Золотой цветок - одолень — страница 10 из 80

— Бить! — приговорил Дьяк, казак из отважной сотни Нечая.

— Бить! — подмигнул Панюшка Журавлев.

— Бейте! — разрешил Хорунжий.

Овсей и глазом моргнуть не успел, как его схватили крепкие руки Балды, Нечая и Тихона Суедова. Расстригу прислонили грудью к раскаленному солнцем животу Каменной Бабы, прикрутили арканом.

— Вас накажет бог, казаки! — закричал протестующе Овсей. — Поглядите, в какой охальной позе вы меня привязали к этой каменной идолице! Это, казаки, голова и тулово языческой блудницы! Вы заставили меня обнимать грешницу, Каменную Бабу! А в святом писании сказано: диакон должен быть мужем одной жены!

— А ты что? Прелюбодействовать собрался? Али жениться? — усмехнулся Хорунжий.

Тихон Суедов слишком усердно хлестнул расстригу нагайкой. Овсей завопил, начал прижиматься к Бабе, чем рассмешил казаков.

— Что ты к ней жмешься? В удовольствии оторваться не могешь? — вопрошал Бугай.

— Я слышу, как стучит сердце у этой Каменной Бабы! Тук-тук-тук! — пытался заинтересовать казаков Овсей, прикладывая ухо к идолице.

— Молись о ветре! — хлестнул бедного расстригу Добряк.

Ермошка наблюдал за дурью казаков с коня. На плече его сидела знахаркина ворона. А к спине была приторочена арканом пленная ордынка — девчонка четырех лет, не более. Жалко было Ермошке попа Овсея. Но вмешиваться в игру казаков, в разные их потехи нельзя. Прибьют!

— Лети, Кума! Сядь на Каменную Бабу и каркни: не троньте расстригу Овсея! — учил вполголоса Ермошка ворону.

Но ворона глупо вертела головой, на Ермошкины уговоры не поддавалась. Не очень вникательная. Не очень грамотейная птица. Соображения не имеет. Жалости к хорошему человеку не питает.

— Где ветер? — щелкнул опять нагайкой Герасим Добряк, обходя вокруг Каменной Бабы.

— Молюсь! Молюсь о ветре! — крутил задом Овсей. — Не мешай мне! Отыди подале, Добряк! В соседстве с таким великим грешником, как ты, молитвы не могут взлететь на небо! Братья-казаки, я бы давно вымолил у бога ветер, но мне мешает этот гнусный злодей и шкуродер!

— Отойди, Добряк! — повел булавой Хорунжий.

— О боже! — взмолился Овсей. — Блажен муж, который не ходит на совет нечестивых и не стоит на пути грешных. И не сидит в собрании развратителей. И у сказано еще в девяносто третьем псалме: образумьтесь, бессмысленные люди! Когда вы будете умны, невежды? Казаки! Отвяжите меня от этой бабы. Горячите коней, грядет ветер!

Ворона взлетела с плеча Ермошки, покружилась, села на голову Каменной Бабы и закаркала:

— Ветер! Ветер! Ветер!

И не успели казаки прыгнуть на коней, как заволновались ковыли и начал нарастать сухой на восход устремленный буревей.

Хорунжий взмахнул булавой и полетели конники в разные стороны от Каменной Бабы, выстраиваясь в редкую цепь перед Урочищем. Встали на окрик друг от друга, спешились, бросили порох в ковыли и подожгли степь. Огонь пошел на Урочище. А полк Федула Скоблова запаливал торопко сухотравье, отсекая орду с севера. С юга ватаги Богудая Телегина и Антипа Комара бросали в траву огонь, завидев дым у Каменной Бабы. Разгорался степной пожар, брал в клещи орду. Казаки наблюдали за огнем, гасили кромку ползучего шаянья со своей стороны.

— Нагадала вчерась Верея Горшкова моей Устинье жить до ста лет. А мне погибель на бобах выпала. Трудно будет Устинье с тройней без меня. Тяжело прокормиться, — толкнул в бок Антип Комар Богудая Телегина.

— В бобах правды нет! Надось гадать по линиям на ладошке, по глазам. Персиянка у Емельки Рябого по руке гадает. И все иногда совпадает. Трояшек-то твоей Устинье она нагадала...

— Мы тут сурков поджариваем, а баб наших, мож, давно в полон взяли ордынцы, — вздохнул кузнец Кузьма.

— От твоей Лукерьи смрадом кузнечным воняет, ее ни один татарин не станет обнюхивать. Погребует! — беззлобно заметил Остап Сорока.

— А твоя Любава, Остап, чеснок жрет с салом каждый день. И разит от нее, как от шинкаря Соломона! — заметил Гришка Злыдень.

— Заткнись! А тось побегешь к знахарке второе ухо пришивать! — лениво отмахнулся Остап.

Зубоскалили казаки в степи об Устинье Комаровой, Лукерье Кузнечихе, Любаве Сорокиной, Степаниде Квашниной, Серафиме Рогозиной... Пакости разные о них говорили и не ведали, что лежат они мертвые рядом с Маруськой Хвостовой и Пелагеей-великаншей.

— Ежли бы ордынцы взяли в полон мою Верею и затребовали бы сто червонных выкупа... Я бы дал им два раза по сто и три коровы, штобы не возвращали! — хихикнул Лисентий Горшков.

Ехидничал писарь Лисентий про свою Верею, знать не мог, что лежит она в станице холодная, забитая до смерти Дарьей Меркульевой.

Шелом Хорунжего воинственно посверкивал в отсветах степного пожара. Дым и огонь уже скрутились в огромный вал. Казаки видели, как кувыркался в небе поднятый вихрем, обугленный сайгак. Нарастал и катился страшный оранжево-черный закрут на Урