столичным издательством, да еще и практически сразу «разобран на цитаты». А известные критики словно бы не заметили книгу. Не печатали рецензии на нее такие журналы, как «Новый мир», «Октябрь», «Красная новь», «Молодая гвардия».
Не только авторы «Двенадцати стульев» ждали отзывы в крупных журналах. Читатели тоже искали, однако не находили рецензии на роман.
Ожидание затягивалось, а рецензии тогда – жанр оперативный, почти репортажи: что, где, кем и когда опубликовано. Они нужны были в течение месяцев шести после выхода книги. Затем – черед критических очерков, аналитических статей о романе. Их тоже не печатали столичные журналы.
Мнения Олеши и Мандельштама сходны. Но сформулированы как полярные точки зрения – сообразно прагматике в каждом случае.
Олеша заявил, что книга «оплевана критикой». Это соответствовало тональности немногочисленных отзывов.
Мандельштам же рассуждал о «незамечании». Что соответствовало политике «толстых» журналов. Там демонстративно не замечали книгу Ильфа и Петрова. Громкое получилось молчание.
В планах и набросках мемуарной книги Петров следовал мандельштамовскому варианту. Не мог же он в 1939 году объяснять, почему роман отчасти утратил политическую актуальность еще до начала журнальной публикации.
Анализируя историю создания и текстологию романа «Двенадцать стульев», мы рассматривали проблему смены политического курса. Она была обусловлена началом борьбы с так называемой «правой оппозицией»[53].
На этот раз термин «правая оппозиция» соотносился с деятельностью тех, кого партийное руководство объявило лицами, препятствовавшими радикальным преобразованиям в СССР. Что подразумевало осознанное или неосознанное содействие пресловутой буржуазии.
Таковы были пропагандистские установки. В действительности же спор шел об уместности продолжения так называемой новой экономической политики. Бухарин считался ее идеологом.
Подчеркнем, что любое политическое обвинение в этой ситуации было крайне опасным. Оно могло стать причиной ареста. Это предусматривалось новым УК РСФСР, принятым в 1926 году.
Характер обвинения мало что менял. Пункт 1 статьи 58 УК формулировался традиционно: «Контрреволюционным признается всякое действие, направленное к свержению, подрыву или ослаблению власти Рабоче-Крестьянских Советов и существующего на основании Конституции Р. С.Ф.С.Р. Рабоче-Крестьянского Правительства, а также действия в направлении помощи той части международной буржуазии, которая не признает равноправия приходящей на смену капитализма коммунистической системы собственности и стремится к ее свержению путем интервенции или блокады, шпионажа, финансирования прессы и т. п.».
Оборот «действия в направлении помощи» позволял сколь угодно широко интерпретировать сделанное или сказанное. В правовых документах он не конкретизировался. Отсутствие доказательств умысла не имело значения. Тем же пунктом статьи постулировалось: «Контрреволюционным признается также и такое действие, которое, не будучи непосредственно направлено на достижение вышеуказанных целей, тем не менее, заведомо для совершившего его, содержит в себе покушение на основные политические или хозяйственные завоевания пролетарской революции».
Здесь опять же предусматривалось отсутствие каких-либо ограничений для правоприменителей. Конкретизации в юридических документах не было. Значит, произвол допускался.
Как известно, к весне 1928 года сотрудники ГПУ арестовали в Шахтинском районе Донбасса группу инженеров и техников. Всем инкриминировалось участие в диверсионной организации, которой руководили из-за границы бывшие шахтовладельцы, ставившие целью разрушение угольной промышленности СССР.
Доказательства, подчеркнем, не требовались. Признавалось аксиоматически: инженеры и техники, получившие дипломы еще до возникновения советского государства, могут действовать в интересах прежних шахтовладельцев – как «буржуазные специалисты».
Аресты продолжались по всему Донбассу. После внесудебных расправ гласный суд начался 18 мая в Москве. Он продолжался более месяца, отчеты печатались в газетах и журналах.
Тридцать из пятидесяти трех инженеров и техников не раз в ходе заседаний подтвердили, что считают себя виновными. Приговоры – от расстрела до различных сроков лишения свободы, включая условные. Впрочем, нескольких подсудимых оправдали, что советской прессой трактовалось в качестве доказательства объективности тех, кто рассматривал «шахтинское дело». Ну а в постсоветскую эпоху оно было официально признано фальсификацией – наряду с другими процессами «вредителей»[54].
Отметим, что в 1928 году апробировалась очередная модель показательного судебного процесса. Организаторы «шахтинского дела» решали комплексную задачу.
Надлежало, прежде всего, оправдать большевистскую политику в горной промышленности. Там изначально ставилось целью максимальное увеличение добычи угля, даже и вопреки правилам эксплуатации оборудования. Материалы периодики убеждали, что причины аварий в Донбассе – не распоряжения чрезмерно азартных или невежественных руководителей, но «вредительство».
Термин «вредительство» стал ходовым. Он соотносился с пунктом 7 статьи 58 УК РСФСР: «Противодействие нормальной деятельности государственных учреждений и предприятий или соответствующее использование их для разрушения и подрыва государственной промышленности, торговли и транспорта…».
Многочисленные публикации в периодике «доказывали», что виноваты не большевики-руководители, а исполнители. Техники, инженеры…
В итоге все советские инженеры, техники, даже рабочие получили урок. Подразумевалось, что любую аварию чекисты могут счесть результатом «экономической контрреволюции».
У «шахтинского процесса» были и другие значимые последствия. Началась дискредитация нэпа в качестве своего рода питательной среды «вредительства».
Соответственно, «шахтинский процесс» был воспринят современниками как начало антибухаринской кампании: борьбы с «правым уклоном».
Поиски «вредителей» и «уклонистов» – повседневность не только на уровне промышленности. В литературе без этого тоже не обошлось.
Поначалу такие поиски велись исподволь. Еще не было официально разъяснено, в чем выражается литературный «правый уклон».
Но поиск «уклонистов» считался уже актуальной задачей. Так, 19 мая 1928 года – к началу «шахтинского процесса» – в двадцатом номере литературного еженедельника «Читатель и писатель» развернулась дискуссия: «Угрожает ли нашей литературе правая опасность?»[55].
Луначарский в беседе с представителем еженедельника заявил, что «правой опасности» пока не видит. Утверждал: нет причин о ней рассуждать[56].
Однако с наркомом согласились далеко не все. Наиболее азартными оппонентами были рапповцы. Так, С. Б. Ингулов настаивал, что угроза есть. Соответственно, для статьи он выбрал заголовок: «Симптомы опасности»[57].
Критик-функционер определил «симптомы». По его словам, некоторые писатели «разучились видеть революцию в ее новой формации, на новом этапе ее развития».
Вот что оказалось симптоматичным. Ингулов обвинял: «Глаза этих писателей цепляются за лохмотья, отрепья революции, не видят ее “души”, нутра. Поэтому “героем нашего времени” в их произведениях является никудышник, неприспособленный к действительной жизни неудачник, “лишний” и “бывший” человек. “Герой нашего времени” в их литературном отображении – это не строитель, а растратчик жизни».
Через неделю в той же рубрике была опубликована статья Ф. В. Гладкова. Заголовок тоже подразумевал определение «симптомов» и, соответственно, последствий: «В чем опасность»[58].
Тезисы были ингуловские. Опасность – «в склонности некоторых литераторов живописать так называемых лишних людей современности».
Гладков, правда, не столько обвинял, сколько иронизировал. По его словам, не все литераторы осознают, насколько опасен выбор указанной им темы, ведь об этом «писать легче всего, а копаться в мерзости сорного ящика вредно: можно заразиться и серьезно заболеть».
Ингулов, Гладков и прочие борцы с «правым уклоном» не обвиняли непосредственно авторов «Двенадцати стульев». Но Ильфа и Петрова рапповские инвективы тоже задевали.
Впрочем, споры о литературном «правом уклоне» вскоре стихли. Это была лишь «разведка боем». Наступление на Бухарина и его сторонников началось в июле 1928 года, когда тираж только что изданного романа Ильфа и Петрова поступил в розничную продажу.
Авторы статей в периодике не обвиняли Бухарина непосредственно. И все же несложно было догадаться, кому адресованы инвективы.
В речи на июльском пленуме ЦК партии Сталин заявил, что нэп – уже тупик, причина всех экономических затруднений. По словам генсека, «продвижение к социализму не может не вести к сопротивлению эксплуататорских элементов этому продвижению, а сопротивление эксплуататоров не может не вести к неизбежному обострению классовой борьбы»[59].
Подразумевалась смена курса. Установка – «сворачивание нэпа».
Согласно тезисам генсека, «сворачивание нэпа» должно вызвать сопротивление буржуазии. Значит, обязательным станет подавление сопротивляющихся. Ну а попытки представителей большевистской элиты препятствовать смене курса – это и есть «правый уклон».
Генсеку не удалось добиться решающего перевеса на пленуме: были еще сильны позиции бухаринцев. Потому сталинскую речь, обсуждавшуюся в партийных кругах, опубликовали только несколько лет спустя.
Однако встревоженный Бухарин сразу же попытался сделать полемику гласной. 13 июля 1928 года «Правда», которой он руководил, опубликовала резолюцию по одному из докладов, а в нее вошли и сталинские тезисы, и поправки оппонентов. Соответственно, признавалось необходимым и продолжать нэп, и одновременно подавлять сопротивление «капиталистических элементов»[60].
14 июля «Правда» опубликовала редакционную статью. Там было указано: «Решительное наступление на капиталистические элементы, провозглашенное XV съездом, велось и будет вестись методами нэпа»[61].
Это должно было напомнить, что вождя «левой оппозиции» громили ранее как противника «методов нэпа». Отказ от них автор статьи сопоставлял с принятием уже осужденных «левацких» установок: «Партия не отступит от решений XV съезда ни на шаг, отвергая всякие попытки обойти их с той же решительностью, что и троцкистскую дорожку».
Тем не менее бухаринцев на пленуме изрядно потеснили. Статья ничего не изменила в расстановке сил. Ее пафос понимали только посвященные. К осени давление на идеолога нэпа опять усилилось, пресса обсуждала «правую опасность в литературе».
Отмеченная Петровым «рецензия в “вечорке”» соответствовала общей тональности прессы. Это закономерно. Почему и нападки рецензента на авторов романа напоминали майские инвективы борцов с «правой опасностью»: не о «бывших людях» надо бы рассказывать читателям. Тему уже признали неактуальной.
Следовал рапповской установке и рецензент в журнале «Книга и профсоюзы». Он признал неуместным интерес к «бывшим» и «лишним».
Автор январского обзора в журнале «Книга и революция» поступил аналогичным образом в 1929 году. Правда, удар был нацелен не только в Ильфа и Петрова. Очевидный объект атаки – Нарбут, уже лишившийся поста директора «Земли и фабрики». И, конечно, Бухарин. В ноябре 1928 года он вынужден был отречься от своих прежних суждений. Пленум ЦК партии осудил «правый уклон».
Тогда же Бухарин демонстративно подал в отставку. Ее, впрочем, отклонили. И выступление, упомянутое Мандельштамом, адресовано было не столько «рабселькорам», сколько партийной элите. Посвященные восприняли его как откровенно антисталинское.
Бухаринский статус изменился. Потому и руководство «Вечернего Киева» сделало примечание к «Вееру герцогини»: «Редакция, помещая интересную статью т. Мандельштама, не вполне соглашается с некоторыми ее положениями»[62].
Наиболее известные периодические издания сочли нужным проигнорировать роман «Двенадцать стульев». Потому что критики и «ответственные редакторы» оказались в весьма сложной ситуации.
«Двенадцать стульев» – роман «антилевацкий», его направленность была очевидна. При этом разгром «левой оппозиции» считался завершенным. В разгаре – борьба с Бухариным. Значит, хвалебные отзывы неуместны. Тут уже в «правые уклонисты» попадешь. Негативные рецензии тоже нежелательны: можно оказаться «троцкистом».
Несколько опубликованных отзывов – исключения из правила. Критики и редакторы дожидались официального решения проблемы.
Начало осени 1928 года для Ильфа и Петрова – время разочарования. Книжное издание романа не обусловило триумф соавторов. Даже наоборот. Можно сказать, что отыскали фарватер, и вдруг – мель.
Продолжение «Двенадцати стульев» стало неактуальным. Соавторы вынуждены были отказаться от замысла нового романа. Точнее, отложить реализацию. Опять же, Ильф и Петров лишились постоянного места работы. Следовало искать новое, причем срочно.
Этот период литературоведы характеризовали кратко. Так, Л. М. Яновская лишь констатировала, что Ильф и Петров ушли из редакции «Гудка». И далее сообщила: «А в ноябре 1928 г. мы видим уже обоих соавторов сотрудниками только что основанного сатирического журнала “Чудак”»[63].
Действительно, положение соавторов упрочилось. Их покровителем стал редактор «Чудака». Кстати, старый знакомый – М. Е. Кольцов. Он тоже некогда был в руководстве Одукроста.
Кольцов – почти ровесник Ильфа, но как журналист некоторую известность получил еще в досоветский период. А в советский период быстро делал журналистскую карьеру, выполняя при этом секретные задания ВЧК и Совнаркома. Лично знал Сталина еще по киевской миссии 1918 года[64].
Вскоре Кольцов стал едва ли не самым авторитетным советским журналистом. Регулярно печатался в «Правде» и по-прежнему был связан с разведывательными службами. Исполнял весьма деликатные сталинские поручения в области формирования мирового общественного мнения.
Занимался Кольцов и организацией советской прессы. По его инициативе было, как известно, возобновлено издание популярнейшего иллюстрированного еженедельника «Огонек», закрытого с началом Гражданской войны. Новую редакцию, понятно, возглавил инициатор.
Четыре года спустя «Огонек» анонсировал публикацию романа Ильфа и Петрова в журнале «30 дней», поместив фрагмент с иллюстрациями брата «ответственного редактора»[65].
Не обошлось, правда, без курьезов. Псевдонимы соавторов указаны как одна фамилия, причем с ошибкой: «Ильс-Петров».
В 1928 году «Огонек» – не только журнал. Это еще и обладающее правом выпуска книжной продукции «акционерное издательское общество».
Кольцов постоянно расширял его. «Чудак» – новый проект: «еженедельный художественный журнал сатиры и юмора».
Для нового проекта использовалось то, что осталось от прежних, нарбутовских. Кольцову разрешили ими распоряжаться. «Чудак», можно сказать, создавался на руинах отобранного у «Гудка» литературного приложения – ранее весьма популярного сатирического журнала «Смехач»[66].
Интерес к такому изданию вполне закономерен. Он был обусловлен принятым в апреле 1927 года постановлением Отдела печати ЦК ВКП (б) «О сатирико-юмористических журналах»[67].
Редакторам предлагалось увеличить социальную компоненту изданий, пусть и в ущерб развлекательной. Постулировалось, что «большинство сатирико-юмористических журналов не сумело еще стать органами бичующей сатиры».
Кольцов стремился получить не только административную поддержку. 1 ноября 1928 года он отправил письмо Горькому: «Дорогой Алексей Максимович! Я сейчас подготовляю первый номер нового сатирического журнала “Чудак”. У нас собралась неплохая группа писателей, художников, и мы решили во что бы то ни стало придать будущему журналу облик, совершенно порывающий с увядшими сатирическими традициями. Мы убеждены, что в СССР, вопреки разговорам о “казенной печати”, может существовать хороший сатирический журнал, громящий бюрократизм, подхалимство, мещанство, двойственность в отношении к окружающей обстановке, активное и пассивное вредительство»[68].
Название журнала подразумевало вызов. По словам Кольцова, оно «возникло не случайно. Мы, как перчатку, подбираем это слово, которое обыватель недоуменно и холодно бросает, видя отклонение от его, обывателя, удобной тропинки: Верит в социалистическое строительство, вот чудак!».
Согласно Кольцову, слово это обретало новый смысл. Он утверждал: «Мы окрашиваем пренебрежительную кличку в тона романтизма и бодрости. “Чудак” представительствует не желчную сатиру, он полнокровен, весел и здоров, хотя часто гневен и вспыльчив. “Чудак” – не принципиальный ругатель, наоборот, он драчливо защищает многих несправедливо заруганных… но охотно обращает свое колючее перо против присяжных скептиков и нытиков. Иными словами, “Чудак”, как Горький, играет на повышение. Вот, в самых общих чертах, основное умонастроение редакции. Излишне добавлять, что при такой физиономии будущего журнала Вы, Алексей Максимович, нам дотошно нужны, не только как генерал и как имя, а как реальный союзник, сотрудник, друг».
Подразумевалось, что Горький станет кольцовским соредактором в новом журнале. Ну, по крайней мере, даст согласие числиться таковым. Предложение было принято.
Авторы «Двенадцати стульев» иронически относились к пропагандистским изыскам Кольцова. Так, Петров в планах мемуарной книги отметил, что было «очень глупо. Сидели на заседании и говорили: “Шекспир чудак? Конечно, чудак. А Пушкин? Ну, это ясное дело”. А работали хорошо».
Идея журнала формулировалась с учетом специфики политической терминологии. «Бюрократизм, подхалимство» – пропагандистские клише, использовавшиеся для обозначения пороков государственного аппарата. Высмеивание «бюрократов и подхалимов» трактовалось как подтверждение свободы печати в стране. «Двойственность в отношении к окружающей действительности», то есть советскому строю, «пассивное и активное вредительство» приписывались различного рода «уклонистам». В данном случае речь шла о возможности использования сатиры для дискредитации политических противников сталинской «генеральной линии партии».
Административной поддержкой «ответственный редактор» заручился в самой высокой инстанции. У него – особый статус. Не только журналистский. К примеру, 19 декабря 1928 года он на приеме у Сталина. Неизвестно, что именно там обсуждалось, но в «Журнале записи лиц, принятых генеральным секретарем ЦК ВКП (б)», отмечено: «М.Е. Кольцов, фельетонист, газета “Правда”, по литературным вопросам»[69].
Попасть в штат нового журнала могли только те, за кого лично ручался «ответственный редактор». Для авторов «антилевацкого» романа, приятелей опального Нарбута – большая удача.
В политическом аспекте у Ильфа и Петрова тоже многое изменилось к лучшему. Сталин, успешно завершив очередной этап дискредитации Бухарина, счел нужным временно снизить активность «борьбы с правым уклоном» в литературе. А заодно – успокоить недавнего союзника, объяснив ожесточенность полемики чрезмерным усердием непосредственных исполнителей.
Смену курса обозначила, как водится, «Правда». 22 февраля 1929 года там была опубликована установочная статья заместителя заведующего Агитационно-пропагандистским отделом ЦК партии П. М. Керженцева «Об одной путанице (к дискуссии об искусстве)»[70].
По Керженцеву, ошиблись все, обличавшие «правый уклон» в литературе. Потому как некорректно использовали партийную терминологию. Терминологически же корректны лишь суждения «о “советских” и “антисоветских” фактах искусства».
Выглядело это комично: функционер опровергал свои собственные суждения. Например, сказанное им же в статье «Художественная литература и классовая борьба», которую напечатал еженедельник «Читатель и писатель»[71].
Там Керженцев не рассматривал проблемы терминологической корректности. Он призывал противостоять всему, «что можно назвать правым или соглашательским уклоном в нашей литературе».
Керженцев не страдал забывчивостью. Опровергая им же сказанное, выполнял распоряжение генсека. Это обычное проявление сталинской иронии, а заодно – воспитательная мера. Чтобы помнили функционеры: только лидер партии точно знает, когда и какие термины уместно использовать.
Весной 1929 года вопрос о «правой опасности» признан неактуальным. Потому Ильф и Петров опять на подъеме. Они – штатные сотрудники нового журнала, постоянно там печатаются. С ведома и одобрения советских инстанций во Франции готовится издание перевода «Двенадцати стульев». Что до отзыва, напечатанного в журнале «Книга и революция», так рецензент лишь воспроизвел сказанное до него – опять же, счеты с Нарбутом сводил.
Ильфу и Петрову пришло вроде бы время вернуться к продолжению «Двенадцати стульев». Но тут ситуация опять изменилась. 22 апреля на пленуме ЦК партии Сталин выступил с речью «О правом уклоне в ВКП (б)»[72].
Кампания «борьбы с правым уклоном» снова активизировалась. Бухарину был приписан отказ от марксизма: «Понимает ли группа Бухарина, что отказаться от борьбы с правым уклоном значит предать рабочий класс, предать революцию?»
Подразумевалась чуть ли не измена. Сталин утверждал: «Нельзя считать случайностью так называемое шахтинское дело. “Шахтинцы” сидят теперь во всех отраслях нашей промышленности. Многие из них выловлены, но далеко еще не все выловлены. Вредительство буржуазной интеллигенции есть одна из самых распространенных форм сопротивления против развивающегося социализма».
Бухарину и его сторонникам инкриминировалось попустительство «шахтинцам». И не только в промышленности. Такое обвинение – удача для рапповцев. Любую сатирическую публикацию они могли трактовать как «сопротивление буржуазной интеллигенции», поддержанное «уклонистами».
Однако Сталин тут же сформулировал и другую установку. Нельзя, утверждал он, «улучшать наши хозяйственные, профсоюзные и партийные организации, нельзя двигать вперед дело строительства социализма и обуздания буржуазного вредительства, не развивая вовсю необходимую критику и самокритику, не ставя под контроль масс работу наших организаций».
Имелся в виду новый демагогический лозунг – «критика и самокритика». Сталин буквально перехватил лозунги оппозиции, обвинявшей его союзников в том, что они «обюрократились».
Установка подразумевала и угрозу потенциальным оппонентам. Ведь любому функционеру можно было инкриминировать пресловутый «бюрократизм».
Установка функциональна и на уровне журналистики. Любая сатирическая публикация могла быть признана необходимой или контрреволюционной, все зависело от интерпретаторов.
XVI конференция ВКП (б), проходившая с 23 по 26 апреля, закрепила победу Сталина. И приняла решение о начале партийной «чистки»[73].
Каждому коммунисту вновь предстояло отчитаться перед специальной комиссией. Там и решался вопрос о пребывании в партии. На той же конференции было принято решение провести «чистку советского аппарата от элементов разложившихся, извращающих советские законы, сращивающихся с кулаком и нэпманом».
Этой «чистке» подлежали все, кто занимал административные должности на предприятиях и в учреждениях. Процедура отработанная: «чистящиеся» на собраниях всех сотрудников отчитывались перед специальными комиссиями. Право выступить, задать вопросы, высказать свое мнение имел любой присутствовавший. Вот тут и «критика», и «самокритика».
Советские поэты, как это было в заводе, реализовали актуальные политические установки на уровне лозунгов. Так, Маяковский 2 июня 1929 года в «Рабочей Москве» опубликовал стихотворение «Вонзай самокритику!»[74].
Речь шла, понятно, о «чистках». Маяковский декларировал: «Не нам / критиковать, крича // для спорта / горластого, // нет, / наша критика – / рычаг // и жизни / и хозяйства. // Страна Советов, / чисть себя – // нутро и тело, // чтоб, чистотой / своей / блестя, // республика глядела. // Чтоб не шатать / левей, / правей // домину коммунизма, // шатающихся / проверь // своим / рабочим низом».
В общем, задача каждого гражданина – проверить «шатающихся». И «левей», и «правей». «Чистки» – устрашение всех «уклонистов». Сохранить должности они могли, вновь отрекшись от Бухарина и Троцкого.
Накануне «чисток» развернулась дискуссия о сатире. Полемику инициировала «Литературная газета». Созданная в апреле 1929 года, она изначально получила статус «проводника политики партии» в области литературы.
В первом номере «Литературной газеты», который вышел 22 апреля 1929 года, была опубликована статья «перевальца» А. З. Лежнева. Главный тезис формулировался в заголовке: «На путях к возрождению сатиры»[75].
Отсюда следовало, что сатира в упадке. Лежнев настаивал, что она постольку актуальна, поскольку возрастает «активность масс».
Пресловутые массы, согласно Лежневу, жаждут покончить с различными проявлениями социального зла, например, ликвидировать пресловутый бюрократизм, а коль так, нужда в сатире «делается все более острой».
Лежнев не оспаривал базовую пропагандистскую установку, подразумевавшую скептическое отношение к сатире. По его словам, «объектов для нее стало гораздо меньше, чем было во времена ее расцвета».
Редакция «Литературной газеты» тоже проявила осторожность. Примечание к статье уведомляло: печатается она «в порядке обсуждения».
Мнение «перевальца» оспорил близкий к рапповскому руководству критик и функционер В. И. Блюм. 27 мая «Литературная газета» опубликовала его статью «Возродится ли сатира?»[76].
Заявив, что возрождение сатиры, чаемое «перевальцем», невозможно, функционер подчеркивал: он не против газетных фельетонов или очерков, где указаны имена осмеиваемых. Согласно Блюму, даже при социализме нужна такая борьба с недостатками – «адресная».
Вредна же, утверждал он, сатира другого типа. «Обобщающая».
По словам Блюма, она никогда не способствовала перевоспитанию или отстранению от должности невежественных чиновников, казнокрадов или мздоимцев. Напротив, в досоветский период она была «острым оружием классовой борьбы. Сатирическое произведение обобщением наносило удар чужому классу, чужой государственности, чужой общественности».
Но, согласно Блюму, положение изменилось. Потому как с октября 1917 года «для нас государство престало быть чужим».
Значит, если сатирическая публикация не «адресная», она способствует возникновению антисоветских настроений. Блюм утверждал, что «продолжение традиции дооктябрьской сатиры (против государственности и общественности) становится уже прямым ударом по нашей государственности, по нашей общественности».
Сатира была неявно соотнесена с «антисоветской агитацией». Преступлением, характеризуемым в пункте 10 статьи 58 УК РСФСР.
Формулировки из УК, относившиеся к так называемым «контрреволюционным преступлениям», были у писателей, можно сказать, на слуху. Отчеты о политических процессах читали регулярно. Пункт 10 статьи 58 формулировался лукаво: «Пропаганда или агитация, содержащие призыв к свержению, подрыву или ослаблению советской власти…».
Возможности интерпретаторов не ограничивались. Считать призывом «к ослаблению советской власти» можно было все, что угодно.
Ну а санкции предусматривались весьма серьезные. До расстрела включительно. Заранее предусмотрены были и попытки доказать, что преступление совершено неумышленно. 2 января 1928 года пленум Верховного суда СССР принял постановление «О прямом и косвенном умысле при контрреволюционном преступлении»[77].
Такое понятие, как «прямой умысел», формулировалось почти внятно – на уровне советской юридической фразеологии. Указывалось, что обвиняемый «действовал с прямо поставленной контрреволюционной целью, т. е. предвидел общественно опасный характер последствий своих действий и желал этих последствий».
Вовсе же невнятно формулировалось понятие «косвенный умысел». Случаи применения такого термина – это казусы, когда вообще не существовало доказательств, что ставилась преступная цель. Тогда отмечалось: обвиняемый «должен был предвидеть общественно опасный характер последствий своих действий».
До суда, впрочем, могло и не дойти. Инструкции Народного комиссариата внутренних дел разрешали внесудебную ссылку или высылку «лиц причастных к контрреволюционным преступлениям».
Это, кстати, относилось не только к литераторам. К их родственникам и знакомым тоже.
Статья вызвала панику среди писателей. На фоне решений о «чистках» она воспринималась как подготовка очередной серии карательных акций. Причем весьма масштабных.
На страницах «Литературной газеты» в полемику с Блюмом вступили несколько известных литераторов. Они настаивали, что сатирик, обличая, например, бюрократов, не становится контрреволюционером.
Авторы же «Двенадцати стульев» воздерживались от участия в полемике. У них нашлись заступники: 17 июня 1929 года – в разгар дискуссии о сатире – «Литературная газета» опубликовала статью А. К. Тарасенкова «Книга, о которой не пишут»[78].
На это заглавие и ориентировались советские исследователи. Так, Л. М. Яновская – в цитированной монографии – акцентировала: «Несмотря на осторожное молчание критики, “Двенадцать стульев” были тепло и сразу (“непосредственно”, по выражению Е. Петрова) приняты читателем»[79].
Общепризнанным считается, что после тарасенковской статьи прекратилось «осторожное молчание критиков». Нельзя сказать, что они и раньше молчали, однако в данном случае важнее другое. Редакция «Литературной газеты» выводила «Двенадцать стульев» за рамки дискуссии о сатире. Если пользоваться досоветской терминологией, она выдавала авторам «справку о благонадежности».
Ради этого и была затеяна довольно сложная интрига. Статья Тарасенкова – рецензия на второе зифовское издание романа в 1929 году.
У статьи были все атрибуты рецензии. Основной текст предваряла библиографическая характеристика издания – фамилии авторов, заглавие, жанр, издательство и т. д. Что не могло не удивить читателей: тогда не было принято рецензировать книги с опозданием почти на год. И уж вовсе странно публикация выглядела в еженедельной газете – оперативной по определению.
Вот почему запоздалой рецензии дали заглавие «Книга, о которой не пишут». Оно же было использовано и как название рубрики.
Речь шла о полемике. В редакционном примечании сообщалось: «Под этой рубрикой “Литературная газета” будет давать оценку книгам, которые несправедливо замолчала критика».
В сущности, это была редакционная статья. Редакция «Литературной газеты» объявила не публиковавшимися все предшествовавшие рецензии на книгу Ильфа и Петрова. Можно сказать, рецензентам намекали: о прежних суждениях следует забыть.
Намек обозначался не только посредством заглавия. Еще и первой же фразой: «Коллективный роман Ильфа и Петрова, как правильно отметил Ю. Олеша в своей недавней анкете в “Вечерней Москве”, незаслуженно замолчан критикой».
Нет оснований полагать, будто Тарасенков забыл, что в анкете дана совсем иная характеристика. Там не сказано: «незаслуженно замолчан». Автор выразился куда более резко – книга «оплевана критикой».
Однако в данном случае Олеше незачем было спорить. Хотел, чтобы книгу оценили по достоинству, – вот и хвалебная статья о ней.
Получалось, что и Мандельштам, говоривший о «незамечании», прав. Ему тоже спорить незачем.
Кроме того, начало статьи – оборот «коллективный роман» – это напоминание осведомленному читателю о первом журнальном отклике, где «Двенадцать стульев» рецензент неуклюже обозначил как «коллективное произведение двух авторов». Тарасенков, не называя имени, указал, что оценки в рецензии спорны. По меньшей мере.
«Литературная газета» вводила новые правила игры. Тарасенков опровергал прежние рецензии, не указывая, где они печатались: кому нужно, те и сами догадаются.
Современникам, особенно заинтересованным, догадаться было несложно. К примеру, снисходительный рецензент в «вечорке» писал, что Ильф и Петров «прошли мимо действительной жизни, она в их наблюдениях не отобразилась», роман «не восходит на высоту сатиры», обозреватель в «Книге и революции» называл книгу «холостым выстрелом», а Тарасенков рассуждал о «насыщенном остром сатирическом содержании».
Принципиально новой была у Тарасенкова и главная оценка. Он акцентировал, что «Двенадцать стульев» – «четкая, больно бьющая сатира на отрицательные стороны нашей действительности».
Автор рецензии в журнале «Книга и профсоюзы» ставил в вину Ильфу и Петрову увлечение «юмористикой бульварного толка и литературщиной». Ну а Тарасенков настаивал: Ильф и Петров «преодолевают штамп жанра».
Подчеркивал, кстати, что это вполне удалось. Соответственно, «Двенадцать стульев» – одна из немногих безусловных удач советской литературы в области сатиры.
Напомнил Тарасенков – опять же не называя имен – об инвективах критиков, старательно обличавших «уклон». Так, Ингулову, утверждавшему, что правые уклонисты замечают только «лохмотья, отрепья революции, не видят ее “души”, “нутра”», Тарасенков ответил: «Глазами живых, по-настоящему чувствующих нашу современность людей смотрят на мир Петров и Ильф».
Более того, свою оценку Тарасенков повторил. Отметил, например, что у авторов романа «глаза не врагов, а друзей».
Обозначен был и ответ Гладкову, предупреждавшему, что склонность «некоторых литераторов живописать так называемых лишних людей современности» может привести к нежелательным социальным последствиям. Согласно Тарасенкову, авторы «Двенадцати стульев» окончательно и бесповоротно разоблачают всех «лишних» и «бывших».
Начал Тарасенков с Остапа Бендера. По словам критика, Ильф и Петров доказали: это «приспособленец и рвач».
Тарасенков настаивал, что о поэтизации речи нет. С «приспособленца и рвача» в итоге «сорваны все поэтизирующие его покровы и одеяния».
Досталось, если верить Тарасенкову, не только профессиональному мошеннику. Высмеяны и «халтурщики-поэты».
Тарасенков утверждал, что Ильф и Петров беспощадны, как положено истинным сатирикам. Высмеяли они и любителей «претенциозно-“левых” исканий».
По Тарасенкову, все цели сатирики выбрали удачно. Высмеяны «кумовство, карьеризм, интеллигентщина».
Итак, задачу осмеяния недостатков Ильф и Петрову решили. Но при этом, утверждал Тарасенков, обозначая уже ответ Блюму, «авторы на редкость обладают чувством меры и такта. Они прекрасно знают, где нужно дать теплую иронию друга, где насмешку, где сатиру».
Практически все оценки были превосходными. Исходя из этого, настаивал Тарасенков, «роман должен быть всячески рекомендован читателю. Одна оговорка: вся история с попом “отцом Федором” чисто искусственно прилеплена к основному сюжету романа и сделана слабо. При повторном издании “12 стульев” (которое уже предполагается ЗИФ’ом) лучше было бы ее выбросить».
Если бы не общий тон статьи, такая «оговорка» воспринималась бы как едва замаскированная ирония. Нельзя же без ущерба «выбросить» одного из трех основных персонажей.
Однако здесь важна не семантика, а прагматика. Тарасенковская «оговорка» адресована критикам. Он урезонивал осторожных коллег. Да, упреки в адрес Ильфа и Петрова возможны, однако лишь на уровне литературном, потому как политических ошибок соавторы не допустили. Вот что главное.
Критикам надлежало усвоить: в статье по сути редакционной «Литературная газета» сообщила о готовящемся «повторном издании». Значит, вопрос уже решен, вот-вот и тираж будет. Коль так, смена главного редактора журнала «30 дней» и руководителя издательства «ЗиФ» не связана с выпуском «Двенадцати стульев». Подтверждена «идеологическая выдержанность» романа.
Новым зифовским руководителем стал тогда В. С. Соловьев. «Ветеран партии», разумеется, функционер, но при этом энтузиаст библиографии.
Руководил он номинально, главную роль по-прежнему играл В. А. Регинин. Административную поддержку обеспечивал М. Е. Кольцов, взявший под свой контроль и этот нарбутовский проект.
Подчеркнем: «Литературная газета» защищала Ильфа и Петрова настойчиво, даже агрессивно. Такая защита – особенно в разгар дискуссии о статусе сатиры – не воспринималась как случайное совпадение.
Дело тут не только в усилиях влиятельного Кольцова. Намерения покровителя вполне соответствовали изменению политической ситуации. Продолжалось «сворачивание нэпа», и окончательно утратил традиционно приписываемый Бухарину лозунг: «Обогащайтесь!».
Как известно, речь шла о развитии крестьянских хозяйств. В ту пору крестьян убеждали, что с началом пресловутой новой экономической политики можно расширять посевы, не опасаясь конфискации почти всего урожая: грабительскую продразверстку уже заменил фиксированный продналог. Бухаринский доклад на собрании актива Московской парторганизации 17 апреля 1925 года был не раз опубликован[80].
Но бухаринский лозунг трактовался и шире: это был призыв к интенсификации торговли, промышленности и так далее.
Противники инкриминировали Бухарину «отказ от марксизма». Как развернутое опровержение «оппортунистического лозунга» и трактовался сюжет «Двенадцати стульев». Наконец, роман подтверждал истинность хрестоматийно известного тогда ленинского суждения: «Жить в обществе и быть свободным от общества нельзя»[81].
Соответственно, роман Ильфа и Петрова, задуманный как антитроцкистский, точнее, «антилевацкий», был использован в борьбе с «правым уклоном». Это опять сталинская ирония. Она и придавала интриге некое изящество. Вышло так, что книга, удостоившаяся похвалы идеолога нэпа, дискредитировала бухаринский же лозунг.
Разумеется, Тарасенков написал рецензию не в июне 1929 года, а месяцем раньше. Потому и назвал апрельское высказывание Олеши «недавним». А в мае редакторы «Литературной газеты» знали, что зифовское «повторное издание» не «предполагается», оно уже подготовлено.
Более того, роман Ильфа и Петрова уже переводили на французский язык, иностранные читатели получали возможность убедиться: сатира в СССР не запрещена. К моменту публикации тарасенковской рецензии новое издание «Двенадцати стульев» уже подписано к печати. И вскоре был выпущен тираж. 30 июня во Франции вышел перевод романа.
15 июля «Литературная газета» вновь атаковала Блюма и его сторонников. Инвективы, сформулированные критиком, опровергала передовица с программным заглавием: «О путях советской сатиры»[82].
Речь шла именно о программе. Декларировалось, что сатира и впредь «будет стремиться к широким художественным обобщениям».
Конкретные задачи тоже формулировались. Сатирики должны были «низвергнуть и добить предрассудки, религию, национализм».
Сатирикам также полагалось утверждать новые ценностные установки. То есть, вести борьбу с проявлениями «цивилизованного мещанства».
Это понятие тут же определялось. Имелись в виду иностранные «обаятельные моды, соблазнительные навыки и привычки».
С одной стороны, редакционная статья отводила от сатириков обвинения в «антисоветской агитации». Ну а с другой стороны, формулировала обязательные задачи, указывая объекты осмеяния. Причем точно устанавливала границы дозволенного.
Большинство споривших о сатире в СССР согласились с мнением «Литературной газеты». Это и стало главным политическим итогом. Не дожидаясь официальных директив, литераторы добровольно ввели для себя цензурные ограничения. И сами же определили, какого рода преступлением будет попытка игнорировать такую цензуру.
Что до Блюма, то с ним, применив его же приемы, Ильф и Петров свели счеты. Правда, несколько позже.
8 января 1930 года в Политехническом музее состоялся очередной диспут о сатире. Председательствовал М. Е. Кольцов. 13 января заметку о финальных спорах поместила «Литературная газета», а журнал «Чудак» опубликовал во втором номере фельетон Ильфа и Петрова «Волшебная палка»[83].
Ильф и Петров высмеивали ревнителя «адресности». Для начала они заявили, что уже «давно граждан Советского Союза волновал вопрос: “А нужна ли нам сатира?”
Мучимые этой мыслью, граждане спали весьма беспокойно и во сне бормотали: “Чур меня! Блюм меня!”»
Для их успокоения, согласно фельетону, был организован диспут в Политехническом. С участием наиболее азартных противников сатирических публикаций:
«– “Она не нужна, – сказал Блюм, – сатира”.
Удивлению публики не было границ. На стол президиума посыпались записочки: “Не перегнул ли оратор палку?”
В. Блюм растерянно улыбался. Он смущенно сознавал, что сделал с палкой что-то не то.
И действительно. Следующий же диспутант, писатель Евг. Петров, назвал Блюма мортусом из похоронного бюро. Из его слов можно было заключить, что он усматривает в действиях Блюма факт перегнутия палки».
Отметим, что в характеристике петровского оппонента использован несколько устаревший термин, образованный от латинского mortuus – мертвый. На исходе 1920-х годов так – по давней традиции – называли санитаров эпидемиологического отделения в каждой больнице. Их обязанностью была еще и доставка трупов в морги. То же именование утвердилось и за служащими похоронных бюро. Соответственно, Блюму, а заодно и почти всем рапповским лидерам, инкриминировалось отнюдь не бескорыстное стремление похоронить сатиру как можно скорее.
Весьма характерен здесь оборот: «усматривает в действиях». Это аллюзия на правовую терминологию, понятная современникам. Речь шла о преступном умысле – прямом или косвенном.
Ильф и Петров напоминали оппоненту: раз уж сатира признана необходимой, нельзя мешать выполнению государственного задания. Если Блюм осознает «общественно опасный характер последствий своих действий», то умысел прямой, а нет – косвенный. Отсюда следовало: тот, кто инкриминировал сатирикам «контрреволюционную пропаганду», рискует получить обвинение во «вредительстве». Как говорится, палка о двух концах.
Ну а полемика в Политехническом музее завершилась, согласно фельетону, разгромом противника сатиры. Полным и окончательным:
«– “Лежачего не бьют!” – сказал Мих. Кольцов, закрывая диспут.
Под лежачим он подразумевал сидящего тут же В. Блюма.
Но, несмотря на свое пацифистское заявление, немедленно начал добивать лежачего, что ему и удалось.
– “Вот видите! – говорили зрители друг другу. – Ведь я вам говорил, что сатира нужна. Так оно и оказалось”».
Ильф и Петров торжествовали победу в январе 1930 года. Хотя и видели, что цензурные рамки установлены более жестко, чем двумя годами ранее.
Победа не вызывала сомнений в январе 1930 года. А вот летом предыдущего года торжествовать было рано. Защита нападением только началась.
«Ответственные редакторы» журналов уяснили, что предлагала им редакция «Литературной газеты» посредством статьи Тарасенкова. Но и осторожность не утратили. Публиковали рецензии.
Аналитические статьи о романе могли бы оказаться несвоевременными – в политическом аспекте. Едва завершилась борьба с «левой оппозицией», а тут уже громят «правый уклон», затем обличают громивших. В общем, не время подводить итоги. А с рецензий спрос невелик. Известить читателей о новой книге – обязанность журнала.
Правда, было бы странно представлять как новинку роман, вышедший почти год назад и неоднократно обруганный. Так что о «Двенадцати стульях» рассуждали, ссылаясь на формальный повод: второе зифовское издание. Словно и не видели предыдущих.
Маститые критики сочли нужным воздержаться от каких-либо оценок второго книжного издания, раз уж не обсуждали первое. Требовавшуюся ретивость проявили литературные поденщики.
Рецензию на второе зифовское издание опубликовал журнал «Октябрь» в седьмом номере 1929 года. Автор не упомянул Тарасенкова, но роман признал «веселой, энергично написанной книгой»[84].
Стало быть, тарасенковская оценка воспроизведена. Далее резюмировалось: «В целом, конечно, “Двенадцать стульев” – удача».
Подчеркнем, что рецензия публиковалась как срочный материал. Второе зифовское издание романа Ильфа и Петрова вышло на исходе июня 1929 года, когда июльский номер «Октября» был уже сверстан. Значит, сведения о литгазетовской статье были получены еще до ее публикации. Пожелания Тарасенкова редакция журнала восприняла как приказ, который надлежит исполнять немедленно. Пренебрегая расходами на повторную верстку.
Дело тут не только в авторитете «Литературной газеты». Журнал был рапповским, а руководство этой организации получало директивы из ЦК партии.
Не медлила и редакция двухнедельника «На литературном посту». Правда, «Октябрь» не опередили. Второе зифовское издание рецензировали в восемнадцатом – августовском – номере[85].
Автор, как его коллега из «Октября», не во всем согласился с Тарасенковым. Но в целом оценка была высокой. Особо же был отмечен «успех, выпавший на долю романа И. Ильфа и Е. Петрова у читателей».
Правда, тут возникла логическая погрешность. Было еще рано судить об успехе только что опубликованного второго издания, первое же не упоминалось. Однако автор следовал правилу игры, введенному «Литературной газетой»: с необходимостью подразумевалось, что до тарасенковской статьи рецензии на «Двенадцать стульев» не печатались.
Не нарушил правило и журнал «Молодая гвардия». Тоже рапповский, выпускавшийся как издание ЦК комсомола и ЦК партии. В восемнадцатом – сентябрьском – номере опубликована почти хвалебная рецензия[86].
Автор не солидаризовался и не полемизировал с Блюмом. Но подчеркивал, что «Двенадцать стульев» – «не только роман с сюжетной емкостью, он вместе с тем роман сатирический».
Понятно, сатира была не «адресной». Тем не менее роман признавался удачей, так как «его принципиальная значимость (если учесть всю бедность и выхолощенность современной сатиры) двойная».
Рецензент, подобно Тарасенкову, счел нужным упрекнуть коллег. Заявил, что «книга Ильфа и Петрова прошла мимо нашей критики».
Тут опять явная логическая погрешность. Судить об активности критиков по реакции на второе зифовское издание было еще рано, о первом же издании и журнальной публикации рецензент не упоминал.
Разумеется, сатирический еженедельник «Чудак», где работали Ильф и Петров, тоже поддержал сотрудников. В тридцать шестом – сентябрьском – номере помещена рецензия на опубликованную в серии «Библиотека “Огонька”» брошюру «Двенадцать стульев» – сокращенный вариант второго зифовского издания.
Отзыв, конечно же, панегирический. Рецензент утверждал: «Это – лучшие главы из недавно вышедшего романа, имеющего выдающийся успех и уже переведенного на несколько иностранных языков. Как в советской, так и в иностранной критике роман И. Ильфа и Е. Петрова признан лучшим юмористическим произведением, изданным в СССР. Действительно “Двенадцать стульев” изобилуют таким количеством остроумных положений, так ярко разработан сюжет, так полно и точно очерчены типы, что успех романа следует считать вполне заслуженным. Книжка, изданная в “Библиотеке «Огонька»”, дает читателям полное представление о талантливом произведении молодых авторов»[87].
Характеризуя роман «Двенадцать стульев» как «недавно вышедший», рецензент явно привирал. Зато следовал правилу, введенному «Литературной газетой»: не полагалось упоминать о журнальной публикации 1928 года и первом зифовском издании. Потому и непонятно было, когда же новинку перевели на иностранные языки. Но автор рецензии ориентировался на осведомленных читателей.
Вполне благожелателен был и рапповский ленинградский ежемесячник «Звезда». Рецензию на роман Ильфа и Петрова поместили в десятом номере[88].
Автор тоже не солидаризовался с Блюмом. Зато специально оговорил: «Гиперболический бытовизм “12 стульев” еще не сатира, но эта талантливая книга интересна как один из первых шагов на пути к советской сатирической литературе».
Не обошлось, конечно, без упрека, ставшего традиционным. Рецензент утверждал: «Книга Ильфа и Петрова, вышедшая уже во французском переводе и вызвавшая восхищение парижской прессы, прошла у нас совершенно незамеченной».
О каком издании шла речь, можно было лишь догадываться. Ни первое зифовское издание, ни журнальная публикация опять не упоминались.
Аналогичных примеров немало. Тут, еще раз подчеркнем, не случайность, а проявление тенденции. Журналы старательно популяризовали официальную версию: «книга, о которой не пишут».
Эта версия была обязательной до второй половины 1980-х годов. Вот почему ее воспроизвела даже Л. М. Яновская – в двух изданиях монографии об Ильфе и Петрове. Так поступали и другие советские литературоведы.
Версия, предложенная Тарасенковым, ныне выглядит алогичной. Но в 1929 году ее прагматика была вполне актуальна. Критик выполнял задание, предложенное редакцией – по указанию вышестоящих инстанций.
Петров, на исходе 1930-х годов планировавший книгу о друге и соавторе, не забыл критические отклики на первое издание «Двенадцати стульев». Отметив, что рецензия в «вечорке» была единственной, он следовал правилам игры, предложенной «Литературной газетой». Они и не менялись еще полвека.
Эти правила оба соавтора приняли. Своеобразной поддержкой Тарасенкову был их фельетон «Мала куча – крыши нет», опубликованный в четвертом – январском – номере «Чудака» за 1930 год[89].
Ильф и Петров неявно ссылались на общеизвестное тогда название детской игры. Она была популярна в начальных и средних учебных заведениях Российской империи. Каждый из группы участников, сбившихся в толпу, пытался каким-либо образом повалить соседей и оказаться сверху. Что и сопровождалось возгласами: «Мала куча – крыши нет!».
Ильф и Петров сравнивали с детской игрой критические кампании в прессе. Соответственно, отмечали, что «стоит только одному критику изругать новую книгу, как остальные критики с чисто детским весельем набрасываются на нее и принимаются в свою очередь пинать автора ногами».
Агрессия рецензентов нарастает. Уже и политические обвинения подразумеваются: «“Автор, – пишет критик Ив. Аллегро, – в своем романе «Жена партийца» ни единым словом не обмолвился о мелиоративных работах в Средней Азии. Нужны ли нам такие романы, где нет ни слова о мелиоративных работах в Средней Азии?”».
Подразумевалось, что начало положено. Кампания началась. Соответственно, критик, укрывшийся за псевдонимом «Гав. Цепной, прочитав рецензию Ив. Аллегро, присаживается к столу и, издав крик: “Мала куча – крыши нет”, – пишет так:
“Молодой, но уже развязный автор в своем пошловатом романе «Жена партийца» ни единым, видите ли, словом не обмолвился о мелиоративных работах в Средней Азии. Нам не нужны такие романы”».
Дальше – больше. А наиболее «свирепый из критиков т. Столпнер-Столпник в то же время и самый осторожный. Он пишет после всех, года через полтора после появления книги. Но зато и пишет же!
“Грязный автор навозного романа «Жена партийца» позволил себе в наше волнующее время оклеветать мелиоративные работы в Средней Азии, ни единым словом о них не обмолвившись. На дыбу такого автора!”».
Таков, согласно фельетону, обычный алгоритм. Характеризуется и другой:
«Но бывает и так, что критики ничего не пишут о книге молодого автора.
Молчит Ив. Аллегро. Молчит Столпнер-Столпник. Безмолвствует Гав. Цепной. В молчании поглядывают они друг на друга и не решаются начать. Крокодилы сомнения грызут критиков.
– Кто его знает, хорошая эта книга или это плохая книга? Кто его знает! Похвалишь, а потом окажется, что плохая. Неприятностей не оберешься. Или обругаешь, а она вдруг окажется хорошей. Засмеют. Ужасное положение!
И только года через два критики узнают, что книга, о которой они не решались писать, вышла уже пятым изданием и рекомендована главполитпросветом даже для сельских библиотек.
Ужас охватывает Столпника, Аллегро и Гав. Цепного. Скорей, скорей бумагу! Дайте, о, дайте чернила! Где оно, мое верное перо?
И верные перья начинают скрипеть.
“Как это ни странно, – пишет Ив. Аллегро, – но превосходный роман «Дитя эпохи» прошел мимо нашей критики”.
“Как это ни странно, – надсаживается Гав. Цепной, – но исключительный по глубине своего замысла роман «Дитя эпохи» прошел мимо ушей нашей критики”».
Затем приходит время самого предусмотрительного рецензента. И Столпнер-Столпник сообщает, что роман «Дитя эпохи» – «“книга, которую преступно замолчали Ив. Аллегро и Гав. Цепной, является величайшим документом эпохи. Она взяла свое, хотя и прошла мимо нашей критики”».
Правда, отмечали авторы фельетона, у рецензентских атак есть и другая специфическая черта. Своего рода избирательность:
«Однако самым забавным в работе критиков является неписаный закон, закон пошлый и неизвестно кем установленный. Сводится этот закон к тому, чтобы замечать только то, что печатается в толстых журналах.
Отчаянная, потная дискуссия развивается вокруг хорошего или плохого рассказа, напечатанного в “Красной нови” либо в “Новом мире”.
Но появись этот самый рассказ в “Прожекторе”, “Огоньке” или “Красной ниве”, ни Столпнер-Столпник, ни Ив. Аллегро, ни Гав. Цепной не нарушат своего закона – не напишут о нем ни строки.
Эти аристократы духа не спускаются до таких “демократических” низин, как грандиозные массовые журналы».
Осведомленных читателей термин «аристократы духа» отсылал к немецкой литературной традиции XIX века, когда он использовался при характеристике идеологов романтизма. Тем комичнее было противопоставление дерзости прежних бунтарей – рептильности журнальных поденщиков.
Связь фельетона с историей критического приема романа «Двенадцать стульев» была очевидна современникам. На что, несомненно, рассчитывали соавторы.
К истории критической рецепции «Двенадцати стульев» непосредственно отсылала читателей и ссылка на «“демократические” низины» – «грандиозные массовые журналы». Роман публиковался в иллюстрированном ежемесячнике «30 дней», а такого рода изданиями критики, по словам Ильфа и Петрова, пренебрегали. Не считали публикации там хоть сколько-нибудь престижными.
Тридцать лет спустя отечественные мемуаристы и литературоведы не вышли за рамки легенды, предложенной «Литературной газетой» и поддержанной авторами «Двенадцати стульев». При осмыслении критической рецензии она стала, можно сказать, фундаментом.
Неважно, в какой мере вариант осмысления, предложенный Ильфом и Петровым, соответствовал реальной ситуации. Важно, что он соответствовал тарасенковской интерпретации. Обозначившей правительственную установку.
Еще раз подчеркнем: установка была в силе до второй половины 1980-х годов. Потому что позволяла соблюдать все еще актуальные запреты на упоминания об антитроцкистских и антибухаринских кампаниях.
На исходе лета 1929 года Ильф и Петров официально признаны вполне лояльными сатириками. И даже весьма полезными.
Роман «Двенадцать стульев» уже издан во Франции, а 2 августа там опубликована и «Двойная автобиография». В этот день, согласно датировке рукописи, соавторы принялись за первую часть «Великого комбинатора».
Если верить датировке, работа завершена с рекордной скоростью. Понадобились всего три недели. Даже меньше, чем на первую часть «Двенадцати стульев».
Но, как выше отмечено, не 2 августа Ильф и Петров приступили к работе. Они тогда начали переписывать и заново редактировать черновые рукописи. Автограф, считавшийся тогда итоговым, подготовили к публикации. Через три недели уже готовый машинописный экземпляр размечен по журнальным номерам. В конце августа должен был начаться редакционный цикл.
Однако тогда он не начался. Если верить Петрову, из-за того, что «Ильф купил фотоаппарат».
Верить, как отмечено выше, не следует. Другая была причина. Вновь изменилась политическая ситуация.
По обыкновению, тон задала «Правда». 24 августа – на следующий день после того как Ильф и Петров закончили редактуру первой части нового романа – там была опубликована статья «Об ошибках и уклоне тов. Бухарина»[90].
Обвинения, выдвинутые «Правдой», повторили почти все газеты и журналы. Бухаринские установки в области экономики и политики были объявлены «уклонистскими», необычайно опасными в период декларированного Сталиным «обострения классовой борьбы».
Принципиальной новизны тут не было. Да и Бухарин уже покаялся. Однако нэповского идеолога вновь объявили лидером «правых уклонистов».
Теперь это непосредственно соотносилось с литературным процессом. Готовилась новая резолюция «О политике партии в области художественной литературы».
Прежнюю резолюцию, стараниями Бухарина принятую в 1925 году, рапповцы признали устаревшей. Там не предусматривалась монополизация ими власти. Сама идея монополии была отвергнута. Декларировалась необходимость единения всех литературных группировок, «тесного товарищеского сотрудничества»[91].
Новая резолюция должна была утвердить и узаконить первенство рапповцев, отдать под их контроль всю печать. Цель – создание единого Союза советских писателей. Что и означало бы окончание в литературе периода «бухаринского либерализма».
Вот эту концепцию литературного процесса надлежало обосновать посредством соответствующей пропагандистской кампании. Планировался некий аналог «шахтинского дела» – в литературе. Объекты нападения выбирались заранее.
Первый – по старшинству – Е. И. Замятин, добившийся известности еще в досоветскую эпоху. Он и раньше был объектом рапповских нападок.
Замятин стал большевиком еще в 1905 году, прошел тюрьму, ссылку, и, хотя политическую деятельность он вскоре прекратил, связи остались. Ироническое отношение к литературной политике Замятин не скрывал. Его не раз арестовывали чекисты, выручали же давние товарищи, сделавшие функционерскую карьеру[92].
Второй – Б. А. Пильняк. Тоже многократно бранимый рапповскими критиками. Ему особенно доставалось за дружбу с Воронским[93].
Формально скандал начался 26 августа 1929 года. В этот день «Литературная газета» напечатала статью близкого к рапповскому начальству Б. М. Волина «Недопустимые явления»[94].
Речь шла об изданиях за границей романа Замятина «Мы» и повести Пильняка «Красное дерево». Вот это Волин и именовал «недопустимыми явлениями».
Существенно, что с начала 1920-х годов советское правительство заигрывало с эмиграцией. Провоцировались конфликты убежденных противников нового режима и беженцев, готовых примириться с ним. Последних привлекали различными способами[95].
В борьбе за раскол эмиграции литература играла особо важную роль. Практиковались негласные субсидии невраждебным издательствам, равным образом – периодическим изданиям. Советским писателям там не запрещалось печататься, эмигрантов тоже публиковали на родине[96].
Иностранные публикации советских писателей, даже и в эмигрантских издательствах, были тогда вполне обычны. Политическая оценка на родине зависела от содержания опубликованного.
Характерно, что в СССР иностранцев, паче того эмигрантов, издавали без ограничений. Международные конвенции об авторских правах не были подписаны, и гонорары выплачивались по издательскому произволу.
Такая практика могла бы обусловить и нарушения авторских прав советских писателей заграничными издателями. Однако за границей такое случалось крайне редко. Издательские организации, как правило, испрашивали согласие, гонорары выплачивали.
Кстати, советские писатели в 1920-е годы весьма опасливо относились к предложениям иностранных, особенно же эмигрантских издателей. Памятуя о специфике уголовного законодательства, лишь то и публиковали, что было бы нельзя интерпретировать в соответствии с пунктом 10 статьи 58 действовавшего УК.
Волин обострил ситуацию. Преступлением он объявил сам факт сотрудничества с эмигрантами: «Борис Пильняк напечатал свой роман “Красное дерево” в берлинском издательстве “Петрополис”. Как мог Пильняк этот роман туда передать? Неужели не понимал он, что таким образом входит в контакт с организацией, злобно враждебной Стране Советов?».
Разумеется, вопрос был риторическим. Ответ подразумевался. Далее же Волин сформулировал главный тезис: Пильняк напечатал роман за границей, потому как не нашлось «оснований к тому, чтобы это произведение было включено в общий ряд нашей советской литературы».
Так была обозначена базовая пропагандистская установка: все, что советский литератор опубликует за границей без предварительной санкции, надлежит считать антисоветским. Вне зависимости от содержания публикации. Если разрешения не спросил, значит, действовал «с контрреволюционной целью». Как Пильняк.
Отсюда следовало, что аналогичное преступление совершил и Замятин. Статью Волина завершал призыв: «Мы обращаем внимание на этот ряд совершенно неприемлемых явлений, компрометирующих советскую литературу, и надеемся, что в их осуждении нас поддержит вся советская общественность».
Другие периодические издания поддержали Волина. И на первой полосе следующего номера «Литературной газеты», вышедшего 2 сентября, были помещены аннотации статей, авторы которых рассуждали о «недопустимых явлениях». Каждый заголовок – лозунг: «Против переклички с белой эмиграцией», «Советские писатели должны определить свое отношение к антиобщественному поступку Пильняка»[97].
Авторы нападали, главным образом, на Пильняка. Далеко не каждый упоминал Замятина. Причина – различие литературных репутаций.
Вопреки рапповским стараниям, Пильняк, ставший знаменитостью в начале 1920-х годов, считался писателем именно и только советским. Что он и сам акцентировал в многочисленных интервью[98].
Соответственно, критики инкриминировали ему лицемерие, предательство, клевету на советский режим. Это не удивляло большинство читателей, не знакомых с повестью «Красное дерево».
Замятину же инкриминировать лицемерие, паче того предательство, было бы странно. Советским писателем его именовали не без оговорок. Называли порой и «внутренним эмигрантом».
Атаковать Пильняка было удобно. К примеру, о Замятине упоминать не стал и Маяковский. 2 сентября «Литературная газета» поместила его статью «Наше отношение»[99].
Имелось в виду «отношение» не только автора статьи. Он выступал от имени возглавлявшегося им литературного объединения – «Революционного фронта искусств».
Ранее эта группировка именовала себя «Левым фронтом искусств». Но после разгрома и высылки Троцкого «левизна» ассоциировалась с оппозиционностью. Пришлось, как говорится, сменить вывеску.
Свое «отношение» Маяковский обозначил сразу. В привычной манере, издевательски, что на этот раз контексту соответствовало: «Повесть о “Красном дереве” Бориса Пильняка (так, что ли?), впрочем, и другие повести и его, и многих других, не читал».
Маяковский четко обозначил, что даже заглавие крамольной повести ему незнакомо. Значит, о не прочитанном взялся рассуждать. Уместность подхода обосновал: «К сделанному литературному произведению отношусь как к оружию. Если даже это оружие надклассовое (такого нет, но, может быть, за такое считает его Пильняк), то все же сдача этого оружия в белую прессу усиливает арсенал врагов».
Ну а далее – вывод. Обусловленное контекстом обвинение: «В сегодняшние дни густеющих туч это равно фронтовой измене».
Подчеркнем, что инвектива была все же смягчена. Маяковский оговорил: возможно, причина сотрудничества с эмигрантами – ошибка Пильняка, считавшего литературу «оружием надклассовым».
Оговорка непринципиальна. Автор следовал правительственной установке. Сформулировал ее секретариат РАПП в том же номере «Литературной газеты». Функционеры требовали, чтобы все литераторы «определили свое отношение к поступкам Е. Замятина и Б. Пильняка»[100].
Каждому надлежало высказаться – в печати либо на собрании какой-либо писательской организации. Рапповцы предложили выбор: «либо за Пильняка и его покрывателей (sic! – М.О., Д.Ф.), либо против них».
Пильняк стал, можно сказать, олицетворением лицемерия. Ну а Замятин, соответственно, – «внутренней эмиграции».
Выбор объектов травли отнюдь не случаен. Замятин и Пильняк – знаменитости. В заданном диапазоне – от абсолютно лояльного советского классика до «внутреннего эмигранта» – мог бы определить свое положение каждый литератор.
У Замятина и Пильняка в партийной элите были давние приятели и покровители, о чем знали многие. Соответственно, всем и каждому объяснили, что ситуация изменилась. Опасность, во-первых, постоянна. А во-вторых, ни известность, ни связи не помогут. Ясно обозначено: вопрос о заграничных публикациях решается теперь без участия писателей, зато они обязаны участвовать в травле любого коллеги, объявленного врагом режима.
Отказавшиеся выступить против Замятина и Пильняка рисковали. Последствия угадывались: обвинения в «пособничестве».
Участвовать в травле согласились, как известно, не все писатели. Но – большинство. Согласившиеся выступали на различных собраниях и в печати. Обвиняли, дистанцировались.
Истерия нарастала стремительно. 9 сентября «Литературная газета» сообщила на первой полосе: «Писательская общественность единодушно осудила антиобщественный поступок Пильняка»[101].
16 сентября «Литературная газета» продолжила тему. На первой полосе – лозунг-аннотация: «Против обывательских привычек прикрывать и замазывать антисоветский характер перекличек с белой эмиграцией и сведения их к “ошибкам” и “недоразумениям”»[102].
Редакция лишь конкретизировала тематику и проблематику материалов, поступивших из различных литературных сообществ и от не состоявших в них писателей. Многие спешили публично отречься. Заголовки были красноречивы: «Повесть Пильняка – клевета на Советский Союз и его строительство», «Не только ошибка, но и преступление».
В данном случае не требовалось пояснять, что за «преступление». Речь шла о «контрреволюционной пропаганде». Коль так, в лучшем случае – «косвенный умысел».
Попытка уклониться от участия в травле становилась все более опасной. Литераторов буквально вынуждали осудить Пильняка и Замятина, грозя в случае отказа уголовным преследованием.
Скандал разрастался. 20 сентября журнал «Книга и революция» поместил очередную статью Волина. Пафос ее обозначал заголовок: «Вылазки классового врага в литературе»[103].
Тут рапповец и предложил актуальные реформы. По его словам, резолюция ЦК ВКП (б), принятая в 1925 году, «должна быть внимательно просмотрена и дополнена директивами, которые соответствовали бы эпохе социалистического наступления, выкорчевывания остатков капитализма и все более и более обостряющейся классовой борьбе в нашей стране и, следовательно, в литературе».
Не отставал и журнал «Земля Советская». В десятом номере опубликована статья И. А. Батрака «В лагере попутчиков»[104].
Заголовком обозначалось, что лагерь чуть ли не вражеский. Это и акцентировал Батрак, предлагая эффектную параллель: «Здесь примерно шахтинское дело литературного порядка».
Правда, тезис был не нов. Обличаемых уже сравнивали с «вредителями». Через три года Замятин вспоминал: «Москва, Петербург, индивидуальности, литературные школы – все уравнялось, исчезло в дыму этого литературного побоища. Шок от непрерывной критической бомбардировки был таков, что среди писателей вспыхнула небывалая психическая эпидемия: эпидемия покаяний»[105].
О своем раскаянии первым заявил Пильняк. Был даже прощен – до поры.
Замятин пытался оправдываться, а вот каяться не спешил. В итоге с помощью Горького добился разрешения выехать за границу.
На убыль истерия пошла в конце октября 1929 года. Партийное руководство, не отрицая рапповские мнения о заграничных публикациях, объявило, что все же допущены «перегибы».
К ним были отнесены проявления агрессивности по отношению ко всем литераторам, дистанцировавшимся от рапповцев. Эта проблема и ранее обсуждалась в периодике. Ну а вину, как водится, возложили на исполнителей. Так, виноватым оказался и Волин. Ему пришлось продолжать функционерскую деятельность вне Москвы.
Однако «перегибы» – не случайность. Нет оснований полагать, что это не планировалось. Во всяком случае – заранее допускалось.
Нэповская издательская модель отменялась явочным порядком. Советскому литератору надлежало получать гонорары лишь в контролируемых правительством организациях. В 1929 году были закрыты многие частные издательства. Итог не вызывал сомнений. Планировалась монополизация печати. Соответственно, не санкционированные заранее иностранные публикации – способ обретения писателями финансовой независимости. Вот и решено было такой фактор исключить.
Конечно, рапповские лидеры преследовали другую цель – локальную. Пытались обосновать необходимость новой резолюции «О политике партии в области художественной литературы». К тому дело и шло. Но кампания была прекращена именно тогда, когда Сталин уже решил свои задачи. А планами литературных функционеров он – по обыкновению – пренебрег.
«Дело Пильняка и Замятина», во-первых, дискредитировало Троцкого. Опять демонстрировалось, что основа его доктрины – свободная конкуренция всех литературных сообществ – ошибочна.
Во-вторых, вновь дискредитировали Бухарина. Он ведь оказался покровителем «литературных шахтинцев».
Наконец, советское правительство было избавлено от необходимости законодательно воспретить несанкционированные публикации за границей. Литераторы и так уяснили: запрет введен. Негласный, зато строжайшим образом контролируемый.
Почти полвека спустя Л. С. Флейшман подвел итоги в фундаментальной монографии о Б. Л. Пастернаке. Он отметил, что трехмесячная истерия – «первая в истории русской культуры широко организованная кампания не против отдельных литераторов или текстов только, а против литературы в целом, ее автономного от государства существования»[106].
Ильф и Петров, конечно, уяснили прагматику кампании. Благодаря июньскому вмешательству «Литературной газеты» они были избавлены от нападок, однако на фоне вялотекущей полемики о допустимости сатиры «дело Пильняка и Замятина» могло бы привлечь нежелательное внимание к авторам опубликованного за границей сатирического романа.
Осторожностью Ильф и Петров не пренебрегали. И в очередной раз отложили подготовку нового романа к публикации. Оставалась актуальной дежурная шутка советской эпохи: «Лучше попасть под трамвай, чем под кампанию».
Именно поэтому соавторам пришлось откликнуться на «дело Пильняка и Замятина». Фельетон Ильфа и Петрова «Три с минусом» журнал «Чудак» опубликовал в сорок первом – ноябрьском – номере[107].
Ильф и Петров описывали там собрание литераторов в связи с «делом Пильняка и Замятина», – описывали как школьный урок. Высмеяли, главным образом, коллег, невпопад каявшихся. Но больше всего досталось азартному рапповцу, со статьи которого и началась кампания в прессе. Соавторы почти откровенно издевались над ним:
«И один только Волин хорошо знал урок. Впрочем, это был первый ученик. И все смотрели на него с завистью.
Он вызвался отвечать первым и бойко говорил целый час. За это время ему удалось произнести все свои фельетоны и статьи, напечатанные им в газетах по поводу антисоветского выступления Пильняка.
На него приятно было смотреть.
Кроме своих собственных сочинений, Волин прочел также несколько цитат из “Красного дерева”».
Намек был ясен. Подразумевалось, что остальные писатели не имели возможности ознакомиться с крамольными сочинениями, но все-таки каялись, пусть и с разной степенью усердия.
Ильфу и Петрову азартный «первый ученик» был уже не опасен, – Волин до поры утратил влияние. Соавторы закончили свой фельетон иронически: «В общем, писатели отвечали по политграмоте на три с минусом. Но так как пишут они на три с плюсом, то публика была очень довольна, что увидела всех в лицо».
Получилось, что Ильф и Петров подвели итог, значит, кампания прекращена. И высмеяли сатирики не Пильняка и Замятина, а тех, кто вольно или невольно принял участие в травле.
Ильф и Петров не бранили Пильняка и Замятина. От участия в травле уклонились, использовав уловку примитивную, даже, можно сказать, неуклюжую. По сути – дерзили.
Но авторам «Двенадцати стульев» гарантировалась защита. Вот они и позволяли себе некоторые вольности. Разумеется, не выходя за пределы допустимого.
Осенью 1929 Ильф и Петров были вроде бы в безопасности. Зато карьера их нового покровителя – Кольцова – оказалась под угрозой.
Тогда провинился именно он. А историю конфликта анализировал семьдесят два года спустя В. М. Фрадкин в книге «Дело Кольцова»[108].
Конфликт начался после выпуска тридцать шестого – сентябрьского – номера «Чудака». Там был опубликован материал «Семейный альбом. Ленинградская карусель» с портретами ленинградских функционеров. «В тексте, напечатанном под фотографиями, сообщалось, что вопрос, который должен был решить первый из этих деятелей, он переправил для решения вышестоящему, а тот – в еще более высокую инстанцию. И так до пятого – самого высокостоящего, который… немедленно вернул вопрос тому, с которого все это началось. Так замкнулся “заколдованный” круг бюрократической волокиты – самая настоящая “карусель”. Этот материал привел в ярость партийных вельмож».
Допустимо, что «привел в ярость». Только неясно, о каких «вельможах» речь. Существенно же, что Фрадкин, анализируя историю фельетона, подчеркнул: сведения «о безобразиях ленинградских чиновников еще до “Чудака” опубликовали многие газеты, включая “Правду”».
Главная партийная газета и в самом деле печатала такого рода статьи. Тем не менее претензии были к «Чудаку». И, как отметил Фрадкин, «заговорили о подрыве партийного авторитета, о публикации антисоветских материалов».
Кольцов стал жертвой контринтриги. Ее инициировали союзники осмеянных им функционеров. Опять же, в ЦК партии обсуждался вопрос о целесообразности выпуска двух сатирических журналов всесоюзного значения – «Крокодила» и «Чудака». Подразумевалось, что хватит и одного.
До закрытия «Чудака» дело тогда не дошло. Как отметил Фрадкин, 20 сентября Кольцов по решению ЦК партии «схлопотал “строгий выговор с предупреждением” и был отстранен от редактирования журнала. “Крамольный” 36-й номер был конфискован и уничтожен».
Провинившийся обратился к давнему покровителю – наркомвоенмору К. Е. Ворошилову. Следуя его совету, отправил в ЦК ВКП (б) письмо, где признал, что допустил «грубую политическую ошибку».
Кольцов не только каялся. Руководитель журнала «Чудак» утверждал, что «Правда» с лета громила ленинградских функционеров, а он лишь присоединился к уже начатой кампании: «Под гипнозом этой общей горячки я и допустил появление злосчастной странички в “ЧУДАКЕ”. Исправить ошибку позднее я уже не мог, так как по техническим причинам журнал печатается за 16 дней вперед. Результат получился самый худший».
На самом деле – ситуация обычная. По указанию Сталина была инициирована антиленинградская кампания в прессе, нанесен урон авторитету руководства городской и областной парторганизаций, а затем генсек распорядился нападки прекратить. Разговор пошел о «перегибах», виновными признали исполнителей. Тут и развернулась контринтрига. Крайним оказался журнал «Чудак». На уровне ЦК партии вариант приемлемый: не с «Правды» же начинать.
Кольцов и каялся, и оправдывался. Доказывал, что его отстранение от должности «прервет большую, и, в общем, за вычетом данного случая, успешную работу по созданию нового типа литературно-сатирического журнала с новыми, советскими кадрами. Работу эту, в которую я вложил уйму сил и энергии, жаль прерывать. Жаль, конечно, не со стороны моих интересов – а потому, что связанная со мной и ныне растерявшаяся группа молодых сотрудников ЧУДАКА могла бы совместно со мной не только загладить ошибку журнала, но и в дальнейшем еще принести партии ощутимую пользу».
Взыскание с Кольцова сняли. Он все же остался руководителем журнала «Чудак»: инцидент с «Ленинградской каруселью» был признан исчерпанным.
Меж тем завершалось «сворачивание нэпа» и продолжалась так называемая коллективизация сельского хозяйства. В ноябре 1929 года Бухарина вывели из состава Политбюро ЦК партии. А в декабре с небывалым размахом отмечался день рождения Сталина, к пятидесятилетию ставшего полновластным хозяином СССР.
Реорганизация печати тоже шла своим чередом. 30 января 1930 года Кольцов отправил письмо Ворошилову: «Мне стыдно опять обращаться к Вам по тому же делу, но право, не я виноват сейчас в тяжелом и ОЧЕНЬ обидном положении, в которое меня ставят».
Кольцов лишился должности. На этот раз – не за провинность. «Чудак» был закрыт в феврале 1930 года: его объединили с журналом «Крокодил.
Судя по письму, бывший редактор «Чудака» рассчитывал возглавить объединенную редакцию. Но такое назначение уже не планировалось. Соответственно, Кольцов утверждал, что с ним поступили несправедливо и просил Ворошилова: «Покажите, К<лимент> Е<фремович>, эту записку тов. Сталину! Я верю, что его тронет этот маленький, но не пустой вопрос».
На письме есть резолюция Ворошилова. Краткая: «Сделано».
Реакция Сталина неизвестна. А вмешиваться он не стал.
Объединенную редакцию возглавил, как планировалось, М. З. Мануильский. Брат давнего приятеля генсека, занимавшего тогда пост секретаря Исполкома Коминтерна[109].
Но и Кольцова не так уж обидели. Он остался руководителем журнала «Огонек» и одноименного акционерного общества с правами книгоиздания, наконец, ведущим фельетонистом главной партийной газеты. Да и выговор был снят.
Что до Ильфа и Петрова, то для них «слияние» двух сатирических еженедельников удачно завершилось. Утратив постоянные должности в редакции «Чудака», соавторы вскоре стали штатными сотрудниками журнала «Крокодил». И кольцовского покровительства не лишились.
Единственный сатирический журнал был на особом положении. Значительно выше и жалованье штатных сотрудников, и гонорары за публикации. Оплата построчная, как везде, однако расценки свои. У Ильфа и Петрова ставка высшая – полтора рубля за строку[110].
В редакции «Крокодила» работал и Катаев. Там и Глушков обосновался. Специально для него Мануильский-младший ввел в штатное расписание новую должность – «темист». Заместителем же «ответственного редактора» стал Бельский, приехавший из Харькова[111].
Редакция «Крокодила» можно сказать, объединила бывших «гудковцев» и одукростовцев. Популярность журнала росла.
Ну а Кольцов быстро наверстал упущенное. Антибухаринская истерия шла на убыль. Рубеж обозначил Сталин. 2 марта «Правда» опубликовала его статью «Головокружение от успехов. К вопросам колхозного движения»[112].
Сталин констатировал триумф пресловутой «коллективизации», но отрекся от наиболее радикальных лозунгов, ранее использовавшихся для шельмования Бухарина. Вину же за избыточный энтузиазм возложил – по обыкновению – на исполнителей.
Подразумевалось, что у некоторых функционеров случилось «головокружение от успехов». Вот оно и обусловило «левацкие перегибы», то есть стремление обобществить, сделать коллективной собственностью чуть ли не весь домашний скот и сельскохозяйственный инвентарь каждого хозяина крестьянского двора. Намек был прозрачен: избыточный радикализм – до сих пор неизжитое влияние «троцкистов».
Для большинства советских граждан столь крутой поворот был неожиданностью. Это подтверждает, например, дневниковая запись М. М. Пришвина. Добившись литературной известности еще до установления советского режима, он месяцами жил в деревне. Там, по его словам, «сталинская статья “Головокружение”, как бомба взорвалась. Оказалось, что принуждения нет – вот что!»[113].
Пришвин читал статью внимательно. Цитаты выписывал.
Статья генсека знаменовала начало очередной «антилевацкой» кампании. При этом не утратила актуальность борьба с «правым уклоном». И переосмысленный тарасенковскими стараниями роман «Двенадцать стульев» пришелся ко времени. Значит, своевременным оказалось и продолжение.
Как раз в период этой «оттепели» соавторы вернулись к сюжетной схеме «Великого комбинатора». Восемь ранее написанных глав были существенно переработаны, роман получил новое заглавие, совсем другое начало, а некоторые эпизоды Ильф и Петров исключили. Проявили осторожность: ведь им – по оказии – все еще могли бы инкриминировать «правый уклон».
Рукопись ждали в журнале «30 дней». Новый роман стал уже кольцовским проектом – как и второе зифовское издание «Двенадцати стульев». «Ответственный редактор» В. И. Соловьев по обыкновению не препятствовал. Ну а руководил подготовкой к публикации, конечно же, В. А. Регинин[114].
В планах и набросках мемуарной книги Петров не упомянул Соловьева. Да и Кольцова. А причина одна – оба тогда были «неупоминаемыми».
Соловьева арестовали в ноябре 1937 года. Осудили и расстреляли как «вредителя». Девятнадцать лет спустя он был оправдан.
Кольцова арестовали в декабре 1938 года. Он был осужден и расстрелян – «контрреволюционер», «троцкист». Шестнадцать лет спустя Кольцова оправдали.
Но к 1931 году оба еще при власти. Потому вопрос о журнальной публикации был решен загодя. Ну а пафос второго романа дилогии Петров обозначил набросках к мемуарной книге: «Идея денег, не имеющих моральной ценности».
Петров опять выразил мысль иносказательно. О «моральной ценности» денег речь не шла и раньше. Социальная – подразумевалась. Изменения были на этом уровне.
В 1927 году, когда разворачивается действие романа «Двенадцать стульев», партийное руководство акцентировало: идея «сворачивания нэпа» – «левацкий уклон». Советская экономика развивается, возврат к эпохе «военного коммунизма» невозможен. Потому Воробьянинов и надеется, что обретение клада позволит ему жить безбедно – если не в СССР, так за границей. Бендер тоже мечтает о финансовой независимости от государства. А Востриков планирует создать легальное частное предприятие – источник стабильного дохода.
Три года спустя ситуация уже принципиально иная. Нэп в прошлом.
Каждому советскому гражданину, за исключением замужних женщин, несовершеннолетних и пенсионеров, надлежало работать на государство. В зависимости от государственной оценки этой работы и определялся уровень легальных доходов.
Соответственно, были нормированы и легальные расходы. За деньги советский гражданин мог официально приобрести лишь то, что полагалось ему согласно официальному же статусу. А нелегальные приобретения – основания для привлечения к уголовной ответственности.
В 1927 году, согласно актуальной политической установке, поражение всех «охотников за бриллиантами» предопределялось изначально. Иначе и быть не могло. При этом Востриков и Воробьянинов изображены так, чтобы они не вызывали сочувствие читателей. Алчные, трусоватые эгоисты, – жалеть некого. Они полностью осознают свое поражение, буквально сходят с ума от горя и обиды. А вот Бендер щедр, весел, отважен, даже не лишен своеобразного благородства. И читатели сочувствовали великому комбинатору. Вот почему Тарасенков, отвергая упреки критиков, так настаивал, что с «приспособленца и рвача» авторы «Двенадцати стульев» сорвали «все поэтизирующие его покровы и одеяния».
На самом деле – не все. Бендер умер непобежденным. Потому и подразумевался читательский вопрос о вероятности материального успеха. Непонятным осталось, что было бы, если бы великий комбинатор своевременно выяснил, где находится тот гамбсовский стул, в котором владелица сокровищ спрятала свои бриллианты.
«Идеологически правильный» ответ был очевиден и однозначен: все равно Бендер не реализовал бы свою мечту. Ни один советский гражданин не сможет пользоваться богатством, приобретенным незаконно. Что и предстояло обосновать художественно.
Вряд ли Ильф и Петров были воодушевлены такой постановкой задачи. Но ссылкой на необходимость ее решения вполне обосновывался «социальный заказ» – продолжение «Двенадцати стульев».
В 1928 году соавторы приступили к роману о победе и поражении великого комбинатора. Бендер добывал богатство – и не мог его тратить. Потому что деньги сами по себе главной роли не играли: все жизненные блага в СССР распределялись сообразно «вкладу в строительство социализма».
Победив, авантюрист вынужден скрывать победу. Ему не купить собственный дом или автомобиль, он не может даже получить квартиру. Не имея постоянного места работы, он вынужден переезжать из одного города в другой, не задерживаясь надолго, чтобы не привлекать к себе внимания и избегать вопроса о средствах, на которые живет. Денег много, однако нельзя тратить их по своему усмотрению. Незаконно обретенное богатство оказалось, по сути, мнимым. Это и есть поражение великого комбинатора.
Таков был исходный замысел. Да, его реализацию не раз приходилось откладывать – сообразно политическим изменениям. Но к апрелю 1930 года продолжение «Двенадцати стульев» опять востребовано.
Прежние установки не противоречили новым. С одной стороны, задача продолжения «Двенадцати стульев» соответствовала очередному этапу борьбы с «левым уклоном». А с другой стороны, роман был еще и антибухаринским: он эмблематизировал завершение нэповской эпохи.
Заглавие первого романа дилогии обозначало его сюжетную концепцию. То же самое можно сказать и о втором. Аллюзия библейская, многократно интерпретированная в европейской культуре: золотой телец – символ алчности.
Вопросы текстологии: от замыслов к итогам
Отметим, что с 1930 года соавторы работали в гораздо лучших условиях, нежели раньше, когда готовили к изданию «Двенадцать стульев». Решен был пресловутый «квартирный вопрос», получена и высокооплачиваемая служба в редакции единственного сатирического журнала страны. Ильф и Петров обрели наконец статус абсолютно лояльных сатириков.
Правда, время было по-прежнему тревожное. Еще не завершилась так называемая коллективизация, продолжались и гонения на «уклонистов».
Настроение соавторов передают лаконичные записи Ильфа весной 1930 года. К примеру, отмечено: «Поправки и отмежовки»[115].
Ильф вышучивал газетные штампы. Речь шла о публичном отречении «уклонистов» от недавних единомышленников. Что и определялось термином «отмежеваться».
Следующая запись локализовала тему. Ильф отметил: «Чистка НКПС».
Бывший сотрудник «Гудка» следил за происходившим в НКПС. Там «чистка» еще продолжалась.
Далее речь шла о более масштабных событиях. Ильф знал о них по газетам: «Харьковский процесс».
Это был один из крупнейших показательных судебных процессов. Начался он 9 марта 1930 года в Харьковском оперном театре. Суд рассматривал дело «Спілки визволення України»[116].
Не было уже организации, получившей такое название. Ее сформировали в 1914 году те, кто эмигрировал из Российской империи. Целью Союза освобождения Украины было создание независимого украинского государства. Планировался сепаратный мир с Германией и ее союзниками, велась пропагандистская работа, оказывалась помощь военнопленным. Вся эта деятельность прекратилась с окончанием Мировой войны.
На Харьковском процессе речь шла о возобновлении деятельности уже в 1920-е годы. Союз освобождения Украины – якобы выявленная сотрудниками ГПУ антисоветская организация. Существовала она только на страницах чекистских донесений. В соответствии с украинской аббревиатурой именовалась сокращенно – СВУ. Признана была «националистической».
19 апреля 1930 года Верховный суд УССР за «контрреволюционную деятельность» осудил сорок пять обвиняемых. Лидером «националистов» был признан академик С. А. Ефремов. Ячейками СВУ объявлены Всеукраинская академия наук и Украинская автокефальная православная церковь.
Пресса опять славила бдительных чекистов, по сути же результат стал провальным. На судебных заседаниях выявилось, что следователи не сумели найти хоть сколько-нибудь убедительные доказательства существования СВУ в советскую эпоху. Фундамент обвинения – заведомо недостоверные и явно противоречивые показания мнимых свидетелей.
Но и приговоры были вынесены не особенно суровые. Вероятно, ход судебного процесса изменила статья «Головокружение от успехов. К вопросам колхозного движения».
Отметим, что подготовка Харьковского процесса началась зимой 1929 года, окончание же, как выше отмечено, пришлось на весну следующего. Примерно тогда разворачивается и действие хрестоматийно известной антиутопии А. П. Платонова – «Котлован». На родине автора эта повесть впервые опубликована лишь в 1987 году[117].
В рукописи есть и датировка. Довольно точная: «декабрь 1929 – апрель 1930».
По мнению авторитетных комментаторов, эта датировка все же условная. Указанные Платоновым временные рамки должны были «подчеркнуть хроникальность повести, и относятся к времени действия»[118].
Так, неожиданный сюжетный поворот в повести обусловлен новым распоряжением высоких административных инстанций. Акцентируется, что оно было внезапным: вдруг «спустилась свежая директива, подписанная почему-то областью, через обе головы – района и округа, и в лежащей директиве отмечались маложелательные явления перегибщины, забеговщины, переусердщины и всякого сползания по правому и левому откосу с отточенной остроты четкой линии…».
Намек вполне прозрачен. «Свежая директива» обусловлена публикацией статьи генсека.
Такие неологизмы, как «перегибщина, забеговщина, переусердщина», равным образом «сползание» использованы не только ради комического эффекта. Платонов довел до абсурда формулировки официального дискурса. Соответственно, комментаторы для пояснения выбирают фрагменты сталинской статьи, включая и те, что выписаны Пришвиным.
Ильф, в отличие от Пришвина, дневник не вел. Но так же закономерно занес в записную книжку за июнь – июль 1930 года актуальный идеологически-морфологический ряд: «Смазывание. Скатился. Сползаешь».
Почти что платоновский ряд. Можно сказать, обозначено «сползание по правому и левому откосу с отточенной остроты четкой линии».
Тревожная весна 1930 года, как выше отмечалось, сыграла роль «оттепели», позволившей вернуться к сюжетной схеме «Великого комбинатора». Конечно, ссылок на суждения генсека в «Золотом теленке» нет. Но первая редакция нового романа могла появиться лишь после статьи «Головокружение от успехов. К вопросам колхозного движения».
Л. М. Яновская доказала, что работа над второй частью романа велась в январе – марте 1930 года. Тогда, полагала она, в роман и попадает мотив «чисток».
С этим вполне можно согласиться. Ильф и Петров использовали своего рода символ, локализующий время действия.
«Чистка» не упоминается в рукописях «Великого комбинатора». Это закономерно: сама тема «отмежевок» еще не актуализировалась, когда соавторы приступили к роману.
Первые результаты обозначил Сталин 27 июня 1930 года в докладе на XVI съезде ВКП (б). Текст был опубликован в «Правде» через день[119].
Генсек не только подводил итоги. Он еще и определил перспективы: «Началось дело с того, что партия развернула широкую самокритику, сосредоточив внимание масс на недостатках нашего строительства, на недостатках наших организаций и учреждений. Еще на XV съезде была провозглашена необходимость усиления самокритики. Шахтинское дело и вредительство в различных отраслях промышленности, вскрывшие отсутствие революционного чутья в отдельных звеньях партии, с одной стороны, борьба с кулачеством и вскрывшиеся недостатки наших деревенских организаций, с другой стороны, дали дальнейший толчок самокритике».
Сталин указал и формальные признаки нужных результатов. Отметил, что успех бесспорен: «В своем обращении 2 июня 1928 года ЦК дал окончательное оформление кампании за самокритику, призвав все силы партии и рабочего класса развернуть самокритику “сверху донизу и снизу доверху”, “не взирая на лица”. Отмежевавшись от троцкистской “критики”, идущей с той стороны баррикады и имеющей своей целью дискредитацию и ослабление Советской власти, партия объявила задачей самокритики беспощадное вскрытие недостатков нашей работы для улучшения нашего строительства, для укрепления Советской власти. Известно, что призыв партии вызвал живейший отклик в массах рабочего класса и крестьянства».
Можно сказать, что и в литературных кругах «вызвал живейший отклик» этот «призыв». Сталин же отметил: «Партия организовала, далее, широкую кампанию за борьбу против бюрократизма, дав лозунг проведения чистки партийных, профсоюзных, кооперативных и советских организаций от чуждых и обюрократившихся элементов».
Ильф и Петров, конечно, видели, какие факторы определили официальный дискурс. Мотив «чистки» стал определяющим в новом романе о похождениях великого комбинатора.
Очередное возвращение к роману и завершение рукописи Л. М. Яновская датировала летом 1930 года. Соотнесла это с решениями XVI съезда ВКП (б). Аргументировала, согласно требованиям эпохи, искренностью авторов как истинно советских писателей.
С выводом исследователя можно отчасти согласиться. Аргументация же неубедительна. Искренность соавторов тут никакой роли не сыграла. В чем-то они были искренни, иначе читатели не приняли бы роман. А на уровне литературных планов все же приходилось ориентироваться на политическую конъюнктуру.
3 июля 1930 года «Правда», согласно традиции, подвела итоги. В том же номере опубликовано и сталинское выступление: «Заключительное слово по Политическому отчету ЦК XVI съезду ВКП (б)»[120].
Сталин торжествовал победу. Издевался над оппонентами, которых сам и объявил «правыми уклонистами». Правда, обошелся без прямых инвектив: «Я говорил в своем докладе, что XVI съезд партии является одним из тех немногих съездов в истории нашей партии, на котором нет сколько-нибудь оформленной оппозиции, могущей выставить свою собственную линию и противопоставить ее линии партии. Оно, как видите, так именно и вышло на самом деле. На нашем съезде, на XVI съезде партии, не оказалось не только оформленной оппозиции, но не нашлось даже маленькой группы или даже отдельных товарищей, которые считали бы правомерным выйти здесь на трибуну и заявить о неправильности линии партии».
Оппоненты не рискнули возразить. Было уже поздно, а потому и опасно.
Это, кстати, акцентировал и такой авторитетный исследователь, как О. В. Хлевнюк, – в монографии о советской политике 1930-х годов. По его словам, на XVI съезде партии отнюдь не завершилась борьба генсека с наиболее авторитетными оппонентами: Сталин лишь готовил «окончательное решение проблемы “правых”»[121].
Решить ее было непросто. В частности, А. И. Рыков, тоже считавшийся «правым», еще занимал должность главы правительства – председателя Совнаркома.
Однако для большей части советской элиты борьба с «правыми» и «левыми» утратила прежнюю актуальность. Партия, согласно высказываниям генсека, стала монолитной. Ну а проблемы изживания «бюрократизма» и прочих недостатков, как заверяла пресса, решались в ходе «чисток». Посредством «критики и самокритики».
Что до Ильфа и Петрова, так они уже приступили к завершению второй книги дилогии. Следовало торопиться, чтоб не обмануть ожидания Регинина, Соловьева и, разумеется, Кольцова.
Роман «Золотой теленок» был завершен к осени 1930 года. Если точнее, первая редакция – для журнала.
Ильф и Петров опять воспользовались катаевской идеей. Той, что была реализована в повести «Растратчики». Ее, как известно, впервые опубликовал журнал «Красная новь» в 1926 году[122].
Тему Катаев выбрал из актуальных. Учреждения и предприятия были тогда, можно сказать, охвачены эпидемией растрат. Не только руководители, порой даже технические сотрудники изыскивали способы присвоить казенные деньги, после чего тратили их весьма торопливо – на кутежи в недавно открывшихся ресторанах и прочие легкодоступные развлечения. Однако период наслаждения богатством вскоре заканчивался. Судебные процессы растратчиков – дежурная тема как столичных, так и региональных газет. Можно сказать, это символ нэповской эпохи[123].
Катаев реализовал пресловутый «социальный заказ». Герои повести – бухгалтер и кассир одного из московских учреждений – забрали из кассы месячное жалование сослуживцев, но порадоваться богатству нет возможности: оба вынуждены переезжать из одного города в другой, чтобы не привлечь внимание милиции. Они ведь не могут внятно объяснить, почему не ходят на службу, на какие доходы живут. Ситуация безвыходная, приходится странствовать под руководством хитрой и алчной проститутки, не упустившей наивных клиентов. Трагикомические странствия растратчиков заканчиваются «явкой с повинной».
Есть в катаевской повести и персонаж, отчасти похожий на Бендера. Это инженер, именующий себя дегустатором. Ну а «дегустирует» он вновь обретенные возможности. Похитив казенные деньги, путешествует с максимальным комфортом, отдыхает на южных курортах, понимая, что относительно скорая перспектива – «явка с повинной», суд. Правда, растратчик уверен, что и под арестом получит необременительную работу: он специалист высокой квалификации. Этим и утешает себя, ведь наказание все равно неизбежно.
В общем, повесть Катаева приводила читателей к выводу: растраты бессмысленны. Это в Российской империи была вероятность долго скрываться и даже избежать наказания. Тогда полиции не вменялось в обязанность проверять, на какие средства живет каждый подданный. А в СССР милиция проверяет всех граждан и повсеместно, так что арест растратчика неизбежен. Затем – расплата. Годы лишений и принудительного труда.
Ильф и Петров интерпретировали катаевскую идею. Главный герой, согласно плану «Великого комбинатора», не крал у государства, а специализировался на мошенничестве. И даже в какой-то мере восстанавливал справедливость, вымогая деньги у «расхитителя социалистической собственности».
Первый роман Ильфа и Петрова печатался в журнале «30 дней» с аннотацией – так называемым редакционным врезом. Он повторялся в каждом номере.
Врез заменил предисловие. Даже если малоизвестные тогда литераторы хотели рассказать о себе и замысле «Двенадцати стульев», такой возможности они не получили[124].
Три года спустя им предоставили эту возможность. Чья бы ни была инициатива, соавторы ее реализовали.
Однако первый роман переиздавался без редакционной аннотации, тогда как второй – неизменно с предисловием. Отсюда следует, что для Ильфа и Петрова оно имело немалое значение. Стало быть, правомерен вопрос о причинах, обусловивших решение соавторов предварительно объясниться.
Одна из них упомянута выше. Подразумевался читательский вопрос: почему Ильф и Петров решили убить Бендера в финале первой книги дилогии?
Соавторы не объяснили это. Как выше упоминалось, они создали некую видимость объяснения, рассказав про жребий, якобы решивший судьбу Бендера.
Кстати, на вопрос о судьбе великого комбинатора Ильф и Петров отвечали также французским читателям – в «Двойной автобиографии». Ответ, понятно, был шутливым.
Что до версии жребия, то ее Петров воспроизвел еще и во вступительной статье к изданию записных книжек Ильфа. Кстати, с неявной ссылкой на романное предисловие: «Это верно, что мы поспорили о том, убивать Остапа или нет. Действительно, были приготовлены две бумажки. На одной из них мы изобразили череп и две косточки. И судьба великого комбинатора была решена при помощи маленькой лотереи».
Ну а в предисловии соавторы еще и упомянули «братьев Гонкуров». Отделались шуткой от вопросов относительно природы соавторства.
Доля правды в шутке была. Но ирония вызвана не только и не столько «однообразием» читательских вопросов. Ильф и Петров осмеяли вполне конкретную «социологически-литературную моду».
Имелось в виду популярное и официально поощряемое направление в литературоведении. Модно было исследовать «технологию писательства»[125].
Сообразно господствовавшим идеологическим установкам, деятельность писателей уподоблялась фабричной. А потому им часто предлагалось заполнять различные анкеты, отвечая на вопросы о «способах сбора и обработки материла».
В массовой периодике регулярно печатались статьи, где обобщались результаты опросов. Издавались также книги о «технологии писательства». Например, в 1930 году по материалам анкетирования писателей был опубликован сборник «Как мы пишем»[126].
Весьма комично выглядело стремление наиболее азартных составителей анкет свести писательство именно к ремеслу, то есть совокупности воспроизводимых приемов. Но, пожалуй, еще более смешными оказались некоторые писатели, демонстрировавшие готовность соответствовать поставленным условиям.
Причины изъявления готовности вполне понятны. Если писательство сродни фабричной работе, то и писатель – рабочий. Почти что пролетарий.
Сама же тема «братьев Гонкуров» несводима только лишь к осмеиванию «анкетной» моды. Это не просто отклик на литературную злобу дня. Ильф и Петров создавали тогда своего рода «биографический миф».
В предисловии были намеки, понятные только друзьям и знакомым. Главным образом, «гудковцам».
Отметим, что биография французских классиков – хрестоматийно известный пример соавторства. В 1898 году издательство петербургского журнала «Северный вестник» выпустило «Дневник братьев Гонкур: Записки литературной жизни»[127].
Такого рода хронику братья вели с момента издания первого романа. Опубликовал ее Эдмон – уже после смерти Жюля.
Разумеется, гонкуровский дневник был в сфере внимания исследователей, публиковавших в 1920-е годы статьи о «технологии писательства». Литературоведы его часто цитировали – применительно к теме соавторства.
Ильф и Петров, упоминая «братьев Гонкур» в предисловии, комически обыгрывали характеры и методы работы знаменитых соавторов. Намекали, понятно, на сходство с французскими классиками.
В такой литературной игре роль Эдмона отводилась Ильфу. Тот, по свидетельству многих современников, был меланхоличен, склонен к уединению, молчалив.
Роль Жюля досталась Петрову. Что закономерно: энергичный, жизнерадостный, общительный.
В общем, подразумевалось «попарное» сходство характеров. И, разумеется, «писательской технологии». Что было очевидно тем, кто читал «Дневник братьев Гонкур». Так, Эдмон отмечал: Жюль – «натура веселая, здоровая, экспансивная; я – натура меланхолическая, мечтательная, сосредоточенная – и факт любопытный – два мозга, получавшие от столкновения с внешним миром впечатления совершенно одинаковые».
Эдмон характеризовал также историю дневника. Подчеркнул, что «вся рукопись, можно сказать, была написана моим братом, под нашу диктовку друг другу: наш прием работы над этими записями».
Друзьям-гудковцам было известно, что роман «Двенадцать стульев» создан под «диктовку друг другу». А записывал всегда Петров. Кстати, это относилось и к «Золотому теленку».
Не только в период редакционной подготовки романа была актуальна «гонкуровская» тема. К ней Ильф и Петров вернулись в статье «Соавторы», опубликованной четыре года спустя. Она вошла в сборник «Кажется смешно. Посвящается десятилетию Московского театра Сатиры»[128].
Жанровую специфику этой публикации определил Петров – в воспоминаниях об Ильфе. Отметил, что они вдвоем «сочинили юмористическую автобиографию, в которой было много правды».
Там Ильф и Петров опять начинали с вопроса о природе соавторства. Потому ответ формулировали иронически, что и ожидалось читателями: «Очень трудно писать вдвоем. Надо думать, Гонкурам было легче. Они были братья. А мы даже не родственники».
Контекст был задан. Упоминание о Гонкурах указывало на соотнесенность статьи с предисловием к роману «Золотой теленок».
Далее перечислялись различия. Соавторы не только «не родственники», они «даже не однолетки. И даже различных национальностей: в то время как один русский (загадочная славянская душа), другой еврей (загадочная еврейская душа)».
Вывод повторял исходный тезис. Соавторы утверждали: «Итак, работать нам трудно».
Однако перечень различий – сам по себе – не объяснял, почему «трудно». Соответственно, уточнялось: «Труднее всего добиться того гармонического момента, когда оба автора усаживаются наконец за письменный стол».
Далее соавторы объясняли, чтó обычно сопутствует «гармоническому моменту». Нет помех, наоборот, «все хорошо: стол накрыт газетой, чтобы не пачкать скатерти, чернильница полна до краев, за стеной одним пальцем выстукивают на рояле “О, эти черные”, голубь смотрит в окно, повестки на разные заседания разорваны и выброшены. Одним словом, все в порядке, сиди и сочиняй».
Тем не менее, «сочинять» не придется. Впереди – трудности: «Но тут начинается».
Предварительно была уже обозначена хронологическая граница трудного периода. Своего рода веха – мелодия песни, что «за стеной одним пальцем выстукивают на рояле». Это танго «Черные глаза». Авторы – композитор О. Д. Строк и поэт А. М. Перфильев.
Написанное в 1928-м, к следующему году танго стало чрезвычайно популярным. Можно сказать, хит сезона. Намекали Ильф и Петров на одну из строф: «Ах, эти черные глаза меня пленили, // Их позабыть нигде нельзя – они горят передо мной. // Ах, эти черные глаза меня любили // Куда же скрылись вы теперь? Кто близок вам другой?».
Ильф и Петров комически обыгрывали тему разлуки, измены. Чему вполне соответствовало сказанное далее в «юмористической автобиографии»: «Тогда как один из авторов полон творческой бодрости и горит желанием подарить человечеству новое художественное произведение, как говорится, широкое полотно, другой (о, загадочная славянская душа!) лежит на диване, задрав ножки, и читает историю морских сражений. При этом он заявляет, что тяжело (по всей вероятности, смертельно) болен».
Значит, трудности возникли из-за увлечения «историей морских сражений». И оно вроде бы прошло: «Славянская душа вдруг подымается с одра болезни и говорит, что никогда еще не чувствовала в себе такого творческого подъема. Она готова работать всю ночь напролет. Пусть звонит телефон – не отвечать, пусть ломятся в дверь гости – вон! Писать, только писать. Будем прилежны и пылки, будем бережно обращаться с подлежащим, будем лелеять сказуемое, будем нежны к людям и строги к себе».
Увлечение прошло, а трудности не миновали. Потому что «другой соавтор (о, загадочная еврейская душа!) работать не хочет, не может. У него, видите ли, нет сейчас вдохновения. Надо подождать. И вообще, он хочет ехать на Дальний Восток с целью расширения своих горизонтов».
Поездка, значит, планируется долгая. И, пока «убедишь его не делать этого поспешного шага, проходит несколько дней. Трудно, очень трудно».
Модель понятна. Трудности чередуются: «Один – здоров, другой – болен. Больной выздоровел, здоровый ушел в театр. Здоровый вернулся из театра, а больной, оказывается, устроил небольшой разворот для друзей, холодный бал с закусочкой а-ля-фуршет. Но вот, наконец, прием окончился, и можно было бы приступить к работе. Но тут у здорового вырвали зуб, и он сделался больным. При этом он так неистово страдает, будто у него вырвали не зуб, а ногу. Это не мешает ему, однако, дочитывать историю морских сражений».
Исходный тезис повторен и усилен. Соавторы подчеркнули: «Совершенно непонятно, как это мы пишем вдвоем».
Если же отвлечься от конкретики – перечисленных в «юмористической автобиографии» препятствий, – вполне очевидно, что речь идет об иных трудностях. Возникших, когда Ильф и Петров приступили к продолжению «Двенадцати стульев». Это было не ранее 1928 года и не позже следующего. Веха – упомянутое танго «Черные глаза».
Ну а другая веха, обозначившая, соответственно, окончание периода трудностей, указана в романе «Золотой теленок». Это завершение строительства Туркестано-Сибирской магистрали в конце апреля 1930 года.
Соавторы присутствовали на торжествах по случаю завершения Турксиба – одной из наиболее знаменитых строек первой пятилетки. О путешествии по магистрали опубликован цикл очерков в июньском номере журнала «30 дней» за 1930 год. Кстати, для иллюстраций были использованные сделанные Ильфом фотографии[129].
Очерки частично вошли в роман «Золотой теленок». К нему Ильф и Петров уже приступили в 1930 году.
Подчеркнем, что в цитировавшейся выше «юмористической автобиографии» соавторы имитировали ответ на давно уже подразумевавшийся читательский вопрос. Читателей интересовало, почему столь велик срок между публикациями романов. Три года все-таки. Соответственно, Ильф и Петров объяснили: всему виной – трудности, обусловленные исключительно природой соавторства. Других вроде бы и не было.
Подобного рода объяснений нет в предисловии к «Золотому теленку». Там соавторы формировали свой «биографический миф», ссылаясь на гонкуровский.
Но в предисловии к «Золотому теленку» решалась и другая задача. Она была по-прежнему актуальной.
Можно сказать, что предисловие к «Золотому теленку» – образец изощреннейшей политической риторики. И адресовано оно прежде всего коллегам-литераторам, наизусть знавшим газетно-журнальный контекст эпохи.
Прагматику романного предисловия Ильф и Петров обозначили первой же фразой. Когда упомянули о читательском любопытстве в связи с природой соавторства: «Обычно по поводу нашего обобществленного хозяйства к нам обращаются с вопросами…»
Ключевые слова – «обобществленное хозяйство». Современникам этот оборот был уже привычен. На исходе 1920-х годов он часто употреблялся в официальных документах.
«Обобществленное» в подобных случаях – окказиональный синоним определения «социалистическое». Потому и создание колхозов официально именовалось «обобществлением крестьянских хозяйств».
Сталин, как известно, настаивал на полной ликвидации частного предпринимательства. В цитировавшемся выше отчете генсек требовал обеспечить «победу обобществленного сектора промышленности над сектором частнохозяйственным».
Ильф и Петров выстраивали синонимический ряд. Если «хозяйство» принадлежит коллективу, значит, оно уже обобществленное, стало быть, социалистическое. Тогда и продукция безупречна в аспекте идеологии.
Доля шутки в каламбуре невелика. Соавторы напоминали – в первую очередь критикам – политические итоги дискуссии о сатире. И, разумеется, оценки, данные «Литературной газетой» роману «Двенадцать стульев».
Напомнив о политическом контексте, соавторы перешли к инвективам. Поиздевались над критиками:
«И вдруг единообразие вопросов было нарушено.
– Скажите, – спросил нас некий строгий гражданин, из числа тех, что признали советскую власть несколько позже Англии и чуть раньше Греции, – скажите, почему вы пишете смешное? Что за смешки в реконструктивный период? Вы что, с ума сошли?».
Намек был понятен современникам. Подразумевалась дискуссия о допустимости сатиры.
Конечно, далеко не каждый тогда помнил, что Англия признала СССР 1 февраля 1924 года, а Греция – 8 марта. Но читатели-современники вряд ли успели забыть, как эти события интерпретировала пропаганда. Решение британского правительства было осмыслено в качестве триумфа советской дипломатии. На то имелись основания: едва ли не самая мощная европейская держава, победившая в мировой войне, согласилась считать законным большевистский режим.
Вскоре СССР признали Италия, Норвегия, Австрия. Ну а греческое правительство лишь запоздало согласилось с мнением других, куда более авторитетных. Проявление конформизма.
Аналогично оценивались и высказывания «строгого гражданина». Как проявления конформизма, переходящие чуть ли не в истерику. Весьма комичные попытки казаться верноподданным, свойственные конформистам в любую эпоху.
Это относилось прежде всего к Блюму. Ему, в отличие от Ильфа и Петрова, уже перевалило за пятьдесят, так что начало карьеры литератора пришлось на годы отнюдь не революционные.
Примечательна изначальная формулировка вопроса «строгого гражданина» – «почему вы пишете смешное?». Она в последующих публикациях несколько изменилась. Казалось бы, незначительно – «почему вы пишете смешно?».
На самом деле правка здесь не только стилистическая. Изменился смысл вопроса.
В первом варианте «строгий гражданин» выяснял, на каком основании Ильф и Петров позволяют себе описывать в советской действительности именно то, что вызывает смех. Речь шла о принципиальной допустимости сатиры. Подтекст – соотнесенность публикаций с «антисоветской агитацией».
Ну а во втором варианте «строгий гражданин» спрашивал, в силу каких причин соавторы позволяют себе публиковать то, что смешит читателей. Значит, он ставил в упрек Ильфу и Петрову лишь недостаточно серьезное отношение к советской действительности.
В переизданиях тема принципиальной допустимости сатиры завуалирована. Получилось, что политического обвинения не было.
Отметим, что в предисловии к «Золотому теленку» не случайно упомянут «реконструктивный период». Современникам было уже привычно понятие, образованное от латинского re-construo – восстанавливать.
В советской политической лексике 1920-х – 1930-х годов постоянно соседствуют термины «восстановительный период» и «реконструктивный период». Но они вовсе не синонимичны.
Первую половину 1920-х годов принято было характеризовать как «восстановительный период». Это означало, что политическая цель – восстановление экономики после войны.
«Реконструктивным» же называли период «сворачивания нэпа», вытеснения частного предпринимательства. В связи с этим само слово «реконструкция» получило новое значение.
Имелось в виду уже не восстановление, а коренное переустройство. Так, V Съезд Советов СССР, утверждая в мае 1929 года пятилетний план, характеризовал его как «развернутую программу социалистический реконструкции народного хозяйства».
Сталин задал правила словоупотребления. Выступая с отчетом XVI съезду ВКП (б), он утверждал: «Если при восстановительном периоде речь шла о загрузке старых заводов и помощи сельскому хозяйству на его старой базе, то теперь дело идет о том, чтобы коренным образом перестроить, реконструировать и промышленность, и сельское хозяйство, изменив их техническую базу, вооружив их современной техникой».
Потому термин «реконструктивный период» вызывал, главным образом, политические ассоциации. Сталин подчеркивал, что главная задача пресловутой реконструкции – «усилить процесс вытеснения капиталистических элементов».
Спор с незадачливым «строгим гражданином» был понятной аллюзией. Инкриминировав оппоненту попытки запретить «смешки в реконструктивный период», Ильф и Петров пародировали блюмовские тезисы:
«После этого он долго убеждал нас в том, что сейчас смех вреден.
– Смеяться грешно! – говорил он. – Да, смеяться нельзя. И улыбаться нельзя! Когда я вижу эту новую жизнь и эти сдвиги, мне не хочется улыбаться, мне хочется молиться!
– Но ведь мы не просто смеемся, – возражали мы. – Наша цель – сатира, сатира именно на тех людей, которые не понимают реконструктивного периода».
Тут опять ссылка на актуальные директивы. Сталин в цитировавшемся выше отчете утверждал: «Опасность представляют не только и не столько старые бюрократы, застрявшие в наших учреждениях, но и – особенно – новые бюрократы, бюрократы советские, среди которых “коммунисты”-бюрократы играют далеко не последнюю роль».
Ильф и Петров интерпретировали предложенный генсеком лозунг «усиления самокритики». Пресловутые бюрократы – один из важнейших объектов сатирического описания в романе «Золотой теленок».
Полемика в предисловии завершалась очередной ссылкой на актуальные материалы периодики. И, соответственно, издевкой:
«– Сатира не может быть смешной, – сказал строгий товарищ, и, подхватив под руку какого-то кустаря-баптиста, которого он принял за стопроцентного пролетария, повел его к себе на квартиру.
Повел описывать скучными словами, повел вставлять в шеститомный роман под названием: “А паразиты никогда!”».
Для читателей-современников тезис «строгого товарища» – вовсе не парадокс. Это напоминание о блюмовском противопоставлении сатиры «адресной» и «обобщающей».
Что до «кустаря-баптиста», принятого «за стопроцентного пролетария», то очередная оплошность «строгого товарища» неслучайна. У современников она вызывала ассоциации с антирелигиозными кампаниями рубежа 1920-х – 1930-х годов, особенно – гонениями на баптизм.
В Российской империи, где православная церковь не была отделена от государства, баптисты, или, как они еще именовали себя, евангельские христиане, оказались дискриминируемыми. Потому большевики считали их почти союзниками – в противостоянии монархии.
Сравнительно терпимо партийное руководство относилось к баптистам и после установления советского режима, что обусловливалось борьбой с православной церковью. Однако на исходе 1920-х годов начались гонения.
Пресса инкриминировала баптистам использование советских лозунгов для нужд религиозной пропаганды и проникновение в официальные организации с той же целью. Характерный пример – статья Н. А. Ассанова «Корпуса, которые не сдают». Ее опубликовал «Новый мир» в февральском номере 1929 года[130].
Статья позже часто цитировалась. Автор обосновывал стандартные тогда обвинения в адрес баптистов. Описывал, в частности, проповедника, утверждавшего, что «Ленин и Маркс – истинные христиане, только теперь идет извращение их линии».
Был изображен, в частности, баптист, вербовавший паству среди заводской молодежи. Автор сетовал: «Дети евангелистов идут в пионеры. Дети евангелистов идут в комсомол. Отцы евангелистов пытаются проникнуть в партию. И те и другие довольны собой, когда им это удается».
Рассуждения о баптистских уловках типичны. Авторы других статей тоже доказывали, что лишь меньшинство баптистов – рабочие промышленных предприятий, то есть «стопроцентные пролетарии».
Официально было заявлено, что большинство евангельских христиан составляют не заводские рабочие, а ремесленники, иначе говоря, «кустари». Вот они и завлекают обманом в баптистские общины «стопроцентных пролетариев».
Эту пропагандистскую установку обыгрывают Ильф и Петров, иронизируя по поводу оплошности «строгого гражданина». Тот, доказывая, что нужен режиму, пишет роман о «кустаре-баптисте».
Таким образом Ильф и Петров опять намекают, что «строгий гражданин» – лишь неумелый конъюнктурщик. И это еще раз подчеркивается упоминанием «шеститомного романа», аллюзией на развернувшиеся во второй половине 1920-х годов дискуссии о возможности возрождения традиций русского реализма XIX века.
Главным пропагандистом этой идеи первоначально считался А. В. Луначарский. Но вскоре известность получили выступления рапповских теоретиков. Осенью 1926 года они предложили лозунг «учебы у классиков».
Как известно, рапповцы пошли гораздо дальше наркома. Образцом эпопеи объявили роман Л. Н. Толстого «Война и мир».
Это весьма иронически воспринимались многими писателями. Типичный пример – С. М. Третьяков. Его статья, впервые опубликованная в 1927 году, так и была озаглавлена: «Новый Лев Толстой»[131].
Над рапповцами Третьяков откровенно издевался. Утверждал, что они фанатически верят в «пришествие “красного Толстого”, который развернет “полотно” революционного эпоса и сделает философское обобщение всей эпохи».
Соответственно, оппонент Ильфа и Петрова пишет роман «шеститомный». Еще и превзойти намерен четырехтомную толстовскую эпопею.
Далее – опять издевка. Современники не могли не догадаться, почему конъюнктурщик использовал для заглавия романа одну из строф русского переложения «Интернационала», гимна коммунистических партий, а с 1918 года – еще и Советского Союза: «Лишь мы, работники всемирной / Великой армии труда, / Владеть землей имеем право, / Но паразиты – никогда!».
Именно баптистам инкриминировалась переделка советских песен в религиозные гимны. О том рассуждал и Ассанов в упомянутой выше статье. Изображенные журналистом прихожане поют, можно сказать, баптистский «Интернационал»: «Вставай, грехом порабощенный // Весь мир беспомощных рабов, // Иди на бой непримиримый // И будь на смерть и жизнь готов!».
Ну а «строгий гражданин» собрался описывать в романе именно «кустаря-баптиста», принятого за «стопроцентного пролетария». Так что современникам была вполне очевидна связь заглавия романа с часто цитировавшейся новомировской статьей.
Ильф и Петров окончательно скомпрометировали условного оппонента. Да еще и нарекли его «аллилуйщиком».
Подразумевалась соотнесенность с молитвенным хвалебным возгласом в православном богослужении. Церковнославянский эквивалент – «Слава Тебе, Боже».
В советском обиходе термин был политической характеристикой. «Аллилуйщиной» именовали тогда не славословия как таковые, а наивные или же злокозненные попытки заменить конкретные результаты предписанной деятельности – восторженными рассуждениями об «успехах социалистического строительства».
На это и намекают Ильф и Петров. Подразумевается, что наивный или же злокозненный оппонент и сам не выполняет партийное задание, и другим мешает. Сознательно ли пытается создать препятствия, нет ли, – уже не важно. Главное, что такая деятельность противоречит актуальной политической установке.
Авторы романа отметили, что полемика с противником сатиры – не выдумка. И далее заявили: если «строгий гражданин снова заявит, что сатира не должна быть смешной, – просить прокурора республики т. Крыленко привлечь упомянутого гражданина к уголовной ответственности по статье, карающей за головотяпство со взломом».
Намек был понятен современникам. Доля шутки и здесь невелика.
В служебной иерархии того времени «прокурор республики» – официальное именование служебного ранга, аналог досоветского чина. А еще так именовалась должность главы прокуратуры в союзной республике.
Упомянутый соавторами Н. В. Крыленко в 1928 году возглавил прокуратуру РСФСР, трех лет не минуло – союзный наркомат юстиции. При смене должностей официальный ранг не менялся: «прокурор республики».
Фамилия этого «прокурора республики» была тогда памятна. Крыленко – государственный обвинитель на показательных судебных процессах. Особую известность принесло ему «шахтинское дело». Затем – «процесс Промпартии» в ноябре – декабре 1930 года.
Группе инженеров инкриминировали тогда создании «Промышленной партии». Цель, конечно же, «вредительство». Подсудимые каялись, пресса же превозносила Крыленко.
Заявление о готовности обратиться к нему значимо в контексте «вредительских» процессов. Да, статью «головотяпство со взломом» не содержали кодексы, однако читателям-современникам намек был понятен.
Как известно, «головотяпы» – этноним, придуманный М. Е. Салтыковым-Щедриным. В «Истории одного города» сказано, что прозваны так «эти люди оттого, что имели привычку “тяпать” головами обо все, что бы ни встретилось на пути. Стена попадется – об стену тяпают, богу молиться начнут – об пол тяпают»[132].
Сатирик намекал на две русские поговорки. В первом случае – «дурак стену лбом прошибает». А во втором, соответственно, – «заставь дурака богу молиться, он себе лоб расшибет».
В советскую эпоху термин «головотяпство» стал особенно популярным, когда была опубликована упомянутая статья генсека. Там Сталин и сформулировал риторический вопрос: «Как могли возникнуть в нашей среде эти головотяпские упражнения по части “обобществления”, эти смехотворные попытки перепрыгнуть через самих себя, попытки, имеющие своей целью обойти классы и классовую борьбу, а на деле льющие воду на мельницу наших классовых врагов?»
Сам же и ответил. По его словам, так получилось «в результате головотяпских настроений в рядах одной части партии: “Мы все можем!”, “Нам все нипочем!”».
Кстати, Пришвин в марте 1930 года фиксировал в дневнике, что термин становится все более популярным. Его уже используют «все высшие коммунисты, когда им дают жизненные примеры их неправильной, жестокой политики»[133].
Ильф и Петров несколько расширили область словоупотребления. Дополнили термин – «головотяпство со взломом».
Это аллюзия на оборот, используемый в юридической литературе. Подразумевалась «кража со взломом».
Конечно, речь не шла о сопоставлении полемических уловок «строгого гражданина» с кражей. В юридических терминах – «тайным похищением чужого имущества».
Ответственность за такое деяние предусматривалось статьей 162 УК РСФСР. Соавторы же напоминали, что «взлом» был отягощающим вину обстоятельством, соответственно, речь шла о преступлении, которое считалось более опасным. Его именовали «квалифицированной кражей».
Ильф и Петров использовали тот же прием, что в фельетоне «Волшебная палка». Не только шутили, но и грозили инкриминировать противникам сатиры «вредительство». Совершенное умышленно, однако маскируемое ссылками на благие намерения. В общем, «головотяпство со взломом». Серьезность намерения подтвердили ссылкой на Крыленко.
Отметим, что соавторы были не первыми, кто в литературной полемике грозил оппонентам апелляцией к популярному юристу. Такого рода угрозы использовал, в частности, Маяковский[134].
Ссылка на «т. Крыленко» воспроизводилась в переизданиях «Золотого теленка» до 1938 года, когда за участие в деятельности «антисоветской организации» «прокурор республики» был осужден и расстрелян. Его оправдали семнадцать лет спустя, но редакторы уже не вернулись к исходному варианту предисловия.
Мы упоминали, что такой подход обусловлен советской эдиционной практикой, осмысленной позже в качестве традиции. Переиздания надлежало готовить, исходя из «последней прижизненной воли автора»[135].
Это, конечно, нарушало логику предисловия. С 1938 года читателям оставалось лишь гадать, почему Ильф и Петров стращают оппонента безымянным прокурором неизвестно какой республики. Опять же непонятно было, кто вынуждает классиков советской литературы решать проблему на республиканском, а не на союзном уровне.
В августе 1931 года редакция журнала «30 дней» изрядно удивила читателей. Публикация романа «Золотой теленок была прервана.
Читатели не обнаружили новые главы. Вместо этого – портреты авторов романа и статья Луначарского о них: «Ильф и Петров»[136].
Объяснение вроде бы предлагал редакционный врез. Читателей уведомляли: «Статья тов. А. Луначарского является предисловием к американскому изданию книги И. Ильфа и Е. Петрова».
На самом деле, объяснения не было. Если бы статья предваряла роман или печаталась в качестве послесловия, тогда хоть что-то стало бы понятным. Но весьма странное решение – поставить ее вместо очередных глав в восьмом номере, не планируя завершить публикацию. Так обычно не делалось.
Статья в целом тоже не объясняла, почему вдруг публикация романа прервана. Да и начинал Луначарский издалека: «Наше время чрезвычайно серьезно. Оно серьезно в своей радости потому, что основание нашей радости – это сознание постепенной победы на трудных и решающих путях, по которым идет наша страна. Оно серьезно в своем труде потому, что труд этот – напряженный и целью его является не только заработок куска хлеба, а построение нового мира, разрешение задачи, важной для всего человечества. Оно серьезно в своих скорбях опять-таки потому, что скорби наши – не мелкие обывательские огорчения, а какие-нибудь “неприятности”, большие промашки, препятствия или потери на этом тяжелом и славном пути».
Но современники сразу догадались, к чему клонит нарком. Подразумевалась дискуссия о сатире: «При таких обстоятельствах, при серьезности даже нашего веселья спрашивается: возможна ли у нас смешащая, смешная литература?».
Далее Луначарский воспроизвел основные тезисы противников не только сатиры, но и юмора. Подчеркнул: «Между тем у нас выходят книги сатирические и сатирические комедии. У нас существуют также и юмористические произведения».
Согласно Луначарскому, такие публикации популярны не только в СССР. Их переводят за границей, например, в Германии. Далее он утверждал: «Это значит, что наша юмористическая литература, которая у нас самих вызывает только беглую улыбку, оказывается на самом деле для окружающего мира настолько смешной, что делается одним из центров их общественного смеха».
Затем Луначарский перешел к заявленной теме. По его словам, наиболее результативны «наши юмористы Ильф и Петров, совместно создавшие такой блещущий весельем роман, как “Двенадцать стульев”».
Терминологическая уловка Луначарского была понятна современникам. По итогам цепи рассуждений Ильф и Петров оказались уже не сатириками. Они – «юмористы». Значит, к ним и не относились инвективы противников «обобщающей» сатиры.
Далее Луначарский констатировал читательский успех «Двенадцати стульев». Как в СССР, так и за границей: «Роман этот переведен почти на все европейские языки. В некоторых случаях, например, в той же Германии, он произвел впечатление настоящего события на рынке смеха».
Отсюда следовало, что авторы «Двенадцати стульев» способствовали росту престижа советской литературы. Решили задачу государственной важности. Тезису соответствовала характеристика: «Ильф и Петров очень веселые люди. В них много молодости и силы. Им всякая пошлость жизни не импонирует, им, что называется, море по колено. Они сознают не только свою внутреннюю силу, а стало быть, свое превосходство над окружающей обывательщиной, над жизненной мелюзгой, над мелочным бытом, но они знают – эта сторона советского быта, эта мелочь, обывательщина являются только подонками нашего общества, только испачканным подолом одежд революции».
Согласно Луначарскому, намерения авторов романа не сводимы только к юмору. Ильф и Петров – истинно советские писатели, талантливые пропагандисты, сознающие, что «за пеленой этих масок, курьезных событий, страстишек, жалких пороков и т. д. имеется совершенно другая жизнь героического напряжения. Поэтому они и веселы, поэтому они позволяют себе позубоскальствовать над всякими жизненными явлениями того мизерного и карликового порядка, которых у нас, правда, сколько угодно».
Луначарский не только и не столько характеризовал Ильфа и Петрова, сколько полемизировал с их критиками, не называя, как уж повелось, имена. Зато вывод не оставлял места сомнениям: «Конечно, сама мысль “Двенадцати стульев” по существу советская».
Политическая характеристика однозначна. Авторы романа «Двенадцать стульев» не раз в статье названы юмористами: «Пусть придут другие, которые напишут сатиру на остатки старого человека, копошащегося под нами, но Ильф и Петров пишут об этом человеке юмористически. Беды в этом никакой нет. Уверенность подлинного советского человека только крепнет от этого. Но, повторяю, и иностранцу не следует упускать из виду перспективы. Было бы огромной ошибкой либо принять картины Ильфа и Петрова всерьез, как характеристику нашей жизни, или принять беззаботный смех Ильфа и Петрова за действительную готовность нашу примириться со всей этой разноцветной грязью».
Луначарский отметил, что его цель – не только характеристика первой книги Ильфа и Петрова. Характеризуется дилогия в целом: «Все это я говорю о романе “Двенадцать стульев”, но все это относится с кое-какими переменами и оговорками и к роману “Золотой теленок”».
Вторая книга дилогии, согласно Луначарскому, еще более удачна. Например, сообщалось: «“Золотой теленок” глубже, чем “Двенадцать стульев”. В этом смысле он серьезнее, но он также богат неистощимым количеством курьезных случаев (большей частью записанных в памятную книжку в процессе бродяжничества по лицу нашей страны), богат также и потоками шуток, в самой неожиданной форме высмеивающих все стороны этого мелкотравчатого существования».
Луначарский настаивал по-прежнему, что Ильф и Петров – юмористы. Вот и в «Золотом теленке» соавторы «отпиливают для себя только ту часть жизни, которая является смешной, как бы отрезая именно тот грязный подол одежд революции, о которых я говорил выше. (А это опять чревато все теми же возможностями: принять этот человеческий отрезок за целое и подумать, что мы к его существованию относимся равнодушно и даже радостно)».
Сказанное не противоречило исходной оценке второй книги. Луначарский утверждал: «Но в “Золотом теленке” есть много положительных сторон, которые приводят всю систему романа в большее равновесие, чем это было в “Двенадцати стульях”. Замысел здесь стройнее».
Далее тезис конкретизирован. Луначарский отметил: «К числу положительных сторон романа, увлекающего своей буйной веселостью, беззаботной атмосферой смеха, нужно отнести проявление рядом с обывательщиной некоторых моментов настоящей жизни».
Самое важное Луначарский приберег напоследок. Он декларировал, что привлекательность дилогии обусловлена характером главного героя: «Этот необыкновенно ловкий и смелый, находчивый, по-своему великодушный, обливающий насмешками, афоризмами, парадоксами все вокруг себя плут Бендер кажется единственным подлинным человеком среди этих микроскопических гадов».
Луначарский не случайно выбрал термин – «плут». Таким образом, была определена и жанровая специфика дилогии: «плутовской роман».
Ну а далее – рассуждения о традиции. С выводом, подразумевающим значимость дилогии Ильфа и Петрова: «Огромным явлением был плутовской роман в европейской литературе».
Бендера называли плутом и раньше. Но Луначарский первым сформировал, можно сказать, теоретическую базу такой характеристики. И обосновал главный тезис: юмористы Ильф и Петров создали не сатирические, а юмористические плутовские романы.
Отсюда следовало, что к ним не имеют отношения все споры о допустимости сатиры. Затем – ключевой вопрос. Он сформулирован предельно жестко: «Почему Остап Бендер не кажется нам отвратительным?»
Луначарский отвечал критикам. Суть их претензий была ясна: Бендер – герой отнюдь не положительный, вовсе не образец для советских читателей, значит, ему не положено вызывать симпатии, а коль так, Ильф и Петров не выполнили «социальный заказ», поступили вопреки директивам партии. Вот эти упреки заранее отвергались. Как неуместные и даже «политически вредные».
На вопрос о Бендере ответ был дан. Великий комбинатор постольку обаятелен, поскольку «Ильф и Петров перенесли его в атмосферу советского “подола”, в атмосферу обывательского советского дна. Там он фигурирует как величина, а если он соприкоснется с настоящей жизнью, настоящая жизнь должна будет его раздавить, как личность, тем более вредную, чем он способнее и чем более он “свободен от принципов”».
Ильф и Петров, согласно Луначарскому, обязаны довести главного героя до полного и окончательного поражения. Выбора нет: «При этих условиях Остап Бендер, который все разлагает своей философией беспринципности, своим организмом очень умного комбинатора, начинает нас тревожить, как бы не вообразил кто-нибудь, что это – герой нашего времени, как бы Остап Бендер не оказался образчиком для юнцов, не перепрыгнувших еще своего болота».
Этот тезис – самый важный. И Луначарский акцентировал: «На авторах лежит большая ответственность».
Бендеру, как настаивал Луначарский, положено не только проиграть. Само поражение героя – не итог. Великий комбинатор должен измениться: «Думаю, что оказаться ему строителем нового будущего очень и очень трудно, хотя при гигантской очищающей силе революционного огня подобные факты и возможны».
Завершалась статья подведением своего рода баланса. Согласно Луначарскому, убытки практически незаметны, а вот прибыль велика. «Предостерегая читателей от неверных выводов, мы не можем не подчеркнуть еще вопроса о том, что “Золотой теленок” – роман, не только блещущий весельем, но роман, в котором много жизненной правды и который ставит серьезные жизненные проблемы и является шагом вперед по сравнению с “Двенадцатью стульями”, уже приобретшими мировой интерес».
Луначарский последовательно и умело защищал Ильфа и Петрова. Да, в 1931 году он уже не возглавлял Наркомпрос. Работал в ЦИК СССР. Однако был не только представителем высшей партийной элиты. Еще и академиком.
Из редакционного вреза следовало, что вопрос о заграничной публикации романа Ильфа и Петрова решен. Так что статья Луначарского трансформировалась в установочное – правительственное – мнение.
Это был ответ цензорам. Конкретно – Волину, ставшему в конце июня 1931 года руководителем Главного управления по делам литературы и издательств Народного комиссариата просвещения.
С учетом такого фактора понятно, в силу какой причины именно в августе 1931 года журнальная публикация «Золотого теленка» была прервана. Главный цензор распорядился. А проследить этапы волинской интриги можно по материалам Российского государственного архива социально-политической истории[137].
Июльский номер журнала «30 дней» был подписан к печати до того, как новый главлитовский руководитель приступил к своим обязанностям. Волин запретил публикацию романа с августа.
Конечно, «ответственный редактор» журнала «30 дней» на уровне вышестоящих партийных инстанций мог бы обжаловать главлитовский запрет. Но Соловьев, надо полагать, обсудив проблему с Кольцовым, нашел другое решение.
Соловьев ответил Волину в августовском номере – посредством статьи Луначарского. Это было не менее весомое мнение. Сыграла важную роль и ссылка на уже санкционированное заграничное издание «Золотого теленка».
Можно сказать, что Соловьев послал главлитовского руководителя к Луначарскому. Провел административный маневр, намекнув, с кем бы литератору Волину следовало поспорить в печати.
Журнальную публикацию романа Соловьев продолжил, не дожидаясь отмены главлитовского запрета. Формально имел право самостоятельно принимать такие решения. Вместе с ответственностью за них – в случае ошибки. На то и «ответственный редактор».
Волин тоже провел свой административный маневр, направив 7 декабря 1931 года в Организационное бюро ЦК ВКП (б) обзор периодики. О журнале «30 дней» там сказано: «В ряде номеров печатался “Золотой теленок” Ильфа и Петрова – пасквиль на Советский союз, где банда жуликов совершенно безнаказанно обделывает свои дела. Дальнейшее печатание этого пасквиля было прекращено Главлитом. Редакция ответила на это помещением во всю страницу портретов авторов и возмутительной статьей Луначарского…».
Так что с Луначарским спорить Волин не стал. Нашел другое средство.
Оно было вполне эффективным. И оказало существенное влияние на дальнейшую карьеру руководителя журнала «30 дней», что отмечено Т. М. Горяевой – в монографии, посвященной истории советской политической цензуры[138].
Но Соловьев был «ветераном партии», влиятельные друзья за него заступились. И хоть должность «ответственного редактора» журнала «30 дней» он утратил, вскоре получил аналогичную – в другом издании.
Статья Луначарского была объяснением того, что журнальная публикация «Золотого теленка» уместна именно с политической точки зрения. И все же выпуск книги надолго задержался.
Выглядело это странно. После журнальной публикации шли месяцы, роман печатался за границей, а в СССР книга еще не была опубликована. Так, Л. М. Яновская отметила, что «в конце 1931 г. “Золотой теленок” вышел в Берлине, а в 1932 г., переведенный на английский и немецкий языки, появился в Берлине, Вене, Лондоне и Нью-Йорке».
Публикации были заранее санкционированы в СССР, права авторов защищены издательскими договорами. Тут волинская интрига запоздала.
Однако не обошлось без эксцесса и за границей. Согласно Яновской, американское издание снабжено «интригующей надписью на суперобложке: “Книга, которая слишком смешна, чтобы быть опубликованной в России”. Это возмутило Ильфа и Петрова. Они протестовали в “Литературной газете” против неджентльменского, по их выражению, поведения американских издателей, ссылаясь на то, что роман в России уже опубликован в журнале, готовится к отдельному изданию»[139].
Соответствующее письмо опубликовано «Литературной газетой» 17 ноября 1932 года. Указано даже издательство, готовившее выпуск книги, – «Федерация».
Однако трудно судить, возмутило ли Ильфа и Петрова «неджентльменское» поведение американского издателя. Более вероятно, что напугало. Сказанное на суперобложке можно было интерпретировать, как мнение авторов романа. Вот они и заявили публично: «интригующая надпись» появилась без их ведома.
Протест мало что менял. Читатели видели: прошло одиннадцать месяцев после завершения журнальной публикации «Золотого теленка», а книжного издания все еще нет в СССР – вопреки коммерческой целесообразности.
Но Ильф и Петров не отступили от истины, утверждая в письме, что выпуск книги готовится издательством «Федерация». Довольно большой тираж – 10200 экземпляров – был отпечатан на исходе 1932 года, хотя в выходных данных указан следующий год[140].
Таким образом, книга выпущена через год после завершения журнальной публикации. Что странно, если учитывать специфику издательской политики в ту пору.
Вопрос о причинах задержки книжного издания оставался без ответа и тридцать лет спустя. Л. М. Яновская лишь намекнула: возникли препятствия цензурного характера. Но какие и почему их удалось преодолеть в 1932 году, – объяснений не было.
Объяснение предложила дочь Ильфа, комментируя планы и наброски Петрова к воспоминаниям о друге и соавторе. Книгу выпустило в 2001 году издательство «Текст»[141].
Стоит подчеркнуть вновь, что впервые эти документы были введены в научный оборот А. З. Вулисом. Еще в июне 1967 года их опубликовал столичный ежемесячник «Журналист»[142].
Дочь Ильфа предложила новый вариант публикации – на основе метода, уже апробированного ею при издании записных книжек отца. Она подготовила своего рода коллаж, где записи и наброски Петрова к так и не изданной книге о соавторе перемежались фрагментами мемуаров литераторов-современников, материалами периодики, документами из семейного архива, рассуждениями публикатора и т. п.[143].
Рассуждая о причинах задержки издания книги, дочь Ильфа отметила, что «Золотой теленок» напечатан журналом «30 дней» вместе с предисловием Луначарского к американскому изданию романа. При этом «уже во время публикации начались разговоры об опасном сочувствии авторов Бендеру».
Ссылок на источник сведений о «разговорах» нет. Однако приведено свидетельство одного из знакомых соавторов, согласно которому в те дни «Петров ходил мрачный и жаловался, что “великого комбинатора” не понимают, что они не намеревались его поэтизировать».
Имелось в виду, что роман не соответствовал актуальным политическим установкам, а это было опасно. Далее же приведено письмо А. А. Фадеева:
«Дорогие товарищи Ильф и Петров!
Простите, что я так по-свински задержал Вашу рукопись. Но я был исключительно занят последние месяцы в связи с отсутствием Авербаха и Киршона.
Что Ваша повесть остроумна и талантлива, об этом Вы знаете и сами. Но сатира Ваша все же поверхностна. И то, что Вы высмеиваете, характерно главным образом для периода восстановительного. Похождения Остапа Бендера в той форме и в том содержании, как Вы изобразили, навряд ли мыслимы сейчас. И мещанин сейчас более бешеный, чем это кажется на первый взгляд. С этой стороны повесть Ваша устарела. Плохо еще и то, что самым симпатичным человеком в Вашей повести является Остап Бендер. А ведь он же – сукин сын. Естественно, что по всем этим причинам Главлит не идет на издание ее отдельной книгой.
Упомянутый Л. Л. Авербах, как известно, возглавлял тогда Секретариат РАПП, а В. М. Киршон был одним из секретарей. И автор письма тоже, но рангом повыше. Значит, исполнял обязанности руководителя самого массового в ту пору литературного объединения, почему и не мог сразу ознакомиться с рукописью «Золотого теленка». Мешали административные проблемы.
Из документа следует, что автор солидарен с главлитовским руководством. Но осталось неясным, в силу каких причин Ильф и Петров обратились к Фадееву, передали ему рукопись «Золотого теленка», ждали ответ. Равным образом, непонятно, официальное это письмо или частное.
Далее приведен фрагмент мемуаров В. Е. Ардова. Он давно приятельствовал с авторами «Золотого теленка», вместе с ними работал в журнале «Крокодил».
Сказанное Ардовым и предлагалось в качестве объяснения. Он утверждал, что авторы «Золотого теленка» оказались в затруднительном положении, но за них «заступился Горький. Илья Арнольдович рассказывал мне, как однажды Алексей Максимович спросил у него и Петрова, что слышно с их новой книгой. А узнав о затруднениях, обратился к тогдашнему наркому просвещения РСФСР А. С. Бубнову и выразил свое несогласие с гонителями романа. Бубнов, кажется, очень рассердился, но ослушаться не посмел, роман сразу был принят к изданию».
Соединив фрагменты мемуаров и документ из семейного архива, дочь Ильфа объяснила, в силу каких причин задерживалось книжное издание «Золотого теленка», кто отказался помочь автором и с чьей помощью роман был все-таки опубликован. Но версия убедительна лишь на первый взгляд. Фадеев тут не писатель, а только функционер, лицемер и чинуша, Горький же – персонификация сил добра. Однако и то, и другое верно лишь отчасти.
По сути – нет объяснений. Так, не сообщается, когда Ильф и Петров решили обратиться к Фадееву, чем тот мог бы помочь, откуда узнал, какие претензии у цензоров к авторам «Золотого теленка», частным ли было письмо или официальным. Да и Бубнов, пусть бы он трепетал перед Горьким, не имел полномочий, чтобы отдать распоряжение главлитовскому руководству, чью деятельность курировал ЦК ВКП (б).
В книге, подготовленной к публикации дочерью Ильфа, приведена и фотокопия письма Фадеева. Это машинопись на бланке журнала «Красная новь» с правкой и подписью автора[144].
Почему Фадеев использовал бланк официального документа – не сказано. Равным образом, не сообщается, каким образом возможность публикации «Золотого теленка» связана с журналом «Красная новь».
Ответы подсказывает контекст. Фадеев тогда возглавлял «Красную новь». Потому имел право использовать редакционный бланк. Взял его со стола в своем кабинете «ответственного редактора», напечатал сам ответ авторам «Золотого теленка» или попросил машинистку это сделать и внес правку.
Примечательно же, что в соответствующей графе бланка нет исходящего номера документа. Если бы письмо было официальным, его полагалось бы регистрировать. Значит, оно частное.
Ильф и Петров обратились к Фадееву вне связи с «Красной новью». Оно и понятно: соавторы не там собирались печатать роман.
Ильф и Петров планировали, что книгу выпустит «ЗиФ» к завершению публикации в журнале «30 дней», как это было с первым романом дилогии. Даже договор заключили. Но тут началась реорганизация, – нэп в прошлом. Издательство было ликвидировано, подобно многим прочим, и прежние обязательства руководства утратили силу[145].
Пришлось Ильфу и Петрову иначе решать задачу книжного издания. Договаривались с издательством «Федерация».
Оно было задумано как издательство Федерации объединений советских писателей. ЦК ВКП (б) тогда планировал, что конкурирующие литературные группировки начнут совместную деятельность.
С этой целью формировалась и структура коллегиального руководства. Во главе издательства был Совет, куда входили представители организаций-учредителей. Из состава Совета выбиралось Исполнительное бюро – при соблюдении принципа равного представительства. Оно и назначало администраторов, курирующих выпуск продукции.
В состав Исполнительного бюро Совета «Федерации» входил Фадеев, а с ним авторы «Золотого теленка» давно приятельствовали. Он и в «Красную новь» приглашал их работать.
Ильф и Петров в «Красной нови» работать не стали, но приятельские отношения с Фадеевым сохранились. Его и попросили узнать, что мешает издательству выпустить роман, апробированный журнальной публикацией.
В качестве одного из руководителей издательства Фадеев не занимался непосредственно подготовкой книг к публикации. Не его уровень. Соответственно, Ильф и Петров передали давнему приятелю рукопись. Чтобы тот не обращался лишний раз к подчиненным, не привлекал их внимание к проблеме.
Фадеев и рассказал о результатах в письме. Обращение автора к адресатам характерно: «Дорогие товарищи Ильф и Петров!».
Характерен также оборот, предшествующий фадеевской подписи и дате. Вновь акцентировано дружелюбие: «С тов<арищеским> приветом…».
Фадеев, как положено функционеру, был осторожен даже в частной переписке. Он формально солидаризовался с цензорами. Реально же – дистанцировался от них, дважды акцентировав дружелюбие. К товарищам обращался, шутил. Пусть в шутку, но воспроизвел главлитовские аргументы. Если точнее, волинские, что и должны были угадать Ильф и Петров.
Именно Волин запретил выпуск романа, уже апробированного журнальной публикацией. Формально – имел право. На то он и руководитель Главлита, чтобы принимать самостоятельные решения. И ответственность за них.
Но Волин был еще и рапповским функционером. Именно это имели в виду Ильф и Петров, обращаясь к Фадееву.
Главлитовский руководитель не уступил Фадееву, хоть в рапповской иерархии тот был рангом повыше. Не получился компромисс. О чем и сообщил руководитель «Красной нови» авторам «Золотого теленка».
Волин сводил с Ильфом и Петровым счеты. Личные. Унизил его фельетон «Три с минусом».
Обретя в конце июня 1931 года должность главного цензора, Волин, как отмечалось выше, получил возможность ответить авторам фельетона. Цензурный запрет идущей уже шесть месяцев публикации мог бы оказать существенное влияние на писательскую карьеру Ильфа и Петрова.
Да, акция скандальная, дискредитировавшая прежнего главлитовского руководителя. Но Волин не отвечал за решение предшественника, а потому безбоязненно указывал, что оно было ошибочным. Заодно и демонстрировал свое рвение. Совмещал полезное с приятным.
В итоге – новое унижение Волина. Главлитовский запрет Соловьев игнорировал.
С ним Волин свел счеты вскоре. Но роман был уже опубликован – вопреки стараниям «первого ученика» И тот начал очередной скандал, запретив книжное издание в СССР.
Акция тоже отнюдь не бессмысленная. Получалось, что волинский предшественник ошибочно санкционировал заграничные публикации, вот его ошибки и приходится исправлять преемнику. Как говорится, невзирая на лица. Ну а запрет книжного издания вновь ставил под сомнение лояльность Ильфа и Петрова.
В письме, отправленном 19 февраля 1932 года, Фадеев обозначил намеками, почему не сумел помочь приятелям. Зато с необходимостью подразумевалось: руководство «Федерации» готово выпустить книгу, препятствует лишь Главлит. Следовательно, Ильф и Петров вольны обращаться в любые инстанции, со стороны издательства не будет никаких претензий. Только поддержка.
Однако и на поддержку Фадеева вскоре не осталось надежд. РАПП и прочие конкурирующие объединения литераторов были распущены директивно – в силу принятого 23 апреля 1932 года постановления ЦК партии «О перестройке литературно-художественных организаций»[146].
Это был закономерный итог. Нэп уже в прошлом, все издательства финансируются из государственного бюджета, значит, не нужна и литературная группировка, ставшая пугалом для всех остальных[147].
Планировалось создание принципиально новой организации – Союза советских писателей. Возглавить его должен был Горький.
Сформирован был Организационный комитет – по подготовке I съезда ССП. В его состав вошел Фадеев.
Он и нашел способ помочь Ильфу и Петрову. Использовал «Литературную газету», подчинявшуюся Оргкомитету по подготовке I съезда ССП.
23 августа 1932 года «Литературная газета» опубликовала подборку материалов об Ильфе и Петрове – на всю полосу. Общее заглавие отражало прагматику: «Веселые сочинители»[148].
Характеристика взята из статьи А. М. Селивановского «Смех Ильфа и Петрова». Она и открывала газетную полосу[149].
Селивановский пространно доказывал, что в качестве сатириков Ильф и Петров не только не вредны, но весьма полезны советскому государству. Причем еще и растет уровень их мастерства. Так, в «Двенадцати стульях» осмеяны стяжатели, мошенники и литературные халтурщики, и все же юмор иногда – самодостаточная цель. А новый роман лучше первого: авторы «поступили правильно, когда физически воскресили Бендера, для того, чтобы идейно его уничтожить. Бессилие в стране социализма денег в капиталистическом значении – вот замысел “Золотого теленка”. Как мы видим, здесь уже исчезает смех ни над чем. А вместе с тем исчезает и обаяние Бендера».
По Селивановскому, нападки критиков на Ильфа и Петрова – результат неверной интерпретации, а точнее, вульгаризации актуальных пропагандистских установок. Сатира в СССР вполне уместна, отрицать это могут лишь «вульгаризаторы».
Кстати, подборка материалов содержала и рисунки. Это шаржи на Ильфа и Петрова, а также иллюстрации к роману «Двенадцать стульев».
Рядом с процитированной выше статьей помещен фельетон Ильфа и Петрова «Под сенью изящной словесности». Авторы утверждали: «Собранные здесь отрывочные суждения и мысли упакованы нами в маленькую анкету и дают ответы на вопросы, с которыми к нам часто обращаются отдельные лица и небольшие организации»[150].
Помимо вопроса о природе соавторства, формулировались и более важные. В первую очередь – идеологического характера:
«– Правда ли, что ваш смех – это не наш смех, а их смех?
– Не будьте идиотом!
– Как относятся в редакциях к вашим творческим исканиям?
– Чрезвычайно однообразно. Всегда просят вычеркнуть из рукописи две строчки и дописать полторы страницы. С течением времени мы приобрели опыт и, сдавая рукопись, заявляем, что две строчки вычеркнуты, а полторы страницы дописали еще в процессе работы, но даже эта профилактическая мера не помогает.
– Что вам больше всего понравилось в “Литературной газете” за 1932 год?
– Постановление ЦК партии от 23 апреля».
Имитируя анкетную форму, Ильф и Петров вновь отвечали на инвективы противников сатиры. Язвили – при фадеевском попустительстве. Как очередной язвительный намек воспринималась современниками и ссылка на Постановление ЦК партии, ликвидировавшее РАПП.
Обычные читательские вопросы чередовались с вопросами, подготовленными для полемики с подразумеваемым оппонентом Ильфа и Петрова. Направленность каждый раз угадывалась:
«– Ваш любимый читатель?
– Трамвайный пассажир. Ему тесно, больно, его толкают в спину, а он все-таки читает. О, это совсем не то, что железнодорожный пассажир. В поезде читают, потому что скучно, в трамвае – потому что интересно.
– Ваш любимый редактор?
– Тут сложнее. Не успеешь полюбить какого-нибудь редактора всей душой, как его уже снимают».
Намек был прозрачным. В журнале «30 дней» печатались оба романа Ильфа и Петрова, но после издания «Двенадцати стульев» утратил должность «ответственного редактора» Нарбут, а итогом публикации «Золотого теленка» стало отстранение Соловьева.
Прозрачный намек уже не помог бы Нарбуту. Зато вышестоящим инстанциям демонстрировалось, что отстранение Соловьева – явная несправедливость. Однако это и так уже признали, бывший редактор журнала «30 дней» получил новую должность.
На той же полосе, аккурат под фельетоном, – статья Л. В. Никулина, давнего, еще одесского знакомого авторов романной дилогии. Заглавие тоже содержало намек: «О месте в “литературном трамвае”»[151].
Кавычки обозначали цитату, сразу же распознававшуюся читателями-современниками. Она, в свою очередь, отсылала к фельетону Ильфа и Петрова, опубликованному той же газетой 11 августа 1932 года, – «Литературный трамвай»[152].
Соавторы тогда рассуждали об актуальных тенденциях в литературе. Констатировали, что период господства противников сатиры завершен, так что «все хорошо.
К тому же лето, жарко, съезд писателей соберется нескоро, и литературный трамвай еще не вошел в прохладное депо.
Последняя посадка была 23 апреля.
И опять кто-то в давке не успел попасть в вагон и гонится за трамваем, задыхаясь и жалуясь:
– Я был первым в очереди. Меня рапповцы замалчивали. И вот такая несправедливость!
Как всегда в трамвае, пассажиры сначала радуются своему маленькому счастью. Идет размен впечатлений. Потом потихоньку начинается дифференциация».
Упомянутая статья Никулина и соотносится с пресловутой дифференциацией. Он утверждал, что нет нужды спорить о статусе сатирической литературы в социалистическом государстве. Давно ответы даны, в частности – Ильфом и Петровым. А потому заслужили соавторы право на «почетное, хорошее место в советской литературе, может быть, даже в ущерб некоторым напыщенным и самовлюбленным писателям-единоличникам, осмеянным и уязвленным в романе “Золотой теленок”»[153].
Речь, стало быть, шла о классиках советской литературы. Сообразно такой установке помещен на той же полосе список – «Книги И. Ильфа и Е. Петрова»[154].
Семь пунктов в списке. Указаны, кроме изданий «Двенадцати стульев», повесть, сборники рассказов и фельетонов, киносценарий. О романе же «Золотой теленок» сообщалось: «Напечатан в журнале “30 дней” за 1931 год. Готовится отдельной книгой в издательстве “Федерация”».
На самом деле, роман был давно подготовлен к публикации. Даже иллюстрации сделаны. Однако главлитовский запрет оставался в силе.
Опять вмешался Фадеев. Он поместил в «Литературной газете» цикл статей, подводящих итоги деятельности РАПП. Во второй статье, опубликованной 17 октября 1932 года, Ильф и Петров характеризуются как упорно не замечавшиеся критиками «даровитые советские писатели»[155].
Фадеев утверждал, что такое отношение к романам Ильфа и Петрова – ошибка. Причем обусловленная тем, что соавторы не входили в «повседневную “систему” РАПП».
Отсюда следовало, что решение запретить книжное издание романа «Золотой теленок» – тоже ошибка. Причем волинская, обусловленная неизжитым рапповским «левачеством».
Волин же продолжал упорствовать. 17 ноября 1932 года «Литературная газета» опубликовала упомянутое выше письмо Ильфа и Петрова американским издателям, где указывалось, что роман «Золотой теленок» готовится к выпуску издательством «Федерация».
Однако на исходе декабря тираж, как выше отмечалось, был отпечатан. Издательским планам это не соответствовало, почему и пришлось в выходных данных указать 1933 год.
В августе 1934 года состоялся Первый съезд советских писателей. Ильф и Петров – в числе делегатов.
Примечательно, что Кольцов прямо со съездовской трибуны уязвил противников сатиры. Напомнил им о полемике «на одном из последних заседаний покойной РАПП чуть ли не за месяц до ее ликвидации…».
Речь шла о заседании рапповского Секретариата в 1932 году. Именно тогда Кольцову, по его словам, «пришлось при весьма неодобрительных возгласах доказывать право на существование в советской литературе писателей такого рода, как Ильф и Петров, и персонально их…».
Не к Фадееву относилась та инвектива. Как раз он и старался помочь, Ильфу и Петрову, о чем Кольцов не мог не знать.
Вполне допустимо, что выпуск книжного издания «Золотого теленка» ускорило вмешательство Горького. Или, скорее, Кольцова. Возможно, они действовали согласованно – вместе с Фадеевым. Однако ни один из них все равно не имел права приказывать Бубнову, а тот, подчеркнем еще раз, не имел таких полномочий, чтобы отдать приказ главлитовскому начальнику. Если разногласия принципиальны, вопрос адресовался ЦК партии.
Там он и рассматривался в данном случае. У Сталина же были задачи помасштабнее волинских. Оценил генсек и рвение главлитовского руководителя, и талант «веселых сочинителей», умевших популяризовать актуальные пропагандистские установки. Принял, как сказали бы ныне, «сбалансированное решение».
Издательство «Федерация» получило разрешение выпустить книгу, даже если публикация не планировалась в 1932 году. Путь был открыт.
В предисловии к «Золотому теленку» соавторы назвали причину, обусловившую убийство Бендера. Подчеркнем еще раз: не важно, искренни ли они были. Важно, что вопрос о судьбе главного героя актуален тогда, когда пора заканчивать роман.
Ильф и Петров очень торопились в январе 1928 года. Журнальная публикация уже шла, роман следовало закончить как можно скорее. А если герой жив, однако не победил и не проиграл, значит, нет логического завершения. Пришлось выдумывать нетривиальный финал: предательское убийство, избавившее великого комбинатора от неминуемого осознания тщетности всех усилий обрести независимость.
Со вторым романом соавторы так не спешили – в силу причин, описанных выше. Но ситуация отчасти повторилась: финальную главу первой редакции «Золотого теленка» Ильф и Петров заменили двумя новыми, и написаны они были, когда журнальная публикация уже шла.
В архиве Ильфа и Петрова сохранилась финальная глава первой редакции. Авторы были по-прежнему милостивы к великому комбинатору[156].
Бендер – в первой редакции – посредством шантажа вымогает у казнокрада вожделенный миллион. Затем убеждается: в СССР нет возможности пользоваться нелегально добытым богатством, а хранить его опасно. Тогда великий комбинатор отказывается от победы, обернувшейся поражением, и чемодан с деньгами анонимно отправляет почтой в Народный комиссариат здравоохранения. После чего женится на девушке, любовью которой ранее пренебрег.
Финал романа получился не вовсе трагическим. Бендер признает свое поражение в качестве афериста и, женившись, оформляет его декларацией:
«– Мне тридцать три года, – сказал великий комбинатор грустно, – возраст Иисуса Христа. А что я сделал до сих пор? Учения я не создал, учеников разбазарил, мертвого не воскресил.
– Вы еще воскресите мертвого, – воскликнула Зося, смеясь.
– Нет, – сказал Остап, – не выйдет. Я всю жизнь пытался это сделать, но не смог. Придется переквалифицироваться в управдомы».
Бендер использует сокращенное именование должности муниципального служащего. Управляющий домом или же домами был обязан контролировать содержание и техническое обеспечение одного либо нескольких зданий.
Для занятия такой должности в 1920-е – 1930-е годы считалось достаточным и начальное образование. Невежественный и деспотичный управдом был тогда дежурным объектом сатиры.
Заявление Бендера подразумевает не конкретный план, а символ. Великий комбинатор обозначил готовность ради семьи приспособиться к советским условиям: «И он посмотрел на Зосю. На ней было шершавое пальтецо, короче платья, и синий берет с детским помпоном. Правой рукой она придерживала сдуваемую ветром полу пальто, и на среднем пальце Остап увидел маленькое чернильное пятно, посаженное только что, когда Зося выводила свою фамилию в венчальной книге. Перед ним стояла жена».
В первой редакции Черноморск/Одесса – символ возможного спасения. Бендер спасен. Он вернулся в родной город Ильфа и Петрова, отказался от неправедно добытого богатства, зато обрел любовь. И поражение великого комбинатора стало его победой.
Задуманный финал подразумевал компромисс. Характерно, что в записной книжке Ильф определил свое отношение к «великому комбинатору». Не деятельность имелась в виду, но характер: «Стало мне грустно и хорошо. Это я хотел бы быть таким высокомерным, веселым. Он такой, каким я бы хотел быть. Счастливцем, идущим по самому краю планеты, беспрерывно лопочущим. Это я таким бы хотел быть, вздорным болтуном, гоняющимся за счастьем, которого наша солнечная система предложить не может. Безумец, вызывающий насмешки порядочных и успевающих».
В первой редакции финала – победа Бендера. Условно поражение миллионера, безусловно же – что после долгих странствий герой обрел любовь. Значит, как подсказывает старинная традиция, победил.
Кого именно – уже неважно. Можно было допустить, что себя: такой вывод не противоречил актуальным идеологическим установкам.
Но эта редакция финала оставляла место сомнениям. Пусть в СССР нельзя пользоваться нелегально добытым богатством, так есть ведь и другие страны, а Бендер не рискнул перебраться с капиталом через границу.
Опять же, традиция подсказывала: если герой победил, значит, хоть в чем-то был прав. Без правоты нет и победы.
Новая редакция финала исключала все сомнения. Так задача и ставилась Луначарским. Да и не только им. Соответственно, в письме своему переводчику – В. Л. Бинштоку – соавторы заявили: «Что касается изменения конца, то имеющийся у Вас второй вариант является окончательным и ни в коем случае не может быть переделан…»[157].
В новой редакции финала родной город Ильфа и Петрова – Черноморск/Одесса – тоже символ возможного спасения. Однако Бендеру в этом отказано. Раз он неправ, значит, никакой победы – ни в чем.
Не сумев воспользоваться богатством, великий комбинатор возвращается в Черноморск и узнает, что любимая девушка вышла замуж. Это поражение Бендера.
Остается последняя надежда – заграничная жизнь. В романе отмечено, что подготовка к переходу границы с Румынией длится не менее четырех месяцев. Следовательно, границу Бендер переходит в начале 1931 года. Но избитый, ограбленный, едва не убитый румынскими пограничниками бывший миллионер вновь бежит – в СССР. Это полное и уже окончательное поражение.
Вывод, подчеркнем еще раз, однозначен. Незаконно добытым богатством пользоваться нельзя в СССР, а за границей все равно отнимут. И хорошо, если не убьют беглеца.
Пресловутая заграница не существует для советских граждан. И Бендер словно бы предчувствовал свое поражение, когда еще в беседе с Балагановым рассматривал саму возможность эмиграции: «Все это выдумка. Нет никакого Рио-де-Жанейро, и Америки нет, и Европы нет, ничего нет. И вообще последний город – это Шепетовка, о которую разбиваются волны Атлантического океана».
Шепетовка упомянута не случайно. Это, как известно, украинский город неподалеку от польской границы.
Но великий комбинатор не обладает навыками контрабандиста. Опыта удачного перехода границы нет. Вот Бендер и формулирует обобщенный вывод: «Заграница – это миф о загробной жизни, кто туда попадает, тот не возвращается».
Читателям-современникам была ясна аллюзия. Ильф и Петров напоминали прежде всего о сталинском выступлении на XVI съезде партии. Генсек рассуждал о статусе тех, кто бежал за границу или не вернулся из командировки. Иронизировал: «Конституцию СССР мы должны и будем выполнять со всей последовательностью. Понятно, следовательно, что кто не хочет считаться с нашей Конституцией – может проходить дальше, на все четыре стороны».
Значит, выйти можно. Вернуться – нет.
Разумеется, Сталин лукавил. Эмигрировать из СССР было уже нельзя. Возможно было только бегство – тайное пересечение границы или отказ вернуться из командировки. Однако существенно, что статус беглецов генсек признал крайне низким. Постулировал, что надлежит «выкидывать вон таких людей как бракованный товар, ненужный и вредный для революции. Пусть подымают их на щит те, которые питают особые симпатии к отбросам».
Далее генсек развивал тезис. Подчеркнул: «Жернова нашей революции работают хорошо. Они берут всё годное и отдают Советам, а отбросы выкидывают вон. Говорят, что во Франции, среди парижских буржуа, имеется большой спрос на этот бракованный товар. Что же, пусть импортируют его на здоровье. Правда, это несколько обременит импортные статьи торгового баланса Франции, против чего всегда протестуют господа буржуа. Но это уж их дело. Давайте, не будем вмешиваться во внутренние дела Франции».
Сказанное о бремени «торгового баланса Франции» подразумевало, что беглецам не обрести сколько-нибудь приличный статус за границей. Их удел – жить на скудные пособия, выдаваемые противниками СССР.
Если соотнести выводы генсека с бендеровским афоризмом о загранице, связь очевидна. Сталин политически интерпретирует бегство из СССР как получение статуса «отбросов», можно сказать, путь на свалку, ну а великий комбинатор трактует это мифологически – небытие, смерть.
Великий комбинатор пересек границу небытия и сумел вернуться. Однако проиграл все. Согласно рукописи, подготовленной для журнала, избитый и ограбленный Бендер, вернувшись на советскую территорию, заявляет: «Придется переквалифицироваться в дворники»[158].
Ставший дворником великий комбинатор – символ абсурда. Речь идет не о планах. Бендер констатирует, что он, спасаясь от гибели, вернулся туда, где у него нет перспектив социальной реализации. И заменить ее нечем. Любовь он тоже проиграл. Значит, небытие.
Выбранный Ильфом и Петровым символ отражал колебания общественного мнения на рубеже 1930–1931 годов. Связаны они с «процессом Промышленной партии».
25 ноября 1930 года в Москве начался этот судебный процесс. Обвинитель рассуждал о якобы созданной инженерами конспиративной организации, ставившей целью уничтожение советской промышленности и подготовку вторжения иностранных армий – с последующим захватом власти.
Согласно материалам периодики, инженерский заговор объединил «буржуазных специалистов» чуть ли не всех наркоматов. Угроза, стало быть, весьма серьезная.
Закончился суд 7 декабря. Подсудимые с предъявленными обвинениями согласились. Шестьдесят лет спустя было официально признано: дело «Промпартии» – такая же фальсификация, как «шахтинское дело»[159].
Однако осенью 1930 года речь шла о чекистском триумфе. Газеты фиксировали этапы судебного разбирательства, и результаты подразумевались. Нарастала истерия ненависти. Авторы статей требовали максимального наказания для «вредителей».
Параллельно выдвигались требования окончательно разоблачить и наказать возможных пособников – «уклонистов» различного толка.
Настроения большинства интеллектуалов были вполне пессимистическими. А итоги обеих кампаний оказались неожиданными.
Расстрельные приговоры были. Но, по решению правительства, вместо смерти – лагерный срок. Такая замена интерпретировалась прессой как проявление гуманности. Позже – еще и дальновидности. Инженерам создали в неволе условия, позволявшие решать сложные технические задачи. Вскоре освободили – как искупивших вину «ударным трудом».
Преследование «уклонистов» тоже завершилось без особой жестокости. Да, Рыков лишился должности председателя СНК, из Политбюро ЦК ВКП (б) он был выведен, оказались вне административной элиты и другие сталинские оппоненты. Но обошлось без карательных мер, предусмотренных уголовным законодательством. Даже партбилеты сохранили те, кто публично отрекались от прежних взглядов и недавних единомышленников.
Это опять же интерпретировалось как проявление гуманности советского руководства. Согласно утверждениям генсека, оппозиция более не существовала.
Подчеркнем, что исследователи оспорили такие интерпретации судебного процесса и пропагандистских кампаний. Характерны с этой точки зрения выводы Флейшмана. В монографии, цитировавшейся выше, отмечено, что «действительной целью эффектной судебной инсценировки было не исправление правосудия, но симуляция общенародного единодушия, атмосферы гражданского экстаза, – безотносительно к содержанию вызывающих ее лозунгов»[160].
Цели маневра конкретизировал и Хлевнюк – в упоминавшейся выше монографии. Согласно его осмыслению, «Сталин пока не хотел и не мог идти на более решительные меры. Все провокации и “разоблачения” этого периода преследовали сравнительно скромные цели: создать условия для окончательного подавления оппозиции, запугать всех недовольных и колеблющихся»[161].
Запугать удалось. Вышедшие на свободу «вредители» и сохранившие партбилеты «уклонисты» стали, по сути, заложниками. Им в любой момент могли припомнить былые прегрешения, а заодно и новые инкриминировать. Так что уцелевшим надлежало демонстрировать не просто лояльность – покорность. Конфликты исключались, планы дальнейшей социальной реализации утратили актуальность. В общем, тупик.
Новая редакция финала соответствовала этим настроениям. Подчеркнем еще раз: Бендер не описывает свои планы, а констатирует, что дальше не жизнь – выживание. Надежд уже нет. Безысходность, тупик. Что и отражает упоминание о дворнике.
Оптимизм исключен. Меж тем Луначарский намекал, что самый обаятельный герой дилогии может и должен измениться – «при гигантской очищающей силе революционного огня».
Луначарский давал совет Ильфу и Петрову. Но они так и не принялись за новый роман, где великий комбинатор оказался бы «строителем нового будущего».
Отметим, что в журнальной публикации изменена последняя фраза новой редакции финала. Бендер заявляет, что «переквалифицироваться» ему придется «в управдомы».
Это воспроизведено в первом книжном издании. Аналогично – в последующих. Нет оснований полагать, что изменения внесены по инициативе Ильфа и Петрова. Они свою точку зрения в рукописи высказали. Там финал трагический.
Инициатива замены была редакторская. Прагматика – убрать трагический пафос, который мог бы обусловить сочувствие к проигравшему, но по-прежнему обаятельному герою.
Для этого последняя фраза романа была заменена другой, взятой из финальной главы первой редакции. Той, где сказано про управдома. Вот так исчезло значимое упоминание о дворнике, символизировавшее окончательное поражение. Получилось, что Бендер планирует новые аферы – на бюрократическом уровне. Ильф и Петров, согласно рукописи, не это имели в виду.
Поставив задачу подготовки текстологически корректного издания, мы воспроизвели тот вариант последней фразы, который фиксируется беловой рукописью. Что и отражает книга, впервые опубликованная в 2000 году издательством «Вагриус»[162].
Уместно подчеркнуть: мы воспроизвели решение Ильфа и Петрова. Мнение редакторов-цензоров, готовивших прежние издания, не учитывали.
Принято считать, что выбор эпиграфа соотнесен с основной идеей художественного произведения. Или же той его части, которую предваряет. Стало быть, подразумевается некая установка, важная для читательского понимания.
Такое мнение, складывающееся хотя бы при освоении школьного курса словесности, обычно не аргументируется. Меж тем эпиграф не всегда непосредственно относится к содержанию художественного произведения. Характерный пример – впервые изданный в 1922 году роман И. Г. Эренбурга «Жизнь и гибель Николая Курбова»[163].
Роман предваряют два эпиграфа. Первый – формула решения квадратного уравнения, второй – строка из уличной песни:
Цыпленки тоже хочут жить.
Анализируя историю романа уже на исходе XX века, Б. Я. Фрезинский утверждал, что смысл каждого эпиграфа не был важен современникам автора. Даже те, кто не освоили курс алгебры, или же напрочь забыли освоенное, не искали разъяснений в учебниках. Ориентировались на школьное представление о писательских подсказках. Коль скоро любая математическая формула внеэмоциональна, а песня с необходимостью подразумевает эмоциональное восприятие, – значит, подсказано читателям: роман – про сочетание несочетаемого[164].
Расхожее мнение о методах и адресатах писательской подсказки оспорил С. Д. Кржижановский. Его статья «Искусство эпиграфа» написана во второй половине 1930-х годов[165].
Согласно Кржижановскому, эпиграф не обязательно рассчитан на восприятие так называемого массового читателя. Порою это «средство общения между писателями одной школы или хотя бы сходной тенденции».
Идеи Кржижановского стали популярными сравнительно недавно. В 1930-е годы было господствующим мнение, согласно которому эпиграф – подсказка читателям. Намек.
Отметим, что в «Двенадцати стульях» Ильф и Петров обошлись без такого рода намеков. А в «Золотом теленке», как известно, есть эпиграф. И у него весьма запутанная история[166].
Начнем с рукописи. Титульный лист отпечатан на машинке:
Как выше отмечалось, титульный лист отпечатан не ранее осени 1930 года. Значит, соавторы тогда указали, что эпиграф относится ко всей будущей книге – в целом. Какой-либо другой вывод здесь неуместен. Равным образом, нет оснований сомневаться: Ильф и Петров обозначили, что «правило уличного движения» важно для понимания «Золотого теленка».
В журнале эпиграфа нет. И можно было бы предположить, что такое решение обусловлено редакторской привычкой – экономить объем номера. Но в архивном экземпляре рукописи нет предисловия, а при журнальной публикации оно появилось. Значит, соображения экономии тут ни при чем.
На исходе декабря 1932 года издательство «Федерация» выпустило вторую книгу романной дилогии. В ней есть предисловие, а эпиграфа нет.
Полгода спустя в издательстве «Советский писатель» завершилась подготовка новой публикации. Роман пользовался успехом: тираж был увеличен почти вдвое по сравнению с книгой, выпущенной «Федерацией».
В новом издании книга опять начинается авторским предисловием. А за ним – эпиграф:
Значит, эпиграф относится к тексту, следующему за предисловием. И предваряет роман в целом. Решение то же, что в рукописи. Намерение авторов понято.
15 сентября 1934 года было подписано к печати очередное издание романа. Тираж вскоре напечатали. Эпиграф переместился. Он уже не предварял роман в целом:
«ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ЭКИПАЖ “Антилопы”
“Переходя улицу, оглянись по сторонам”
(Правило уличного движения)
Глава I
О ТОМ, КАК ПАНИКОВСКИЙ
НАРУШИЛ КОНВЕНЦИЮ».
Значит, «правило уличного движения» относится лишь к первой части романа. Странное решение.
Его странность заметна не сразу. Она выявляется, когда читатель видит: лишь первая часть романа снабжена эпиграфом.
Обычно так не делается. Если уж поставлен эпиграф к одной части, остальные оформляют аналогичным образом. Правил, разумеется, нет, авторский произвол не ограничен, однако есть традиция. Вот и получается, что Ильф и Петров решили ею пренебречь именно в 1934 году. Ну а после композиция романа не менялась.
В 1938 году напечатан второй том собрания сочинений Ильфа и Петрова. Роман «Золотой теленок» в эту книгу включен. Эпиграф там – лишь к первой части.
Следующее – пятитомное – собрание сочинений Ильфа и Петрова было напечатано в 1961 году. Оно не раз переиздавалось в постсоветскую эпоху. Роман «Золотой теленок» в эти издания включен. Положение эпиграфа прежнее. Но эта странность не объясняется в примечаниях[167].
Да и примечаний как таковых нет. Вместо них – своего рода послесловие, где рассказано об истории создания и публикации «Золотого теленка», прототипах некоторых героев и так далее.
Сообщается, в частности, что после журнальной публикации «Золотой теленок» издавался весьма часто – как на родине авторов, так и за границей. На русском языке «при жизни Ильфа и Петрова вышло восемь отдельных изданий романа».
Заканчивается же послесловие указанием источника новой публикации. Правда, указан он не вполне ясно: «Печатается по тексту Собрания сочинений в четырех томах, том II, “Советский писатель”, М. 1938, сверенному со всеми предшествующими изданиями. Подготовка текста проведена Е. М. Шуб».
Что за различия выявлены при сверке «со всеми предшествующими изданиями», учтены ли они? – сведений нет. Зато критерий выбора источника понятен. Издание, выпущенное в 1938 году, считалось наиболее репрезентативным, потому как было последним из прижизненных. Значит, по традиции советской текстологии, с наибольшей полнотой отражающим «последнюю авторскую волю».
Допустим, все упомянутые выше блуждания эпиграфа обусловлены волей авторов. Предположим, других факторов не было.
Итак, авторы вынесли эпиграф на титульный лист рукописи. Воля выражена ясно: «правило уличного движения» относится ко всему тексту романа.
Потом Ильф и Петров решили, что в журнальной публикации не нужен эпиграф. Также сочли его лишним в первом книжном издании.
На том, правда, не остановились. Решили, что во втором книжном издании эпиграф будет находиться за предисловием. Следовательно, предварять роман в целом.
Затем – принципиально новое волеизъявление. Готовя третье книжное издание, соавторы решили, что эпиграф годится лишь для первой части, а к роману в целом не подходит.
Если все сказанное о последовательности свободных волеизъявлений соответствует истине, надлежит констатировать: Ильф и Петров за три года не смогли уяснить, нужен ли в романе эпиграф, а если да, то где же ему находиться. Вот и перебирали варианты.
Желающим оставляем возможность доказывать правомерность такого вывода. С нашей же точки зрения уместен другой: авторской воле не соответствовали и отказ от эпиграфа, и его перемещения.
Следовательно, все это соответствовало воле цензоров. Другой вопрос, почему же им не нравилось «правило уличного движения».
Тема организации уличного движения не была запретной. Кампания так называемой реконструкции Москвы активизировалась на рубеже 1920-х – 1930-х годов и в столичной периодике обсуждалась постоянно. Ильф и Петров участвовали в обсуждении. Например, их очерк «Меблировка города» напечатан под псевдонимом Ф. Толстоевский в двадцать первом номере еженедельника «Огонек» за 1930 год[168].
Речь там именно о правилах уличного движения. И начинается очерк почти так же, как первая глава романа «Золотой теленок»: «Пешехода надо любить. Его надо лелеять и по возможности даже холить».
В очерке характеризуются административные «перегибы». Столичная администрация обеспечивала только расширение и ремонт проезжей части, – соответственно, Ильф и Петров иронизировали: «По справедливости, площадь московских улиц следовало бы переделить заново. Двум миллионам пешеходов предоставлены только узкие полоски, асфальтовые тесемки тротуаров, а пяти тысячам авто отданы довольно широкие мостовые. Между тем, при существующих пропорциях следовало бы поступить наоборот – отдать мостовые пешеходам, а машинам предоставить тротуары. Это, конечно, крайняя точка зрения, приближающаяся к шутке. Но в ней есть сладчайшая капля истины, заключающаяся в том, что пешеходов надо уважать, ибо они составляют далеко не худшую часть человечества».
Согласно Ильфу и Петрову, «далеко не худшую часть человечества» городские администраторы не только притесняют в угоду автомобилистам. Еще и обирают – посредством штрафных санкций. А рэкет такого рода обосновывают ангажированные литераторы. Они изображают пешеходов «каким-то диким стадом, отдельные представители которого только и думают, как бы поскорее попасть под колеса автомобиля. В соответствии с этим ложным представлением многие муниципальные перегибщики и головокруженцы не так давно охотились на пешеходов, как на бекасов. То один, то другой пешеход, сошедший с тротуара на мостовую, падал жертвой милиции движения. Он уплачивал четвертак штрафа и, жалко улыбаясь, спрашивал: “Где же мне прикажете ходить?” Милиционер принимался объяснять, что ходить следует по тротуару, но, взглянув на тротуар, по которому лавой текли граждане, безнадежно взмахивал рукой. Однако четвертака не отдавал».
Понятно, что оборот «перегибщики и головокруженцы» отсылал читателя к памятной статье генсека. Ну а пресловутый четвертак – двадцать пять копеек, то есть четверть рубля, – не такая уж малая сумма тогда. Почти что стоимость обеда в неплохой городской столовой.
Ильф и Петров смягчили инвективу, указав, что в Москве взялись наконец за решение проблем не только автомобильного движения. Однако сути оговорка не меняла: столичные администраторы вспомнили о пешеходах только летом 1930 года, тогда как штрафы по-прежнему взимались и надлежащих условий все еще не было.
Недостатки обсуждалась не только авторами очерков и фельетонов. Так, еще в 1926 году московское издательство «Вопросы труда» выпустило книгу М. Г. Диканского «Проблемы современных городов»[169].
Диканский ссылался на парижский опыт. Как пример была приведена выдержка из распоряжения префекта, относившаяся именно к пешеходам. Им полагалось «не читать газет и писем, переходя улицу, и не вести разговоров».
Формулировались для пешеходов и правила движения по проезжей части. В частности, пересекать улицу полагалось «не по диагонали, а под прямым углом, перпендикулярно к тротуару».
Требования были обоснованы. Префект объяснил: нужно «двигаться под прямым углом», чтобы «сократить до минимума пребывание на мостовой».
Определен был и порядок действий. Прежде чем стать на проезжую часть, пешеходу надлежало посмотреть налево, а затем, «дойдя до середины улицы, оглянуться в противоположную сторону».
Таков был и порядок действий, определенный советскими «Правилами уличного движения» в 1930 году. Равным образом, раньше и позже. Для пешехода он не менялся: надлежало, «прежде чем переходить проезжую часть улицы, убедиться в полной безопасности (сначала посмотреть влево, а дойдя до середины улицы, посмотреть вправо)».
Диканский отметил, что аналогичным образом формулировались правила во всех странах. Разумеется, с левосторонним уличным движением. Порядок действий не менялся.
Никогда правило уличного движения так не формулировалось, как в эпиграфе к «Золотому теленку»: «Переходя улицу, оглянись по сторонам». Опасна такая формулировка.
Последовательность действий не описана. А это принципиально: если сначала посмотреть направо, заметен лишь встречный поток движения по отдаленной от пешехода уличной стороне, тогда как наиболее опасная – ближайшая к нему – остается вне поля зрения.
Разумеется, Ильф и Петров знали, как формулируется базовое правило. Если б запамятовали, так уличные плакаты напомнили бы. Как известно, они тогда часто попадались на глаза в центре Москвы.
Тем не менее Ильф и Петров исказили общеизвестную формулировку. Тут редактор мог бы и поправить авторов, если б важна была точность. Не поправил. Удалил эпиграф. И это, конечно же, обусловлено политическим контекстом.
Эпиграф напоминал посвященным, что почти три года Ильфу и Петрову приходилось то и дело «оглядываться». В зависимости от ситуации. «Налево», потом «направо», и опять, и снова. Ну а началась редакционная подготовка к публикации романа, когда понятия «левый» и «правый» утратили прежний смысл – политический.
Соавторы маскировали намек, избегая определений «налево» и «направо». Однако эпиграф был удален именно потому, что в редакции журнала поняли аллюзию.
Бесспорно, Ильф и Петров были уверены в допустимости шутки. Актуальному политическому контексту она не противоречила. На XVI съезде партии Сталин, последовательно дискредитировавший свое недавнее окружение, объяснял делегатам, что «левые оппозиционеры» выражают точку зрения «правых уклонистов». Привел даже пословицу, якобы придуманную рабочими: «Пойдешь налево, – придешь направо».
Неизвестно, то ли Ильф и Петров спорили с журнальным редактором или цензором, то ли ссылались на генсека, В любом случае цензорские опасения были актуальны и год спустя, когда роман готовило к выпуску издательство «Федерация».
Лишь при подготовке третьей публикации в «Советском писателе» Ильф и Петров добились, чтобы эпиграф был. Но поставлен он за предисловием «От авторов».
Конечно, в рукописи Ильф и Петров указали, что «правило уличного движения» предшествует всей книге, а предисловие – составная часть ее. Однако при таком решении суть намека, ранее удаленного, была бы очевидна. Редакция нашла компромисс: эпиграф, можно сказать, заслонен. Не сразу заметен.
Когда роман вторично готовился к выпуску, редакция опять сочла, что аллюзия слишком опасна. Но возникла другая опасность: в предыдущем издании эпиграф был, снять его – значило привлечь внимание к уже допущенной оплошности.
Соответственно, найден очередной компромисс. «Правило уличного движения» не удалено, а перемещено – к первой части романа. Глава, ее открывающая, начинается рассуждением о пешеходах, чем хотя бы отчасти мотивировано изменение композиции. Цензоры и редакторы упрятали эпиграф еще дальше, чем в третьей публикации.
Характерно, что Ильф и Петров не маскировали цензурный произвол. Протест выразили, оставив две части романа без эпиграфов. Логика композиции была нарушена, однако в дальнейшем на это мало кто обращал внимание.
Решая задачу текстологически корректного издания романа, мы поместили эпиграф до предисловия. Такое решение, подчеркнем еще раз, обусловлено тем, что Ильф и Петров изначально обозначили в рукописи: «правило уличного движения» предваряет всю книгу.
Разумеется, похождения эпиграфа – лишь один из примеров цензурного произвола. На том борьба цензоров с Ильфом и Петровым не завершилась.
Пространство сюжета
Как выше отмечено, в первой главе романа Ильф и Петров вернулись к проблеме уличного движения. Той, что была заявлена в очерке «Меблировка города».
Но описанные в очерке и романе мытарства – специфика московская. Соавторы подчеркнули: «И только в маленьких русских городах пешехода еще уважают и любят. Там он еще является хозяином улиц, беззаботно бродит по мостовой и пересекает ее самым замысловатым образом в любом направлении».
Арбатов, где начинается действие романа, не похож на Старгород и «уездный город N». Он сверкает золотом древних церковных куполов. Правда, оно уже «облезлое».
Это общая для всех городов примета советской эпохи. А местная достопримечательность – «белые башенные ворота провинциального кремля».
Советские реалии постепенно теснят досоветские. Так, хранилище картофеля – «церковный подвал».
Л.М. Яновская в цитировавшейся выше монографии отметила, что период завершения рукописи «Великого комбинатора» близок к одной из журналистских командировок Ильфа и Петрова. Летом 1929 года соавторы побывали в Ярославле[170].
Ильф и Петров об этом городе написали очерк. Он был опубликован журналом «Чудак» в тридцать седьмом номере[171].
Допустимо, что Арбатов отчасти похож и на Саратов, как утверждают некоторые исследователи. Но, пожалуй, больше сходства с Ярославлем. По таким критериям, как обилие церквей и наличие кремля. Это, кстати, отметил и М. З. Долинский[172].
Впрочем, процедуры выявления прототипов – героев или городов – лишь тогда интересны, когда очевидно: авторы добивались узнавания. Применительно к Арбатову такие намерения неочевидны. Вернемся к сюжету.
Нет сведений, откуда и зачем в Арбатов прибыл Бендер. Также не сообщается, где он был и на какие средства жил все годы, минувшие после событий, описанных в финале «Двенадцати стульев».
Аналогична исходная ситуация в первом романе дилогии. Читателям предоставляется возможность самостоятельно реконструировать прошлое великого комбинатора – по его одежде, планам, суждениям, авторским комментариям[173].
Вскоре загадки разгадывались. Прибывший в Старгород без определенной цели Бендер – профессиональный мошенник. Рецидивист. И его криминальная специализация распознавалась по характеру планировавшихся афер.
В «Золотом теленке» великий комбинатор тоже начинает с аферы. Она, кстати, соотнесена с одной из деталей его одеяния. Бендер – «в фуражке с белым верхом, какую, по большей части, носят администраторы летних садов и конферансье…».
Именно «по большей части». Современники знали, что многие бывшие моряки летом тоже носили фуражки с белым – летним – чехлом на тулье. Вот почему такие головные уборы в обиходе именовали «капитанками».
Деталь значимая. «Капитанка» обозначает флотскую тему. Великий комбинатор, как известно, обратится к председателю исполнительного комитета городского совета, предлагая оказать финансовую помощь случайно попавшему в трудное положение «сыну лейтенанта Шмидта».
Фамилия тогда на слуху. О П. П. Шмидте, расстрелянном в 1906 году за руководство мятежом на крейсере «Очаков» и других судах Черноморского флота, публиковали статьи периодические издания, выпускались даже книги. Еще в досоветскую эпоху он считался мучеником. Ну а после установления советского режима, можно сказать, попал в пантеон «героев революционного движения».
Действие романа «Золотой теленок» начинается летом 1930 года. Идет пропагандистская кампания в связи с двадцатипятилетней годовщиной начала «первой русской революции».
Впрочем, тема и раньше считалась актуальной. Так что предгорисполкома не мог не помнить «знаменитый облик революционного лейтенанта».
Сумма, что запросил Бендер, сравнительно велика. Пятьдесят рублей.
Это больше, чем месячное жалование среднего исполкомовского служащего. Но глава администрации, «стесненный узкими рамками местного бюджета, смог дать только восемь рублей и три талона на обед в кооперативной столовой “Бывший друг желудка”».
Отметим, что «кооперативная столовая» – еще нэповская реалия. Подобного рода кооперативы создавались на предприятиях и в учреждениях при официальном содействии профсоюзов. Кооператоры имели право закупать продовольствие оптом, соответственно, цены готовой продукции были ниже, чем обычно. Ну а «талоны на обед» выдавались лишь сотрудникам. В данном случае – исполкомовским.
Что до комического названия «кооперативной столовой», то соавторы обыгрывают популярные рекламные плакаты. Столичный Трехгорный пивоваренный завод в ту пору выпускал пиво «Друг желудка».
Кстати, у бендеровской «капитанки» вскоре появляется своеобразная рифма в одежде другого мошенника, заявившегося в кабинет председателя горисполкома. На Балаганове – «штаны с матросским клапаном».
Упомянутый «матросский клапан» – термин. Со времен парусного флота широкие матросские брюки застегивались не спереди, как обычные, а на бедрах. В силу какой причины – есть разные версии. Согласно одной из них, – чтобы в случае падения за борт матросу было легче сбросить их: намокшая одежда тянет ко дну. Так ли задумывалось, нет ли, но – флотская традиция.
Если рубашка заправлена в брюки с «матросским клапаном», специфика фасона очевидна. Балаганов, как явствует из дальнейшего, матросом не был, но заботился, чтобы хоть одна деталь одежды напоминала о флоте, провоцировала соответствующие ассоциации.
Мошенничество подразумевает не только наличие специфических деталей одежды, но и теоретическую подготовку. Соответственно, мошенники, пытаясь сгладить впечатление от встречи двух «сыновей лейтенанта Шмидта» в кабинете предгорисполкома, обращаются к истории черноморского восстания: Балаганов «освоился с обстановкой и довольно толково, хотя и монотонно, рассказал содержание массовой брошюры “Мятеж на «Очакове»”».
Такого рода издания действительно были массовыми. Скорее всего, Ильф и Петров неточно процитировали заглавие брошюры И. И. Генкина, выпущенной издательством «Молодая гвардия»: «Лейтенант Шмидт и восстание на “Очакове”. К двадцатилетию 1905–1925»[174].
Очередной мошенник, тоже выдававший себя за сына «мученика революции», но заявившийся в кабинет главы администрации после ухода Балаганова и Бендера, не заботится о флотских деталях одежды. Карикатурен облик третьего «сына лейтенанта Шмидта». Причем каждая деталь – свидетельство достатка в прошлом и бедности в настоящем.
Знаки былого достатка – золотая зубная коронка и модная в предвоенные годы шляпа-канотье: соломенная, с низкой цилиндрической тульей и узкими полями. Как свидетельство бедности читателем воспринималось описание изношенных до неприличия брюк и пиджака.
Балаганов и сообщает Бендеру фамилию третьего «сына лейтенанта Шмидта». Кстати, отсылающую читателей к названию главы: «О том, как Паниковский нарушил конвенцию».
Суть пресловутой конвенции Балаганов определит уже в следующей главе. Ее название характеризует «договаривающиеся стороны»: «Тридцать сыновей лейтенанта Шмидта».
Ильф и Петров отсылали читателей к газетному контексту. Различные международные конвенции часто обсуждались в советской периодике рубежа 1920-х – 1930-х годов. Пародийный вариант – раздел территории СССР сообществом профессиональных мошенников. Соответственно, Ильф и Петров иронизировали, отмечая, что на фоне всеобщей организованности «один лишь рынок особой категории жуликов, именующих себя детьми лейтенанта Шмидта, находится в хаотическом состоянии. Анархия раздирала корпорацию детей лейтенанта, и они не могли извлечь из своей профессии тех выгод, которые она, несомненно, могла принести».
Выгоды и так были немалыми. Ильф и Петров констатировали: «Трудно найти более удобный плацдарм для всякого рода самозванцев, чем наше обширное государство, переполненное или сверх меры подозрительными или чрезвычайно доверчивыми администраторами, хозяйственниками и общественниками».
Подозрительность «сверх меры» – намек на многочисленные анкеты, заполнявшиеся советскими гражданами, когда им приходилось поступать на работу. Дежурная шутка тех лет.
Что до «чрезмерно доверчивых администраторов», то шутка относилась не к доверчивости как таковой. Имелось в виду, что главную роль играл страх. Отказ в помощи, к примеру, внуку Маркса, брату Луначарского, сыну или дочери лейтенанта Шмидта можно было бы – при желании – трактовать как обусловленный политически. А потому, отмечали Ильф и Петров, отряды «мифических родственников усердно разрабатывают природные богатства страны: добросердечие, раболепство и низкопоклонничество».
Ключевые слова здесь – «раболепство и низкопоклонничество». Сомнительно же «добросердечие» администраторов: мошенникам они передавали не свои деньги.
Но «детям лейтенанта Шмидта» пришлось все же собраться, чтобы разделить страну на участки и распределить их по жребию. Повезло не всем: «Злая звезда Паниковского оказала свое влияние на исход дела. Ему досталась бесплодная и мстительная республика немцев Поволжья».
Речь шла об Автономной Советской Социалистической Республике Немцев Поволжья. Она в ту пору отнюдь не «бесплодная». В аспекте плодородия – не хуже, а лучше большинства российских. И местный уровень развития сельского хозяйства считался очень высоким.
Другой вопрос – количество «доверчивых администраторов». Поиск таких среди дисциплинированных потомков немецких переселенцев был нелегкой задачей.
Кстати, по той же причине автономная республика названа «мстительной». Там администраторы действовали по закону, который уже знали опытные «дети лейтенанта Шмидта»: «не один из собравшихся сидел у недоверчивых немцев-колонистов в тюремном плену».
В общем, Ильф и Петров подробно объяснили, из-за чего «Паниковский нарушил конвенцию». Современникам не требовались дополнительные комментарии.
Но позже ситуация изменилась. Прежде всего – политическая.
Как известно, в 1941 году АССР Немцев Поволжья ликвидирована. Немецкое население депортировано, то есть вывезено и распределено по северным, дальневосточным, а также среднеазиатским регионам страны.
Печатное разглашение сведений об этой и других депортациях было запрещено. Вот почему в послевоенных изданиях «Золотого теленка» уже не упоминалась ликвидированная республика и связанные с ней споры «детей лейтенанта Шмидта». Правка неуклюжая: «Злая звезда Паниковского оказала свое влияние на исход дела. Ему досталось Поволжье».
Такую правку нельзя обосновать ссылкой на «последнюю волю автора». Ильф и Петров тут ни при чем: обоих уже не было в живых. Это редакторское волеизъявление[175].
К вопросу о правке мы еще вернемся. Пока же подчеркнем, что встреча «сыновей лейтенанта Шмидта» происходит в конце периода «свертывания нэпа». И заметны результаты: закрыта столовая, где можно реализовать талоны кооператива, а «частновладельческого сектора в городе не оказалось…».
Это примета времени. Еще одна – плакат, не вызывающий у горожан удивления: «Пиво отпускается только членам профсоюза».
Ильф и Петров тут несколько утрировали, такие объявления тогда не вывешивались. Но смысл шутки был ясен современникам. Бендер и Балаганов найдут другое кооперативное заведение, тоже созданное при содействии профсоюза, обеспечивающего льготами сотрудников. О том, кстати, напоминала и ранее обыгранная соавторами реклама пива «Друг желудка»
«Сыновьям лейтенанта Шмидта» пиво не достанется, но пообедать за наличный расчет им все же удастся. В ходе совместной трапезы Бендер изложит Балаганову свой генеральный план. Можно сказать, кредо: «Я хочу отсюда уехать. У меня с советской властью возникли за последний год серьезнейшие разногласия. Она хочет строить социализм, а я не хочу. Мне скучно строить социализм. Что я каменщик, каменщик в фартуке белом?..».
Великий комбинатор точен. Нет выбора, потому как нэповская эпоха завершалась. А последняя фраза – ссылка на популярное стихотворение В. Я. Брюсова: «Каменщик, каменщик в фартуке белом, / Что ты там строишь? кому? / Эй не мешай нам, мы заняты делом, / Строим мы, строим тюрьму»[176].
Бендер иронически сопоставляет тюрьму и социализм – по критерию принуждения. Для 1930 года шутка была вполне допустимой. Шутит ведь герой отнюдь не положительный, его ждет поражение.
В журнальную публикацию шутка вошла. Но уже во втором книжном издании ссылки на брюсовское стихотворение нет. Осталась лишь одна мотивировка: попросту «скучно» великому комбинатору «строить социализм»[177].
Но еще осталась надежда. Можно сказать, мечта. Ее символ – Рио-де-Жанейро.
К началу застольной беседы «сыновей лейтенанта Шмидта» читатель уже получил некоторое представление о том, что делал великий комбинатор в период между осенью 1927 года, когда закончилось действие первого романа дилогии, и началом «Золотого теленка». Не роскошествовал. Перебивался мелкими аферами.
Все тот же на Бендере костюм, приобретенный весной 1927 года – после удачного шантажа в Старгороде. Экстравагантный, однако «поношенный серый в яблоках пиджак».
Конечно, понятие «серый в яблоках» употребимо применительно к окрасу лошади, а не цвету одежды. Однако и в данном случае намек был понятен современникам.
Речь шла о плотном, так называемом английском сукне модной расцветки. Обычно – серой в белую или желтую клетку.
Издали это и напоминало масть лошади. Такую, когда по серой шерсти – небольшие белые или, что реже, коричнево-желтые пятна.
Такая расцветка считались особо элегантной на юге России. Как в Одессе говаривали, «английский шик».
Дана и ссылка на события, описанные в «Двенадцати стульях». Великий комбинатор заявляет Балаганову: «Остап Бендер никогда никого не убивал. Его убивали, это было».
Ильф и Петров даже намекнули, каким образом Бендер выжил. Так, сказано, что Балаганов, «подняв глаза на Остапа, сразу осекся. Перед ним сидел атлет с точеным, словно выбитым на монете, лицом. Смуглое горло перерезал хрупкий вишневый шрам».
Шрам напоминал читателям о воробьяниновской бритве. «Хрупкий», то есть узкий, нитевидный, чуть изогнутый, словно изломанный в местах, где рану стягивал швами хирург. Подразумевалось, что Бендер вовремя попал на операционный стол.
Великий комбинатор не изменился. По-прежнему волевой, энергичный: «Глаза сверкали грозным весельем».
Изменилась эпоха. Соответственно, Бендер констатирует: «Отъем или увод денег варьируется в зависимости от обстоятельств. У меня лично есть четыреста сравнительно честных способов отъема. Но не в способах дело. Дело в том, что сейчас нет богатых людей. И в этом ужас моего положения. Иной набросился бы, конечно, на какое-нибудь беззащитное госучреждение, но это не в моих правилах. Вам известно мое уважение к уголовному кодексу. Нет расчета грабить коллектив. Дайте мне индивида побогаче. Но его нет, этого индивидуума».
В самом деле, на исходе 1920-х годов легальное предпринимательство более опасно, нежели доходно. Предпринимателей, можно сказать, душили растущими налогами, весьма часто арестовывали и, конфисковав имущество, ссылали. Что и констатирует Бендер: «У нас все скрыто, все в подполье. Советского миллионера не может найти даже наркомфин с его сверхмощным налоговым аппаратом».
Понятно, что Народный комиссариат финансов не контролирует нелегальное предпринимательство. «Сверхмощный налоговый аппарат» бессилен в подобных случаях.
Вот тут и возникнет основа сюжетной конструкции. Она, как отмечено выше, та же, что в первой книге дилогии, – погоня за богатством.
Как в «Двенадцати стульях», погоня начнется с раскрытия тайны. Балагановской тайны – сведений о «подпольном миллионере». Однако Ильф и Петров подчеркивают, что Бендер изначально скептичен: «Идите, идите, – сказал он, – я подаю только по субботам, нечего тут заливать».
Бендер перефразирует еврейский фразеологизм. Нищим подавали «на субботу».
Это обусловлено спецификой конфессиональной традиции: суббота – праздник. «Отмеченный день».
Перед началом праздника – в пятницу – надлежало закупить провизию, тогда и принято было подавать нищим-единоверцам. Им тоже предоставляли возможность праздновать. Что и называлось подаянием «на субботу».
Бендер адаптировал присловье для Балаганова. Только суть не изменилась: обман заведомо бесполезен, потому как не может мелкий аферист знать, кто располагает миллионным состоянием в СССР.
Отчасти Бендер прав. Балаганов лишь случайно получил сведения о проживающем в Черноморске «подпольном миллионере» – Корейко.
Но в итоге появилась цель. И великий комбинатор отдает команду: «Ближе к делу. Выслать линейных в мое распоряжение. Частям прибыть в город Черноморск в наикратчайший срок. Форма одежды караульная. Ну, трубите марш! Командовать парадом буду я!».
Бендер пародирует команды, соотносящиеся с подготовкой и проведением парада. Линейные – военнослужащие, которых выстраивают вдоль линий, обозначающих направление марша и ширину марширующих колонн. Разумеется, для всех участников предусмотрена «форма одежды» – именно парадная. «Караульная» тут ни при чем, да и не было такой. Подразумевается же, что мошенникам надлежит соблюдать осторожность.
Характерна также финальная бендеровская фраза: «Командовать парадом буду я!». Почти формула. Так, В. Е. Ардов вспоминал, что «Ильф выхватил ее из серьезного контекста каких-то документов и долгое время веселился, повторяя эту фразу»[178].
Разгадка – в дневниках Пришвина. В ноябрьских записях 1927 года он поместил эмблематическую газетную вырезку: приказ народного комиссара по военным и морским делам. Там и содержится весьма сходная фраза[179].
Скорее всего, это вырезка из «Правды». Но приказ наркомвоенмора печатался не только там. Должность эту занимал тогда К. Е. Ворошилов, сменивший умершего в 1925 году М. В. Фрунзе.
Ну а Фрунзе, в свою очередь, сменил Троцкого. В ноябре же 1927 года лидер оппозиции был выслан из Москвы – после разгона демонстрации его сторонников. И Пришвин тогда поместил газетную вырезку с приказом наркомвоенмора, относившимся к юбилейным торжествам – десятилетию Октябрьской революции. Ключевая фраза: «Командовать парадом буду я. Ворошилов».
Фраза дежурная, церемониальная. Но для Пришвина она наделена дополнительным смыслом: эпоха Троцкого кончилась.
Ильф и Петров не были единомышленниками Пришвина. Великий комбинатор лишь использует газетную формулу. Но смысл ее – опять политический: Бендер обозначает начало погони за сокровищами, и результат определит его судьбу.
Отметим, что в третьей части романа, когда Бендер не сумеет использовать добытое богатство, у шутки появится оттенок горечи. Миллионер вынужден констатировать: «Нет! Парад решительно не удавался, хотя все было на месте. Вовремя были высланы линейные, к указанному сроку прибыли части, играл оркестр. Но полки смотрели не на него, не ему кричали ура, не для него махал руками капельмейстер».
Впрочем, это еще впереди. А пока Бендер формирует группу сообщников. И погоня за богатством соотнесена с контекстом периодики, где обсуждались масштабные пропагандистские акции Добровольного общества содействия развитию автомобильного транспорта и улучшению дорог.
Оно, как известно, было создано по решению правительства осенью 1927 года. Принятое тогда же сокращенное именование – Автодор.
Разумеется, автодоровская прагматика была военной. Инспекция дорог, обеспечение строительства заводов, обучение подлежащих мобилизации. Ну а средства на дополнительное финансирование дорожных работ и развития промышленности собирались посредством многочисленных лотерей.
Эффективная форма рекламы лотерей – соревнования. Пресловутые автопробеги. И это – своего рода веха, обозначающая границу интервала, в рамках которого Ильф и Петров подготовили к изданию первую часть романа «Великий комбинатор».
Примечательно, что Л. М. Яновская, датируя первую часть романа «Великий комбинатор», исходила из текстологических наблюдений. Но ее выводы подтверждаются и материалами периодики: с 26 июня по 2 июля 1929 года проводилась масштабная пропагандистская акция – «Неделя Автодора».
Итог подвела газета «Правда». 3 июля 1929 года там опубликована статья «Неделя Автодора».
Констатировались успехи акции. Разумеется, запланированные изначально: «Закончился первый агитационный пробег пяти автомобилей и одного мотоцикла по маршруту Москва – Сергиев – Москва, посвященный неделе Автодора. В Сергиевском уезде участниками пробега организовано 8 митингов и 11 бесед, распространено около 2 тыс. экз. автодоровской литературы. Отдельные автомобили выезжали в деревню. Население всюду устраивало самые теплые встречи. На ряде собраний постановлено вступить в Автодор и начать в общественном порядке местные дорожные работы»[180].
Сомнительна добровольность решения колхозников поголовно «вступить в Автодор». Это ведь подразумевало ежемесячные взносы, отчислявшиеся из отнюдь не высоких крестьянских доходов.
Еще больше сомнений вызывает добровольность решения колхозников «начать в общественном порядке местные дорожные работы». Зато прагматика заранее намеченных планов ясна: трудности финансирования Автодора и ремонта дорог хотя бы отчасти перекладывались на колхозных «добровольцев».
Правда, энтузиастов тоже хватало. Автопробеги – зрелищная акция. Стараниями периодики вновь стала романтической профессия шофера.
Обсуждались тогда периодикой и суды над растратчиками. В ходе «свертывания нэпа» они были не так часты, как раньше, но сама тема растрат по-прежнему считалась актуальной.
К этим темам и отсылает читателей судьба второго спутника великого комбинатора, описанная Ильфом и Петровым в первой части «Золотого теленка». Арбатовский шофер Козлевич вынужден постоянно давать свидетельские показания на процессах растратчиков.
История шофера напоминала читателям-современникам шутку из предисловия к роману – «головотяпство со взломом». В молодости Козлевич «беспрестанно нарушал уголовный кодекс РСФСР, а именно статью 162-ю, трактующую вопросы тайного похищения чужого имущества (кража). Статья эта имеет много пунктов, но грешному Адаму был чужд пункт “а” (кража, совершенная без применения каких-либо технических средств). Это было для него слишком примитивно. Пункт “д”, карающий лишением свободы на срок до пяти лет, ему также не подходил. Он не любил долго сидеть в тюрьме. И так как с детства его влекло к технике, то он всею душою отдался пункту “в” (тайное похищение чужого имущества, совершенное с применением технических средств…)».
Козлевич специализировался на «квалифицированных кражах». А именно – «со взломом».
В итоге, понятно, раскаянье и новая жизнь. Это опять актуальная тема советской периодики: как рецидивисты становятся добропорядочными гражданами.
Таким и стал вор-взломщик. Скопив деньги честной работой в гараже, он «купил по случаю такой старый автомобиль, что появление его на рынке можно было объяснить только ликвидацией автомобильного музея. Редкий экспонат был продан Козлевичу за сто девяносто рублей».
Продажа государственного автомобиля частному лицу – не выдумка Ильфа и Петрова. Во второй половине 1920-х годов случаи такого рода сделок были отнюдь не редкими. О них рассуждал, например, известный экономист Ю. Ларин. Госиздат в 1927 году выпустил его монографию «Частный капитал в СССР»[181].
Ларин – социалист-радикал. И с его точки зрения, технические средства ликвидированных предприятий и учреждений не должны были выходить из сферы государственного контроля. В частности, он указывал, что «приняла заметные размеры продажа автомобилей частным лицам под влиянием режима экономии».
Ну а Козлевичу почти удалось реализовать свою мечту. Он собирался заняться «частным автопрокатом».
Так официально именовалась тогда деятельность владельцев частных такси. Но, подчеркивают Ильф и Петров, автомобиль в провинциальном городе был сочтен предметом роскоши, ассоциировавшейся с кутежами. А главное, арбатовские служащие «прожигали свою жизнь почему-то на деньги, принадлежавшие государству, обществу и кооперации. И Козлевич против своей воли снова погрузился в пучину уголовного кодекса, в мир главы третьей, назидательно говорящей о должностных преступлениях».
Соответственно, Бендеру не составило труда убедить шофера отправиться в Черноморск. Тем более что расходы на горючее не предусматривались: Козлевичу обещана «бочка авиационного бензина».
В авиации обычно использовали бензин высшего качества, что было тогда широко известно. Обещание же Бендера обусловлено контекстом периодики. На вопрос удивленного Балаганова великий комбинатор отвечает: «Людей, которые не читают газет, надо морально убивать на месте. Они никому не нужны. Вам я оставляю жизнь только потому, что надеюсь вас перевоспитать».
Бендер, в отличие от Балаганова, газеты читает регулярно. Потому и знает, что путь в Черноморск – на маршруте очередного автопробега. Значит, машину Козлевича можно выдать за головную. Лидера. И получить все преимущества, что предусмотрены условиями гонки.
Таким образом Бендер обретает собственное транспортное средство. Автомобиль охотников за богатством даже имя получит, словно «военный корабль».
Имя выберет Бендер. Он и скажет Козлевичу, что автомобиль постольку следует назвать «Антилопа-Гну», поскольку машина «отличается замечательной скоростью и благородной красотой линий».
Выбор имени – характерное проявление бендеровской иронии, наряду с эрудицией. Упомянутый великим комбинатором вид антилоп вовсе не «отличается замечательной скоростью и благородной красотой линий».
Как известно, эти антилопы похожи и на лошадь, и на корову, да еще и бородаты, как яки. Они словно бы собраны по моделям различных животных. Вот и в автомобиле Козлевича есть детали иных машин, скорость невелика, так что Бендер не ошибся, а лишь комически обыграл увиденное. Да и слово «Гну» получило зловещие коннотации. Соответственно, у великого комбинатора новый титул – «командор пробега».
Так выстроен ряд символов. В нем и вышеупомянутая бендеровская шутка, и его же «капитанка», балагановские штаны «с матросским клапаном», и командорский титул, и упоминание о «военном корабле», а все это предсказуемо ассоциируется с упраздненным флотским чином: «капитан-командор».
Завершено же комплектование экипажа по дороге, когда бендеровская группа пополняется спасавшимся от расправы Паниковским. Так летом 1930 года в погоню за богатством отправляются три профессиональных мошенника и раскаявшийся вор-рецидивист.
Подчеркнем: в 1930 году автопробеги далеко не так часты, как раньше, когда Ильф и Петров задумали роман «Великий комбинатор». Соавторы были вынуждены следовать прежней схеме – в основном.
Сходство значительно. Однако специфика построения сюжета «Золотого теленка» заключается не только в том, что первый роман дилогии «расчислен по календарю», а на уровне второго хронологическая точность лишь имитируется.
Ко всему прочему, в «Двенадцати стульях» Бендер явно сильнее конкурента – Федора Вострикова. Зато в новом романе у великого комбинатора достойный противник. Это «подпольный миллионер» Корейко.
Его характеристика специфична. Она, с одной стороны, обусловлена влиянием периодики. А с другой, соответственно, намерениями авторов романа.
В силу контекста недавних процессов – «Шахтинского» и «Промпартии» – деятельность «подпольного миллионера» должна была бы ассоциироваться с «вредительством». Как отмечает М. С. Вайскопф, даже на уровне исследований фольклористов общественный кошмар, навязанный газетами и журналами, персонифицируется в узнаваемой фигуре «вредителя»[182].
Но Ильф и Петров решали другую задачу. Подчеркнем еще раз: антагонист великого комбинатора – не «вредитель», а попросту казнокрад. Он вовсе не идейный борец с режимом. Корейко не ставит своей целью нанесение ущерба советской экономике. О том в романе и речи нет. Как раз тут соавторы уклонились от выполнения «социального заказа».
Можно сказать, что выбор такого антагониста – свидетельство порядочности и литературного такта соавторов. Ильф и Петров использовали конъюнктуру, но конформистский азарт был им чужд.
Немаловажную роль сыграло и то, что «подпольный миллионер» – как персонаж – был задуман до начала масштабных «вредительских» процессов. Еще не началось и тотальное преследование бухаринских сторонников.
Кстати, соавторы, подробно характеризуя аферы «подпольного миллионера», использовали соответствующие печатные материалы. Прежде всего – упомянутую выше книгу Юрия Ларина «Частный капитал в СССР».
По Ларину, предприниматели нэповской эпохи не вкладывали в свои предприятия досоветские сбережения. Основным способом обогащения стало расхищение государственной собственности: «История буржуазного накопления в СССР в первый его период есть, таким образом, прежде всего история буржуазного воровства в разных видах и формах».
Вот и Корейко не имел досоветских сбережений. Гражданская война принесла ему первые доходы. Именно такой путь характеризовал Ларин: «Можно сказать, что та буржуазия, которая действовала в первый период нэпа, вступила в этот нэп почти что с голыми руками, очень мало, часто почти ничего не имея за душой, кроме своей предприимчивости, кроме связей в различных советских учреждениях, кроме готовности идти на всякое преступление ради обогащения».
Согласно Ильфу и Петрову, в 1923 году Корейко, преодолев соблазн легального частного предпринимательства, поступает на службу. А вскоре, по Ларину, начнется второй этап нэпа – трехлетний: «Это время так называемой “нормальной” работы частного капитала».
Взятое в кавычки слово «нормальный» передает иронию экономиста. С его точки зрения, история второго этапа сводима к описанию двенадцати форм преступной деятельности: «1) агенты и соучастники частного капитала в госаппарате, 2) лжегосударственная форма деятельности частного капитала, 3) злостная контрагентура, 4) неликвидные формы, 5) хищническая аренда, 6) нелегальная перекупка, 7) контрабанда, 8) государственный денежный кредит, 9) государственные займы, 10) валютные операции, 11) уклонение от налогов и 12) лжекооперативы».
Предложенная экономистом классификация почти что полностью охватывает аферы Корейко. Но авторы романа ориентировались не только на книгу Ларина, где систематизирована методология казнокрадства. Первичные источники – материалы периодики, включая и судебные отчеты.
Кстати, Ларин подробно охарактеризовал такую аферу, как «нелегальная перекупка». Речь шла о приобретении «частными торговыми предприятиями изделий государственной промышленности через подставных лиц в розничных государственных и кооперативных магазинах – сверх того, что частным торговцам легально продают оптом сами госорганы».
Ларин, по обыкновению, привел и пример – в примечаниях. Многим тогда памятный: «На днях в “Правде” напечатано, что у одного из советских мануфактурных магазинов Москвы была внезапно окружена и проверена “очередь” в 50 человек. Из них оказались одна действительная покупательница (трамвайная кондукторша) и целых 49 “статистов”, т. е. подставных агентов по перекупке, нанятых частным капиталом».
Отсюда следовало, что целью «действительной покупательницы» было приобретение товара для «личного пользования», тогда как «статисты» обеспечивали «нелегальную перекупку». Ну а вся операция финансировалась частником.
По времени последнее направление деятельности Корейко – именно «нелегальная перекупка». Ильф и Петров акцентировали, что это, по сути, «подземная торговля, основанная на строжайшей тайне».
Доходы огромные. «Подпольный миллионер» создал, можно сказать, паутину, и «кризисы, которые трясли молодое хозяйство, шли ему на пользу; все, на чем государство теряло, приносило ему доход. Он прорывался в каждую товарную брешь и уносил оттуда свою сотню тысяч. Он торговал хлебопродуктами, сукнами, сахаром, текстилем, всем. И он был один, совершенно один со своими миллионами. В разных концах страны на него работали большие и малые пройдохи, но они не знали, на кого работают. Корейко действовал только через подставных лиц. И лишь сам знал длину цепи, по которой шли к нему деньги».
Корейко – тоже комбинатор. И масштаб его деятельности впечатляет. Но антагонист Бендера не вызывает сочувствия. «Подпольный миллионер» не только алчен и жесток. Он патологически боится разоблачения. Потому и лишает себя возможности тратить украденные деньги.
Отметим, что первая часть романа «Великий комбинатор» завершается своего рода виньеткой. Когда великий комбинатор и его спутники въезжают в Одессу, навстречу идет Корейко. «Подпольный миллионер» не знает, что в автомобиле – будущий соперник, задумавший победоносную кампанию по изъятию миллиона. И Бендер не предполагает сразу же встретить своего антагониста. Потому и восклицает: «Привет первому одесситу!».
Летом 1929 году Ильф и Петров прервали работу. Остановились на подготовке к встрече двух комбинаторов. Но первая часть романа «Золотой теленок» завершается той же виньеткой. Бендер въезжает в Черноморск и, увидев Корейко, восклицает: «Привет первому черноморцу!».
Все готово к встрече двух комбинаторов. И Одесса в Черноморске вполне распознаваема: сходство акцентируется на уровне названий улиц и городской истории.
Ильф и Петров обозначили хронологические границы действия в романе «Золотой теленок». Первая – лето 1930 года, вторая, соответственно, – начало следующего. И все же, подчеркнем еще раз, календарная заданность лишь имитируется.
Сюжет первой части романа «Золотой теленок» нельзя пошагово соотнести с газетной хроникой. В черновиках и набросках к роману есть упоминания о событиях зимы и весны 1930 года, но они не использованы.
В первой части романа описания странствий Бендера и его свиты повторяют сюжет «Великого комбинатора». Соавторы дополнили повествование лишь несколькими актуализирующими деталями.
Зато во второй части персонажи, можно сказать, нагоняют время действия – 1930 год. Соответственно, закон газетно-политической хроникальности вступает в силу. Он действует уже в главе «Первое свидание».
Бендер проигрывает антагонисту на этом «первом свидании». Шантаж не удается: «подпольный миллионер» без видимого сожаления отказывается от похищенной у него жестяной коробки, где лежит астрономическая по советским меркам сумма. Как отмечает великий комбинатор, превышающая жалование Корейко «за двадцать лет беспорочной службы».
Неприменимыми оказались все «четыреста сравнительно честных способов отъема». Замысел нового сложился у великого комбинатора буквально на ходу: «“Взять крепость неожиданной атакой не удалось, – думал он, – придется начать правильную осаду.
Самое главное установлено. Деньги у подзащитного есть. И, судя по тому, что он, не моргнув, отказался от десяти тысяч, деньги огромные…”».
Десять тысяч – сумма достаточная, чтобы великий комбинатор и его сообщники могли жить в Черноморске столько, сколько понадобится для «правильной осады». Она и подразумевала документированный шантаж. Вот почему Бендер «вернулся домой, купив по дороге твердую желтую папку с ботиночными тесемками».
Компрометирующие материалы еще предстояло добыть. Соответственно, Бендер «положил перед собой папку и крупными буквами вывел надпись:
25 июня 1930 года – первая точная дата в романе «Золотой теленок». И она выбрана отнюдь не случайно.
В этот день закончился Пленум ЦК партии. Сообщение о принятых там решениях «Правда» опубликовала 26 июня. Указывалось, что подготовлен XVI партийный съезд и там с отчетным докладом выступит Сталин.
Сообщение определяло композицию всей первой полосы. Можно сказать, задавало тональность.
Вверху – два лозунга-заголовка. Они, как водится, обозначали политическую направленность партийного съезда.
Первый лозунг характеризовал ситуацию в стране. Разумеется, с подобающим случаю ликованием: «XVI съезду большевиков, собравшемуся в период величайшего подъема социалистического строительства для определения большевистской программы действий в дальнейшей борьбе за социализм, – горячий пролетарский привет!».
Второй лозунг характеризовал внешнеполитическую ситуацию. Тоже в пропагандистских клише: «Тринадцать лет противостоят друг другу страна строящегося социализма и задыхающийся в тисках классовых противоречий и кризисов капиталистический мир».
Центр полосы, то есть примерно четверть пространства, занимал актуальный рисунок. Изображен Сталин, выступающий с трибуны, а над ним – портрет Ленина. Обозначение преемственности руководства.
Ну а 27 июня – открытие XVI съезда партии. Сталин подводил итоги всем треволнениям последнего времени. Отчет был набором канонических формул, определявших нормы описания советской внешней и внутренней политики.
Аллюзиями на эти формулы пронизаны не только главы, следующие за четырнадцатой. Как отмечалось выше, – роман в целом.
Для современников же политический контекст датировки был задан еще до приобретения канцелярской папки. Возвращаясь в гостиницу после встречи с «подпольным миллионером», Бендер слышит на улице разговоры о «конференции по разоружению».
Речь идет о международной конференции, состоявшейся в Лондоне весной 1930 года. Ее результаты обсуждались в советских газетах. Представители Англии, Франции, Италии, США и Японии, ставя целью своей предотвращение новой мировой войны, пытались договориться о перспективах ограничения роста военно-морских флотов.
Однако в итоге Франция и Италия договор приняли не полностью. Сталин по этому поводу иронизировал, утверждая, что «“проекты разоружения” проваливаются в пропасть, а конференции по сокращению морских вооружений превращаются в конференции по обновлению и расширению морского флота».
В силу актуального политического контекста упомянут и французский министр иностранных дел – А. Бриан. Его имя соотносилось с «проектом Пан-Европы».
Имеется в виду проект экономического и политического союза европейских государств, обсуждавшийся в 1929–1930 годах. Доминировать надлежало именно Франции, что и обусловило возражения представителей других стран.
Сталин же издевался над планами объединения. Утверждал, что виновником очередного провала стала «нынешняя буржуазная Франция, родина любвеобильной “Пан-Европы”».
Как известно, прагматика созданного под руководством Бриана очередного проекта европейского союза – предотвращение мировой войны. Сталин, выступая на партийном съезде, заявил, что Франция давно уже «самая агрессивная и милитаристская страна из всех агрессивных и милитаристских стран шара».
Применительно к советским экономическим перспективам генсек отметил: важен не только энтузиазм. Потому напрасно считают некоторые коммунисты, «что наступление социализма является огульным продвижением вперёд, без соответствующей подготовки, без перегруппировки сил в ходе наступления, без закрепления завоёванных позиций, без использования резервов для развития успехов…».
Бендер, сообразно задаче «перегруппировки сил», завел дело на «подпольного миллионера». В бытность сотрудником угрозыска так поступал и Катаев-младший, начиная «оперативную разработку».
Здесь очевидна соотнесенность опыта сыщика и планов афериста. Она мотивирована криминальным опытом Бендера. Шантажисту, как сыщику, тоже приходится собирать информацию о фигурантах. Кстати, в набросках к роману – запись: «Организация сыскной конторы»[183].
Но если до «свертывания нэпа» было хотя бы гипотетически возможно легализовать частную «сыскную контору», то в условиях «реконструктивного периода» такое исключено. Принципиально. Вот Бендеру и приходится выдумывать иное «прикрытие».
Для «разработки» требуется время. И великий комбинатор объясняет сообщникам, что «нужна легальность. Нужно смешаться с бодрой массой служащих. Все это дает контора. Меня давно влечет к административной деятельности. В душе я бюрократ и головотяп».
Бендеровское отношение к «массе служащих» заведомо ироническое. А сказанное об «административной деятельности» – наряду с автохарактеристикой – понятная современникам ссылка на статью «Головокружение от успехов».
Легальность, о которой рассуждает Бендер, обеспечена созданием нового учреждения. Его название заведомо пародийно – «Черноморское отделение Арбатовской конторы по заготовке рогов и копыт».
Примечательно, что Ильф и Петров не раз акцентировали: существование бендеровской конторы становится возможным не столько благодаря таланту и опыту афериста, сколько в силу пресловутого бюрократизма. Великий комбинатор создал некую видимость, и этого довольно местным «бюрократам и головотяпам»: есть вывеска, счет в банке, штат служащих, опять же, декор служебного помещения соответствует канцелярской моде, а смысл деятельности нового учреждения безразличен городской администрации.
Но и талант великого комбинатора бесспорен, и опыт подразумевается. Очередной намек на опытность Бендера – его татуировка.
В 1920-е годы такая примета воспринималась как указание на связь с криминальной средой. Так что Ильф и Петров характеризовали именно прошлое героя: «На груди великого комбинатора была синяя пороховая татуировка, изображавшая Наполеона в треугольной шляпе с пивной кружкой в короткой руке».
Вроде бы шутка. Известный по ряду портретов наполеоновский жест: ладонь заложена за борт мундира, для чего правая рука согнута в локте почти что под прямым углом. Это и обыграл татуировщик, изобразив французского императора с кружкой, словно завсегдатая советской пивной.
Но к шутке рисунок не сводим. Татуировка полифункциональна в криминальной среде. Едва ли не каждое изображение – символ, а совокупность их понятна лишь посвященным. К ним и относился Катаев-младший: он ведь из лучших одесских сыщиков[184].
Изображение Наполеона подразумевало, что обладатель татуировки авторитетен в преступном сообществе. Это своего рода знак отличия. Право носить его надлежало заслужить, а самовольное присвоение весьма жестоко каралось в советских пенитенциарных учреждениях. Символ и кружка. Жаргонное именование тюремной камеры, а порою и тюрьмы в целом – «кружало».
Татуировка на груди великого комбинатора обозначала его статус в криминальной среде. Бендер – высокого класса аферист, неоднократно судимый, отбывавший наказания в пенитенциарных учреждениях.
Читатель узнает о татуировке лишь во второй части романа, что мотивировано сюжетно. Бендер на пляже допрашивает одного из сообщников Корейко. Финал близится: «Для Остапа уже не было сомнений. В игре наступил перелом. Все неясное стало ясным».
Это опять аллюзия на памятный современникам газетный контекст. Прежде всего, имелась в виду статья генсека «Год великого перелома: к XII годовщине Октября»[185].
Генсек подводил итоги. Нэп уже в прошлом, его сторонники разгромлены. Впереди, разумеется, победа. И 1929 год характеризовался как начало «великого перелома на всех фронтах социалистического строительства».
Развитием тезиса стал отчет генсека. Сталин утверждал: «Со времени XV съезда прошло 2 1/2 года. Период времени, кажется, не очень большой. А между тем за это время произошли серьёзнейшие изменения в жизни народов и государств. Если охарактеризовать в двух словах истекший период, его можно было бы назвать периодом переломным. Он был переломным не только для нас, для СССР, но и для капиталистических стран всего мира. Но между этими двумя переломами существует коренная разница. В то время, как перелом этот означал для СССР поворот в сторону нового, более серьёзного экономического подъёма, для капиталистических стран перелом означал поворот к экономическому упадку».
Ну а в кампании великого комбинатора суть «перелома» заключалась в том, что «все неясное стало ясным». Фигуранты, «которые оставили след в желтой папке с ботиночными тесемками, внезапно посыпались в сторону, и на передний план, круша всех и вся, выдвинулось белоглазое ветчинное рыло с пшеничными бровями и глубокими ефрейторскими складками на щеках».
Вскоре произошла и встреча комбинаторов. Бендер предъявил антагонисту компрометирующие материалы, тот «склонился над столом и прочел на папке: “Дело Александра Ивановича Корейко. Начато 25 июня 1930 г. Окончено 10 августа 1930 г.”».
Дата опять символична. 10 августа 1930 года в «Правде» опубликована статья, где рассматривались проблемы экономической борьбы СССР и США. Заголовок – «Нужна полная ясность».
Фраза позже тиражировалась периодикой. Вот и в борьбе комбинаторов – «полная ясность».
Да, «все неясное стало ясным». Но и «второе свидание» комбинаторов не завершится победой Бендера.
Победа ускользнет от него в силу причины, которую он исключал. Бендер, высмеявший Балаганова за пренебрежение газетами, сам не учел газетный контекст.
В день «второго свидания» комбинаторов произошло событие, неожиданное для Бендера. Начались военные учения – при участии Общества содействия обороне, авиации и химическому строительству.
Как известно, эта организация, получившая сокращенное именование ОСОВИАХИМ, создана в 1927 году. Прагматика военная: обучение призывников для сухопутных войск, флота, авиации, участие в учениях, предусматривавших возможность использования противником отравляющих газов.
Такого рода акции проводились почти ежегодно по военным округам. Объявления печатались в местных газетах заблаговременно. И если Бендер пренебрег периодикой Черноморска, полагаясь на столичную, то Корейко об учениях знал. Вот почему, выйдя на улицу, сумел – в суматохе – улизнуть от шантажиста. И тут же покинул город.
Поражение Бендера вроде бы окончательно. «Желтая папка с ботиночными тесемками» стала вдруг бесполезной: новый адрес «подпольного миллионера» неизвестен.
Корейко выиграл. Но человеческое окажется и ему не чуждо. Безответно влюбленный в соседку – юную Зосю, – «подпольный миллионер» сообщит ей, что уехал на Турксиб. Эта ошибка и мотивирует дальнейшее развитие сюжета.
Великий комбинатор проиграл. Зато он влюбился в Зосю, что компенсирует поражение. Но и он совершит ошибку. Случайно узнав от девушки о турксибовском убежище «подпольного миллионера», Бендер немедленно оставит ее и бросится в погоню за богатством.
Ошибка вскоре обусловит наказание. «Капитан-командор» останется без корабля и экипажа: в пути буквально развалится дряхлый автомобиль, оправдав данное Бендером ироническое название, сердце Паниковского не выдержит трудности дороги, он умрет, его похоронят неподалеку от железнодорожной насыпи, а Балаганов и Козлевич, разочаровавшись в поисках богатства, покинут великого комбинатора.
Ильф и Петров следуют давней сюжетной схеме. Кара – предупреждение герою: неверен избранный путь.
Но этот путь Бендер пройдет до конца. А пока что великий комбинатор одинок по-прежнему. Так завершается вторая часть: «Оглянувшись, он увидел в сиреневой мгле две маленькие фигурки, подымавшиеся по насыпи. Балаганов возвращался в беспокойный стан детей лейтенанта Шмидта. Козлевич брел к останкам Антилопы».
В третьей части романа Ильф и Петров возобновили игру с поэтикой времени. События вновь презентируются с очевидным хронологическим сдвигом. В августе – сентябре 1930 года Бендер отыщет Корейко, получит наконец вожделенный миллион и будет наблюдать, как завершится строительство Турксиба. А на самом деле, оно завершилось в апреле – мае.
Хронологическое смещение позволило соавторам обосновать идеологически важный тезис. Акцентируется чуждость великого комбинатора советской проблематике: коллектив строителей Турксиба противопоставлен индивидуалисту Бендеру.
Завершение строительства – праздник. Турксибовский коллектив празднует общую победу, а Бендер, настигший Корейко, – личную.
Но магистраль – достижение безусловное в масштабах страны. А личная победа Бендера условна. Его ждет унижение богатством.
Великий комбинатор убедит побежденного антагониста хотя бы раз воспользоваться богатством. Случай вроде бы удобный: они добираются до азиатского города, где их не знают, отъезд вскоре, препятствий нет. Однако нет и возможности потратить деньги.
Результат симптоматичен. И Корейко отвергает предложение Бендера продолжить вместе путешествие:
«– С меня хватит, – ответил Александр Иванович, – я поеду на вокзал сдавать чемодан на хранение, буду здесь служить где-нибудь в конторщиках. Подожду капитализма. Тогда и повеселюсь.
– Ну, и ждите, – сказал Остап довольно грубо, – а я поеду. Сегодняшний день – это досадное недоразумение, перегибы на местах. Золотой теленочек в нашей стране еще имеет кое-какую власть!».
Расставание комбинаторов маркировано термином, отсылающим к сталинскому отчету. Генсек утверждал: «ЦК вёл свою линию со всей настойчивостью и довёл её до конца, несмотря ни на что, несмотря на обывательское хихиканье правых, несмотря на перегибы и головокружение “левых”».
Бендер не смог воспользоваться богатством и попытался объяснить это «перегибами на местах». К примеру, в Средней Азии. Он еще не убедился, что «генеральная линия партии» такова – повсеместно.
Убедиться пришлось уже в Москве. Там Бендер появится в «печальный и светлый день».
Великий комбинатор попытается вновь обрести смысл жизни и за советом отправится к знаменитому восточному мудрецу. Имя не названо, однако его подсказывал современникам газетный контекст 1930 года: с одиннадцатого сентября в Москве две недели жил классик индийской литературы – Рабиндранат Тагор.
Он был весьма популярен. И посетителей в гостинице принимал.
Лишь после разочарования в индийском мудреце Бендер вспоминает, что смысл жизни был утрачен после отъезда из Черноморска. Туда и возвращается великий комбинатор. А по дороге его ждет еще одно разочарование. Об этом – глава «Дружба с юностью».
Проснувшись в поезде, великий комбинатор услышит разговор о миллионе. Но, как выяснится, зашедшие к бендеровскому соседу по купе учащиеся техникума беседуют не о деньгах. Они возвращаются после заводской практики, соответственно, речь идет о тоннах чугуна и незадачливом директоре завода, пытавшемся доказать начальству, что столь высокий результат невозможен – технически. Вот «юность» и высмеивает нерешительного администратора.
«Юность» усвоила сталинский отчет. Генсек ставил промышленности конкретные задачи: «По черной металлургии: пятилетний план предусматривает доведение производства чугуна в последний год пятилетки до 10 миллионов тонн; решение же ЦК находит эту норму недостаточной и считает, что производство чугуна в последний год пятилетки должно быть поднято до 17 миллионов тонн».
Любые попытки оспорить уместность таких планов интерпретировались как «антипартийный уклон». Генсек утверждал: «О троцкистах существует мнение, как о сверхиндустриалистах. Но это мнение правильно лишь отчасти. Оно правильно лишь постольку, поскольку речь идет о конце восстановительного периода, когда троцкисты, действительно, развивали сверхиндустриалистские фантазии. Что касается реконструктивного периода, то троцкисты, с точки зрения темпов, являются самыми крайними минималистами и самыми поганенькими капитулянтами».
Соответственно, «юность» презирает «минималистов». И закономерно отворачивается от великого комбинатора, когда тот хвастается добытым миллионом – рублей. Бендеровские случайные попутчики точно знают: богатство, не обусловленное официальным статусом, может быть получено только в результате преступления.
Великий комбинатор в очередной раз унижен своим богатством. А в Черноморске продолжается «чистка». Это ведь, как утверждает пресса, способ борьбы с пресловутым бюрократизмом.
«Чистка» – лейтмотив. Выбран он в 1930 году и соотнесен с отчетом генсека: «Опасность бюрократизма состоит, прежде всего, в том, что он держит под спудом колоссальные резервы, таящиеся в недрах нашего строя, не давая их использовать, старается свести на нет творческую инициативу масс, сковывая ее канцелярщиной, и ведет дело к тому, чтобы каждое новое начинание партии превратить в мелкое и никчемное крохоборство. Опасность бюрократизма состоит, во-вторых, в том, что он не терпит проверки исполнения и пытается превратить основные указания руководящих организаций в пустую бумажку, оторванную от живой жизни».
Как отмечал Лурье в монографии об Ильфе и Петрове, «бюрократизм» – постольку специфический термин, поскольку отражает негласные запреты терминологического характера. И введены они именно в советскую эпоху[186].
Нежелательным оказался термин «бюрократия», то есть буквально «власть стола», – значит, чиновников, канцелярии. Аксиоматически подразумевалось, что в социалистическом государстве ничего подобного быть не может. Вот и появилась такая замена, как «бюрократизм» – «формальное отношение к служебному делу».
Но авторы романа не пожелали принять лукавую терминологическую замену. Точнее, подмену. Что и акцентировал Лурье: «Тема бюрократии у Ильфа и Петрова – это не тема “бюрократизма”, плохой работы отдельных бюрократов в ущерб “интересам дела”, а тема “власти бюро”, бесконечных и бесполезных учреждений».
Сталин же в съездовском отчете рассуждал лишь о «бюрократизме». И пояснил, что имеет в виду «саботаж мероприятий Советской власти со стороны бюрократических элементов аппарата, являющихся агентурой классового врага…».
Однако в Черноморске служащие-казнокрады, включая Корейко, не имеют отношения к «агентуре классового врага». Казнокрадство в гигантских масштабах стало возможным благодаря именно бюрократической системе, которая существует не вне советского режима или вопреки ему, а как неотъемлемая часть его.
«Чистка» в Черноморске подразумевает вроде бы неотвратимость возмездия казнокрадам. Но о том, что они наказаны или хотя бы привлечены к ответственности, в романе нет сведений. Да и законспирированный главарь сообщества расхитителей – Корейко – ускользнул.
Впрочем, он и так наказан. Точнее, сам же себя и покарал: обладатель огромного богатства вынужден жить в бедности, постоянно страшась разоблачения.
Что до «бесполезных учреждений», то они множатся. Так, Бендер, вернувшись в Черноморск, обнаруживает: созданная им псевдоконтора значительно расширилась и на самом деле развернула заведомо бессмысленную деятельность. Только вывеска несколько изменилась. Она уже во всю ширину фасада – «Гособъединение Рога и Копыта».
Бендер, кочуя по стране, умело пользуется бюрократической спецификой, но это все равно не меняет сути. Перспективы – участь разоблаченных казнокрадов и растратчиков либо удел Корейко.
Слишком долго Бендер пытался одолеть неодолимое. Опоздал на двадцать семь дней, – Зося стала женой художника Фемиди.
Примечательно, что фамилию соперника Бендер обыгрывает комически. И проговаривается: «Увели девушку! – пробормотал он на улице. – Прямо из стойла увели. Фемиди! Немезиди!»
Тут все и сразу. Фемида как символ правосудия, а Немезида – возмездия.
Что до возмездия, так оно уже свершается. Да и правосудие в перспективе: Бендер тайком скупает золото и доллары, а это с 1926 года признано «уголовно наказуемым деянием».
От советской юстиции Бенден все же улизнет, перейдя границу. И, как положено командору, пусть оставшемуся без экипажа, начнет очередную программную речь: «Все надо делать по форме. Форма номер пять – прощание с родиной».
Это каламбур, понятный современникам. «Форма одежды номер пять» была парадной на флоте. Значит, командор опять собрался «командовать парадом». Кстати, название самого популярного из полонезов М. К. Огинского – «Прощание с родиной».
Бендер иронически обыгрывает, во-первых, обстоятельства биографии композитора. Огинский, как известно, был одним из лидеров польского восстания 1794 года, эмигрировал после разгрома повстанцев и «Прощание с родиной» создал именно в изгнании. Но полонезы не исполнялись на парадах. Так что подразумевается, во-вторых, название весьма популярного со времен русско-японской войны марша Я. И. Богорада «Тоска по родине».
Но шутка в том, что именно тоски и нет. Согласно Бендеру, ностальгия исключена. Его прощальная речь – манифест индивидуалиста. Принципиальный отказ от принятой официально системы ценностей: «Ну, что ж, адье, великая страна! Я не люблю быть первым учеником и получать отметки за внимание, прилежание и поведение. Я – частное лицо и не обязан интересоваться силосными ямами, траншеями и башнями. Меня как-то мало интересует проблема социалистической переделки человека в ангела и вкладчика сберкассы. Наоборот. Интересуют меня наболевшие вопросы бережного отношения к личности одиноких миллионеров…».
У Ильфа и Петрова словосочетание «первый ученик» подразумевает насмешку. Что и проявилось в упомянутом выше фельетоне «Три с минусом», где ехидную характеристику получил Волин.
Намек в финале романа был понятен. Бендер знает, что мог бы стать «первым учеником», и подчеркивает: такая роль неинтересна. А далее осмеивает дежурные темы советской периодики. Индивидуалиста забавляют споры о «силосных ямах, траншеях и башнях», то есть способах заготовки и хранения фуража для колхозного скота. Что до проблемы «социалистической переделки человека», то великий комбинатор все еще надеется остаться собой.
Он вскоре лишиться и этой надежды. Процедура осмеяния закончится трагикомически – с появлением румынского пограничного наряда.
В финале последней главы Бендер не только смешон. Главное – унижен, жалок, хоть и бравирует самоиронией. Его поражение окончательно, что и требовал показать Луначарский.
Тем не менее Ильф и Петров не стали решать вторую задачу, поставленную Луначарским. Подчеркнем еще раз: нет документов, подтверждающих, что соавторы когда-либо приступали к роману, где Бендер стал бы «строителем нового будущего».
Да, нечто подобное они не раз обещали. Но – и только[187].
Обещали, разумеется, не по своей воле. Этого требовал пропагандистский контекст. А уклонились от исполнения обещанного – своевольно. Таков итог.
Отметим, суммируя: Ильф и Петров сумели вычеканить идею «Золотого теленка», следуя актуальным тогда пропагандистским установкам, но при этом нашли и личное, искреннее толкование. Совокупность приемов аналогична той, что уже была апробирована в «Двенадцати стульях».
Эпилог
Ожесточенную борьбу с цензурой в начале 1930-х годов Ильф и Петров выиграли, обойдясь сравнительно небольшими потерями. А выигрыш был значителен.
Вопреки усилиям цензоров, уродовавших каждое издание романов, популярность дилогии росла постоянно. Тиражи раскупались в считанные дни. Библиотекарям приходилось формировать очереди из желающих взять на дом книги Ильфа и Петрова.
Да, рассуждения критиков о дилогии по-прежнему сопровождались оговорками, но успех ее был очевиден и бесспорен. На исходе 1930-х годов Ильф и Петров – классики советской литературы. Таков их официальный статус.
Именно поэтому и разрешалось Петрову издавать записные книжки Ильфа, умершего в 1937 году, публиковать воспоминания о друге и соавторе. Оба – классики.
Но всю правду Петров рассказать не мог. Что и констатировал Лурье: «В те же самые годы, когда Петров сочинял план и отдельные фрагменты книги “Мой друг Ильф”, он готовил к печати также первое четырехтомное собрание сочинений, написанных вместе с Ильфом, и вынужден был редактировать его, выбрасывая все сомнительные пассажи и целые произведения. Таким же образом он как бы редактировал в книге “Мой друг Ильф” и биографию – соавтора и свою»[188].
Согласно Указу Президиума Верховного Совета СССР, 31 января 1939 года Петров и еще двадцать писателей были награждены орденом Ленина. Высшая награда страны получена «за выдающиеся успехи и достижения в развитии советской художественной литературы».
Награждали в ту пору скупо. Вот почему при упоминании в печати фамилии награжденного обычно добавлялось: «орденоносец».
Таких, подчеркнем, было немного и среди военнослужащих. Ну а Петров, соответственно, «писатель-орденоносец».
Ильфу не пришлось носить орден, но оба соавтора официально были признаны классиками советской литературы.
Минуло шесть лет после гибели Петрова, и официальный статус был вновь подтвержден. В 1948 году издательство «Советский писатель» выпустило романную дилогию весьма значительным тиражом – семьдесят пять тысяч экземпляров.
Как отмечалось выше, даже не тираж играл главную роль. Серия, в которой вышел том Ильфа и Петрова, была престижнейшей: «Библиотека избранных произведений советской литературы. 1917–1947»[189].
Вот тогда и началась опала. Скажем так, посмертная. Ее причины впервые обозначены сотрудниками журнала «Источник», опубликовавшего признанные ранее секретными документы в пятом номере 1997 года[190].
Готовившие публикацию сотрудники журнала цитировали в предисловии надпись на суперобложке американского издания «Золотого теленка». Ту самую, что обусловила в 1932 году возражения авторов романа. Но о «неджентльменском» поведении заокеанских издателей речь уже не шла. Публикаторы отметили, что «американцы как в воду смотрели: наступили времена, когда произведения И. Ильфа и Е. Петрова перестали печатать».
Хронологическая граница обозначалась четко. Журнальную публикацию открывал сопроводительный документ:
«17 ноября 1948 г.
Секретно
В СЕКРЕТАРИАТ ЦК ВКП (б)
товарищу Маленкову Г. М.
товарищу Сталину И. В.
Направляю Вам постановление Секретариата Союза Советских Писателей по поводу переиздания книги И. Ильфа и Е. Петрова “Двенадцать стульев” и “Золотой теленок” в серии “Избранные произведения советской литературы”.
Генеральный секретарь Союза Советских Писателей СССР
В послевоенные годы, как известно, Маленков был одним из ближайших помощников Сталина. По сути – заместителем. Ему генсек доверял решение важнейших задач. Экономических и политических.
Фадеев же в 1946 году стал генеральным секретарем ССП. Лично Сталин выбрал кандидатуру «писательского министра»[191].
Сталин доверял ему издавна. С 1939 года Фадеев входил в состав ЦК партии.
В послевоенные годы авторитет Фадеева особенно высок. У «писательского министра» право личного доклада Сталину. Причем в обход процедуры, установленной аппаратом ЦК партии.
Можно сказать, что в материалах, посланных Сталину и Маленкову, – характеристика инцидента, связанного с публикацией, анализ причин, его обусловивших, оценка и подведение итогов. Все строго формализовано, даны ссылки на соответствующие документы.
Фадеев начинал с оценки. Разумеется, негативной: «Секретариат Союза Советских Писателей считает грубой политической ошибкой издательства “Советский писатель” выпуск в свет книги Ильфа и Петрова “Двенадцать стульев” и “Золотой теленок”. Ошибка эта имеет тем большее значение, что книга вышла массовым тиражом (75 тыс. экз.) по серии “Избранных произведений советской литературы”».
Далее – описание причин. Фадеев утверждал: «Секретариат считает недопустимым, что редактор отдела советской литературы издательства тов. Тарасенков даже не прочел этой книги, целиком доверившись редактору книги т. Ковальчик».
Затем Фадеев переходил к предпосылкам инцидента. Отмечалось, что «Секретариат ССП проявил недопустимую беспечность и безответственность в вопросе об издании книги Ильфа и Петрова: после того, как Секретариат в решении от 2 декабря 1946 года (прот<окол> № 26) обратил внимание издательства на необходимость тщательного пересмотра переиздаваемых по избранной серии книг, в том числе и книги Ильфа и Петрова, в свете новых требований, – никто из членов Секретариата не прочел книги Ильфа и Петрова. Секретариат целиком доверился редактору книги тов. Ковальчик и в своем постановлении от 21 ноября 1947 г. (прот<окол> № 47) разрешил ее к выпуску в свет».
Значит, литературные функционеры распорядились контролировать план издательства, однако забыли о контроле исполнения своего же распоряжения. Далее Фадеев вновь подчеркнул: «Ни в процессе прохождения книги, ни после ее выхода в свет никто из членов Секретариата ССП и из ответственных редакторов издательства “Советский писатель” не прочел этой книги до тех пор, пока работники Агитпропотдела ЦК ВКП (б) не указали на ошибочность издания этой книги».
Следовательно, литературные функционеры не замечали свою ошибку, пока их не уведомили сотрудники Отдела агитации и пропаганды ЦК партии. Вот и каяться пришлось не по собственной инициативе. Отметив это, Фадеев констатировал: «Таким образом, вредная книга могла выйти в свет по серии “Избранных произведений советской литературы”, просмотренная только одним человеком, ее редактором по его единоличному мнению и заключению».
Далее Фадеев переходил к политической характеристике. Предлагал и выводы, и аргументы: «Секретариат считает недопустимым издание этой книги, потому что она является клеветой на советское общество. Романы Ильфа и Петрова “Двенадцать стульев” и “Золотой теленок” были написаны в период НЭП’а. Если в то время еще и могла иметь некоторое положительное значение содержащаяся в книге критика нэпманских элементов, то и тогда книга в целом давала извращенную картину советского общества в период НЭП’а».
Оценка все же была несколько смягчена. Фадеев отметил: «Нельзя забывать, что Евгений Петров и, в особенности, Илья Ильф, как многие другие представители советской писательской интеллигенции, не сразу пришли к пониманию пути развития советского общества и задач советского писателя. Романы Ильфа и Петрова “Двенадцать стульев” и “Золотой теленок” свидетельствуют о том, что авторы преувеличили место и значение нэпманских элементов и что авторам в тот период их литературной деятельности присущи были буржуазно-интеллигентский скептицизм и нигилизм по отношению ко многим сторонам и явлениям советской жизни, дорогим и священным для советского человека».
Но характер инвектив не изменился. Акцентировано: «По романам Ильфа и Петрова получается, что советский аппарат сверху донизу заражен бывшими людьми, нэпманами, проходимцами и жуликами, а честные работники выглядят простачками, идущими в поводу за проходимцами. Рядовые советские люди, честные труженики подвергаются в романах осмеянию с позиций буржуазно-интеллигентского высокомерия и “наплевизма”».
Инвективы далее конкретизировались. Так, отмечено: «Авторы позволяют себе вкладывать в уста всяких проходимцев и обывателей пошлые замечания в духе издевки и зубоскальства по отношению к историческому материализму, к учителям марксизма, известным советским деятелям, советским учреждениям».
Формулировки итоговых выводов были весьма резкими. Указано: «Все это вместе взятое не позволяет назвать эту книгу Ильфа и Петрова иначе как книгой пасквилянтской и клеветнической. Переиздание этой книги в настоящее время может вызвать только возмущение со стороны советских читателей».
Затем перечислялись конкретные меры, планировавшиеся в связи с инцидентом. Всего пять пунктов.
Для серии, куда вошла романная дилогия, устанавливался новый порядок утверждения. Теперь «каждая книга должна быть прочитываема, кроме редактора книги, редактором соответствующего отдела и главным редактором издательства, и их заключение по книге должно рассматриваться Секретариатом ССП. И только после прочтения книги всеми членами Секретариата и положительного заключения книга может быть издана».
Второй пункт относился уже ко всей продукции. Литературные функционеры требовали: «Установить в отношении любой книги, выходящей в издательстве “Советский писатель”, что после прочтения ее редактором соответствующего отдела и главным редактором издательства она должна быть просмотрена, по крайней мере, двумя членами Секретариата и может выйти в свет только после их положительного заключения».
Третий пункт – взыскание непосредственному исполнителю. Секретариат ССП решил: «Объявить выговор редактору книги Ильфа и Петрова “Двенадцать стульев” и “Золотой теленок” тов. Е. И. Ковальчик».
Четвертый пункт – взыскание начальнику исполнителя. Секретариат ССП решил: «Объявить выговор редактору отдела советской литературы издательства А. К. Тарасенкову, допустившему выход в свет книги Ильфа и Петрова без ее предварительного прочтения».
В последнем пункте – резюмирующая часть. Сам документ, посланный в ЦК партии, был секретным, важнейший же результат – новую оценку романной дилогии – надлежало обнародовать. Потому решено: «Поручить В. В. Ермилову написать в “Литературной газете” статью, вскрывающую клеветнический характер книги Ильфа и Петрова».
Уместно подчеркнуть еще раз, что содержание документа, посланного в ЦК партии, строго формализовано. Однако в сущности – бредово.
Только в порядке бреда можно допустить, что «никто из членов Секретариата» не ознакомился ранее с романной дилогией. Книга, предварительно не прочитанная кем-либо из литературных функционеров, не попала бы в план издательства. Такое заведомо исключалось. Нет нужды доказывать, что и Фадеев оба романа прочел. Тому есть документальные подтверждения.
Кстати, Тарасенков – не однофамилец автора опубликованной «Литературной газетой» 17 июня 1929 года статьи «Книга, о которой не пишут». Это он и есть.
Тарасенков давно уже считался маститым критиком. Нет оснований полагать, что он не ознакомился с продолжением романа «Двенадцать стульев».
Редактор тома – Ковальчик – опытный критик и литературовед. Не могла она не знать о специфике критической рецепции обоих романов. Потому нет оснований полагать, что Ковальчик решила бы рискнуть – принять ответственность за издание, ни с кем предварительно не посоветовавшись.
По рекомендациям Секретариата ССП формировалась юбилейная серия. «Редактор книги» начинал ее подготовку к публикации лишь после утверждения издательского плана. И только исполняя приказ своего руководителя.
Наконец, вопиюще мизерны упомянутые в документе взыскания. Тарасенков и Ковальчик отделались лишь выговорами, хотя их признали главными виновниками публикации «книги «пасквилянтской и клеветнической».
Процитированный выше документ печатался неоднократно после журнальной публикации. Его интерпретировали как очередное проявление конформизма, свойственного советской литературной элите вообще и Фадееву в частности. Разумеется, упоминались и факторы вынуждения – специфика эпохи.
К проявлению конформизма прагматика документа несводима. Такая интерпретация объясняет сразу все и ничего конкретно[192].
Значит, правомерны четыре вопроса. Они взаимосвязаны.
Первый вопрос – почему агитпроповское руководство приняло решение атаковать Секретариат ССП? Известно же было, что у Ильфа и Петрова статус классиков, а Фадееву благоволит Сталин.
Второй вопрос – зачем понадобилось Фадееву переиздавать в престижнейшей серии дилогию Ильфа и Петрова? Не только они считались советскими классиками, да и оба уже не могли лоббировать издание.
Третий вопрос – почему Фадеев принял агитпроповское мнение, а не попытался оспорить его? Например, ссылаясь на многочисленные переиздания романов, давно не вызывавшие протестов.
Четвертый вопрос – с какой целью Фадеев предложил явно нелепое объяснение инцидента, причем еще и указал смехотворные меры наказания виновных? Он ведь не с подчиненными шутил, а Сталину докладывал.
Цель атаки, предпринятой в связи с изданием романной дилогии, понятна, если учесть политический контекст. Агитпроп традиционно боролся с писательским руководством за влияние на литературный процесс.
Масштаб влияния зависел от полномочий – создавать либо ниспровергать писательские авторитеты, распределять полагающиеся советским литератором привилегии. Формально главную роль играл Секретариат ССП. Но его деятельность постоянно контролировалась агитпроповскими функционерами[193].
Юбилейная серия, куда вошел том Ильфа и Петрова, оказалась причиной новых конфликтов. Было за что бороться. Гонорар, понятно, очень велик – по советским масштабам. И аксиоматически подразумевалось, что автор книги получал статус классика. А это и высшие гонорарные ставки в дальнейшем, и множество других привилегий. Разумеется, Агитпроп лоббировал свои кандидатуры, писательское руководство защищало уже избранные.
План серии формировало издательство «Советский писатель», и его директор – Г. А. Ярцев – не считался с агитпроповскими рекомендациями. Полагался на защиту своего начальства.
Что до авторитета Фадеева, так это и мешало агитпроповским функционерам. Генеральный секретарь ССП был чересчур самостоятелен. Значит, его следовало постоянно компрометировать, унижать, провоцировать опалу.
Книга Ильфа и Петрова – одна из карт в политической игре. Агитпроп в очередной раз демонстрировал: статус классиков советской литературы не защитит от политических инвектив. Они выдвинуты, значит, есть и виноватые. Пусть авторы дилогии уже вне ответственности, зато могут ответить чересчур самостоятельный Фадеев и не по чину строптивый Ярцев.
Фадеев же, включая романную дилогию в престижнейшую серию, действовал и по-товарищески, и вполне резонно. Во-первых, семьям давних приятелей сумел помочь. Надолго избавил от финансовых проблем. А во-вторых, обосновал свой выбор: статус Ильфа и Петрова известен, утвержден официально, да и коммерческий успех тома обеспечен.
Отвергать инвективы, внезапно выдвинутые против секретариата ССП, Фадеев не стал, поскольку выбор такой линии защиты был бы заведомо ошибочным. Политический контроль считался одной из основных задач Агитпропа. С необходимостью подразумевалось: экспертная оценка не подлежит сомнению.
Попытайся Фадеев сослаться на многочисленные переиздания романной дилогии, это стало бы свидетельством его административной беспомощности. Никакой роли не сыграла бы справка, где перечислялись бы другие публикации. О них и так знали. В подобных случаях не принималось в расчет прошлое. Отвечать полагалось тому, с кого спрашивают, и тогда, когда спрошено.
Фадеевская линия защиты абсурдна лишь на первый взгляд. «Писательский министр» выбрал ее сообразно правилам аппаратных баталий. Он уже получил запрос из Агитпропа и отправил туда процитированный выше документ. Но при этом, нарушив установленную очередность, еще и обратился непосредственно к Сталину.
Логика понятная. Фадеев рассматривал два варианта.
Первый – атака была лишь частью плана, утвержденного Сталиным. Тогда все предрешено, оправдываться бесполезно: генеральный секретарь ССП «попал под кампанию».
Другой вариант – «разоблачение» Ильфа и Петрова было ни с кем не согласованной инициативой Агитпропа. Тогда не исключалось, что Сталин предпочтет самостоятельно искать решение.
Фадеевская линия защиты подчеркивала нелепость обвинений. Генеральный секретарь ССП демонстрировал: вины своей не видит и все же, как положено руководителю, принял ответственность, наказал подчиненных, а если выбранная им мера взыскания недостаточна, так дважды за одну провинность не карают, значит, ему самому пришел черед быть наказанным. Однако по сталинскому, а не агитпроповскому усмотрению.
Вовсе не случайно выбран и автор для «Литературной газеты». Ермилова как литературоведа и критика не воспринимали серьезно. Одиозная фигура. Потому что его, можно сказать, специализация – доносительские статьи на любые темы. С начала 1930-х годов в литературных кругах была популярна стилизованная под частушку эпиграмма: «Странный нрав у милого, // Милый весь в Ермилова // Вечером целуется, // Утром отмежуется»[194].
Выбор такого автора указывал, что Секретариат ССП лишь решает задачу, поставленную Агитпропом. Потому и назначен, можно сказать, дежурный «разоблачитель».
Публикация «статьи, вскрывающей клеветнический характер книги Ильфа и Петрова», не могла им повредить. Ну а вдовы и дети уже получили – стараниями Фадеева – значительный гонорар. Да и осуждение романной дилогии не выглядело бы окончательным из-за ермиловской репутации.
На фадеевский ход агитпроповские функционеры ответили новым доносом. Однако адресатом был только Маленков. Ему сообщили об издании тома в юбилейной серии, затем привели характеристику романной дилогии: «В книге содержатся серьезные идейные недостатки и ошибки. Внимание авторов привлекают исключительно отрицательные, теневые стороны советской действительности того времени. Аферист Остап Бендер является главным действующим лицом обоих романов и изображен наиболее яркими красками. Он по-своему смел, изворотлив, остроумен, находчив; в то же время все люди, встречающиеся на его пути, руководители и служащие советских учреждений, жители города и деревни показаны, как примитивные и смешные обыватели. Проходимцу Бендеру легко и безнаказанно удается обманывать и одурачивать всех окружающих. Несмотря на все свои преступления и аферы, он так и остается до конца романов неразоблаченным»[195].
Основные аргументы следовали далее. Агитпроповские функционеры утверждали: «В романе приводятся ругательства врагов советского строя по адресу великих учителей рабочего класса».
Были и примеры. Указывалось, что на жалобы служащего, уволенного по результатам «чистки», некоторые его «знакомые сочувственно отвечали: “Вот наделали делов эти бандиты Маркс и Энгельс”».
Нет нужды спорить, «контрреволюционна» ли такая шутка в контексте повествования. Важно, что раньше она не вызывала цензорских возражений. Тем не менее агитпроповские функционеры утверждали: «Пошлыми остротами и анекдотами пестрит вся книга Ильфа и Петрова».
Далее же переходили к сути. Речь шла о неповиновении: «В декабре 1947 года издательство “Советский писатель” обращалось в Отдел пропаганды и агитации ЦК ВКП (б) с просьбой разрешить включить в юбилейную серию “Библиотека избранных произведений советской литературы” книгу сатирических романов И. Ильфа и Е. Петрова. Издательству было тогда рекомендовано не переиздавать романы “Двенадцать стульев” и “Золотой теленок”».
Значит, игнорировал Ярцев «рекомендацию». Издательское руководство «не посчиталось с этим указанием и выпустило романы. Книга вышла без предисловия, без каких бы то ни было критических замечаний по поводу содержания романов. Более того, в биографической справке, напечатанной в конце книги, романы “Двенадцать стульев” и “Золотой теленок” без всяких оговорок объявляются любимыми произведениями советских читателей».
Полемика с Фадеевым переходила в решающую фазу. Указано было, что Агитпроп «считает меры, принятые Союзом писателей в связи с выходом книги Ильфа и Петрова, недостаточными. В постановлении Союза писателей ничего не говорится об ответственности за эту ошибку директора издательства т. Ярцева».
Констатировалось, что он не впервые проявлял строптивость. Отсюда и вывод: «В связи с тем, что директор издательства “Советский писатель” т. Ярцев, несмотря на неоднократные предупреждения, не обеспечил улучшение работы издательства, Отдел пропаганды вносит предложение освободить его от работы и поручить Союзу писателей внести в ЦК ВКП (б) на утверждение кандидатуру нового директора издательства».
Не Ярцев был главным объектом атаки. Агитпроп настаивал: «Одновременно следует указать Секретариату Союза писателей (т. Фадееву) на грубую ошибку, допущенную Секретариатом, принявшим постановление о включении романов Ильфа и Петрова в юбилейную серию».
Увольнение директора издательства ССП демонстрировало бы, что Фадеев не может защитить подчиненных. И это унизило бы «писательского министра». А еще документально фиксировалось бы, что он должен подчиняться Агитпропу. Оба решения воспроизводились в приложенном к докладной записке проекте постановления Секретариата ЦК ВКП (б) «О грубой ошибке издательства “Советский писатель”».
Такое постановление не было принято. Сталин выбрал компромисс.
Директор издательства сохранил тогда должность. Его отстранения Агитпроп добивался еще полгода. Но Ярцев и позже не лишился фадеевского покровительства. Зато «писательский министр» должен был лично руководить процедурой унизительного «покаяния» в прессе.
19 февраля 1949 года «Литературная газета» опубликовала редакционную статью по теме, предусмотренной агитпроповской докладной запиской. Заголовок, впрочем, был несколько изменен: «Серьезные ошибки издательства “Советский писатель”»[196].
Характеристика издательской деятельности не вовсе негативна. Признавалось, что были и удачи. А «серьезные ошибки» соотносились – в первую очередь – с формированием юбилейной серии. Решение составителей в ряде случаев «вызвало у читателей законное недоумение».
Особенно досталось романной дилогии. Так, сказано: «В центре обоих произведений – образ Остапа Бендера, “великого комбинатора”, как называют его авторы, ловкого жулика, стяжателя. Тогдашняя идейная незрелость молодых писателей сказалась в том, что они любуются “героем”, пытаются сделать его интеллектуально выше окружающих. С этой целью они принизили, оглупили советских людей».
Но оборот «тогдашняя незрелость» все же обнадеживал. Следовало отсюда, что позже авторы дилогии стали «зрелыми» и вполне справедливо их признали классиками советской литературы. Таков был и вывод: «За годы сталинских пятилеток серьезно возмужали многие наши писатели, в том числе Ильф и Петров. Никогда бы не позволили они издать сегодня без коренной переработки два своих ранних произведения».
Сталин все-таки не позволил Агитпропу объявить Ильфа и Петрова «контрреволюционерами». Именно этот итог оказался нежелательным. Вот почему и «ошибки издательства “Советский писатель”» были признаны лишь «серьезными», а не «грубыми».
Точно уже не определить, почему Сталин удовольствовался полумерами. Не позволил Агитпропу довести антифадеевскую интригу до чаемого завершения, но и не пресек ее.
Зато можно указать одну из причин, в силу которой агитпроповские функционеры сочли удобным предлогом атаки переиздание романов «Двенадцать стульев» и «Золотой теленок». Шутки Ильфа и Петрова, допустимые на рубеже 1920-х – 1930-х годов, стали явно крамольными.
Современники понимали специфику перемен. Так, еще Лурье отмечал, что из наследия Ильфа и Петрова более всего интересовала читателей история «подозрительного “свободного художника и холодного философа” Остапа Бендера, не желавшего строить социализм и попытавшегося даже бежать за границу. А бегство за границу (да еще с отягощающей вину политической мотивировкой, цинично провозглашенной “великим комбинатором”: “Ну что ж, адье, великая страна. Я не хочу быть первым учеником… Меня как-то мало интересует проблема социалистической переделки человека в ангела и вкладчика сберкассы…”) уже с 1934 года каралось высшей мерой уголовного наказания – расстрелом с конфискацией имущества. Правда, в 1930 году, к которому относится действие “Золотого теленка”, то же преступление наказывалось совсем не так строго: принудительными работами, или заключением на срок до 6 месяцев, или даже штрафом в 500 рублей (ст. 98 УК редакции 1926 г.), но советские законы и в жизни, и в литературе имели тенденцию к обратному действию»[197].
Изменились пределы допустимого в литературе. Этим агитпроповские функционеры и воспользовались. Формально – были правы. Вот Сталин и не пресек интригу сразу же.
Не все рассчитал Фадеев, положившись на осторожность и опыт сотрудников издательства «Советский писатель». Как отмечено Лурье, сделать безобидными «романы Ильфа и Петрова, придать им черты правильной и дозволенной сатиры, расчищающей “путь к нашему святому и блестящему коммунистическому будущему”, стало теперь, когда авторов не было на свете, совсем уж невозможно»[198].
Романная дилогия Ильфа и Петрова не только деактуализовалась политически. Оказалась вредной – с пропагандистской точки зрения. Прямые инвективы в адрес знаменитых соавторов были до поры неуместны, однако направление и границы очередного «переосмысления» четко обозначала «Литературная газета». Все негативные оценки надлежало объяснять «незрелостью»[199].
Судьба же дилогии была решена еще в 1948 году. Ее – формально – не объявили «антисоветской», но переиздания исключались. Более того, библиотеки получили негласное указание: из каталогов изъять библиографические карточки, относящиеся к романам Ильфа и Петрова, а книги не выдавать читателям[200].
После смерти Сталина негласный запрет отменили не вскоре. Агитпроп был против, да и многие литературные функционеры не желали вот так запросто дезавуировать постановление Секретариата ССП. Даже и явочным порядком нарушить его.
Сторонником переиздания дилогии был классик советской литературы – К. М. Симонов. Зато на стороне противников оказался его давний приятель, А. А. Сурков, ставший в 1954 году «писательским министром».
Что Сурков думал о романной дилогии – неизвестно. Высказывался же публично так, как положение обязывало. К примеру, на собрании партийной организации московских литераторов в июне 1954 года[201].
Он четко обозначил свою оценку симоновской инициативы. Признавая Ильфа и Петрова талантливыми писателями, воспроизвел инвективы 1948–1949 годов. По Суркову, романную дилогию «можно назвать путешествием Остапа Бендера в страну дураков. Герой – авантюрист и тунеядец, не встречая сопротивления, как горячий нож в масло входит в описываемую авторами жизнь. А ведь идейные аферисты встречают сопротивление со стороны советского общества».
Отсюда следовало, что сурковское противодействие новой публикации романов – тоже «сопротивление со стороны советского общества». Получалось: именно читатели уже не приемлют историю «путешествия Остапа Бендера в страну дураков», поэтому глава ССП на их стороне.
Однако политическая ситуация менялась. В феврале 1956 года на XX съезде партии новый лидер – Н. С. Хрущев – инкриминировал прежнему многочисленные преступления.
Хрущевский доклад считается символом новой эпохи. Так называемой «оттепели».
В итоге Симонову удалось добиться снятия негласного запрета. С его предисловием романная дилогия была вновь опубликована издательством «Художественная литература» в 1956 году и позже многократно переиздавалась[202].
Разумеется, Симонов не оспорил недавние оценки непосредственно. Такой возможности не было в принципе. И все же современники угадывали полемику в подтексте рассуждений о дилогии: «Отошло в прошлое многое из того, что осмеяно в этих романах, канули в небытие некоторые из выведенных в них типов, но самые книги Ильфа и Петрова не устарели и не утратили своей силы и прелести. Пользуясь критической терминологией, о них можно сказать, что они прошли проверку временем, а говоря проще – их по-прежнему читают и любят».
Далее Симонов конкретизировал аргументацию. Настаивал: «Чтобы любить эти книги, у читателей есть достаточно оснований. Прежде всего, они написаны людьми, любившими все то, что мы любим, и ненавидевшими все, что мы ненавидим, людьми, глубоко верившими в победу светлого и разумного мира социализма над уродливым и дряхлым миром капитализма. Кроме того, это книги талантливые и, наконец, очень смешные».
Развернутой была и характеристика писательской биографии соавторов. Акцентировалось, что оба начинали и продолжали как советские журналисты: «Илья Ильф и Евгений Петров писали свой первый роман, засиживаясь по вечерам в редакции газеты “Гудок”, где они работали в те годы в качестве литературных сотрудников в отделе читательских писем, рабкоровских заметок и фельетонов. Их литературный путь – от построенных на безбрежном рабкоровском материале сатирических заметок в “Гудке” к “Двенадцати стульям” и “Золотому теленку” и от этих романов к сотрудничеству в “Правде” в качестве авторов десятков фельетонов, блестящих по форме и полновесных по силе наносимых ими ударов, – путь естественный, целеустремленный. Что бы ни писали Ильф и Петров, вся сила их сатирического дарования была отдана борьбе с пережитками прошлого, борьбе с миром тупости, косности и стяжания».
Симонов отнюдь не случайно отметил, что после издания «Золотого теленка» соавторы – сотрудники «Правды». Это политическая оценка, понятная современникам: никаких претензий к Ильфу и Петрову в связи с романом не было, иначе их не взяли бы в штат главной партийной газеты.
Не обошлось, конечно, без критических замечаний. Разумеется, признанных малозначительными. Так, Симонов утверждал, что Ильф и Петров не вполне точно следуют логике характера Бендера, описывая попытки «великого комбинатора» расстаться с миллионом, однако финальные эпизоды романа компенсируют подобного рода недостатки: «Этот финал великолепен по своей закономерности!»
Когда упрек был полностью компенсирован, Симонов перешел к чужим замечаниям. Осведомленные современники угадывали адресатов: «Случается так, что, разбирая сатирические произведения, у нас в критике немало внимания уделяют сравнительному подсчету количества отрицательных и положительных персонажей и на этой основе порою делают выводы, чем дальше идущие, тем более далекие от существа дела. Ибо разнообразие сатирических приемов неисчерпаемо, а существо дела – острота, направленность и сила сатиры – зависит не от количества черной и белой краски, пошедшей на ее создание, а прежде всего от авторского отношения к вещам и людям, описанным в книге».
Отсюда с необходимостью следовало, что недавние оценки романной дилогии уже неуместны. Симонов о них и не упоминал. Он постулировал: «Авторы “Двенадцати стульев” и “Золотого теленка” стоят в своих романах на позиции ясной и недвусмысленной. Они не декларируют на каждой странице свою любовь к советскому строю и советскому образу жизни, но чувством этой любви проникнута каждая страница их книг. Они по-хозяйски подсмеиваются над тем, что смешно, над слабостями, нескладицами, издержками нашего роста, но со всей сатирической яростью обрушиваются на родимые пятна старого общества и здесь, как правило, бескомпромиссны и беспощадны».
Далее тезисы уточнены. Симонов последовательно отвергал все адресованные авторам дилогии обвинения в дискредитации «советского образа жизни»: «Большинство персонажей романов Ильфа и Петрова – это полипы, облепившие с разных сторон корабль идущего в будущее социализма. Этот социально обреченный мирок полипов и есть основной предмет внимания сатириков. Они показывают при этом и те места, те гнезда и щели, где легче всего укореняются колонии паразитов. Однако мы все время чувствуем, что этот мирок полипов – именно мирок, а существует большой настоящий мир, при каждом решительном столкновении с которым мирок полипов несет урон, терпит неизбежное поражение».
Как известно, в 1956 году шестикратный лауреат Сталинской премии К. М. Симонов – один из секретарей ССП и главный редактор журнала «Новый мир». Не только советский классик, но также влиятельнейший литературный функционер. И если переиздание романной дилогии свидетельствовало, что негласный цензурный запрет отменен, то вступительная статья указывала: Ильфу и Петрову возвращен прежний статус.
Кроме того, статья определяла направление литературоведческих штудий. Посредством умолчания Симонов обозначил, какие проблемы следует в дальнейшем игнорировать. Так, вне сферы внимания оказались все обвинения, что формулировались по инициативе Агитпропа восьмью годами ранее.
Сходного рода задача в 1929 году решалась посредством статьи Тарасенкова, опубликованной «Литературной газетой». Псевдорецензия на второе книжное издание «Двенадцати стульев» указывала, что все прежние упреки, адресованные Ильфу и Петрову, утратили актуальность. Их словно бы и не формулировали в периодике. Это, как уже отмечалось выше, была директива, сразу усвоенная критиками.
Тарасенковская псевдорецензия – результат договоренности на высшем партийного уровне. Вот и симоновская вступительная статья была там же согласована. Агитпропу вновь пришлось отступить. Переиздание романной дилогии непосредственно соотносилось с хрущевской концепцией так называемой «оттепели».
Романы «Двенадцать стульев» и «Золотой теленок» вновь оказались картой в политической игре. Хрущев негласно, однако последовательно дезавуировал пропагандистские кампании послевоенной эпохи. Чем и воспользовался Симонов. Достаточно удобным оказался предложенный им компромисс: читателям возвращено наследие Ильфа и Петрова, их прежний статус вновь бесспорен, это соответствует политическим установкам «оттепели», агитпроповские же инвективы не опровергнуты непосредственно, их словно бы не было, значит, авторитет руководства – партийного и писательского – опять вне сомнений.
Так и повелось. Литературоведы доказывали, что Ильф и Петров всегда пропагандировали именно «советский образ жизни».
Доказывали регулярно. Словно бы шел спор с кем-то. И на самом деле спорили, только оппонентов не называли. Вели полемику с критиками 1920-х – 1930-х годов, опровергали сказанное в связи с переизданием романов в юбилейной серии. Опять утверждали Ильфа и Петрова в статусе классиков советской литературы.
Меж тем читатели воспринимали романы по-своему. Ориентируясь на сказанное там.
Итог был парадоксален. Уже к началу 1960-х годов Ильф и Петров – советские классики антисоветской литературы.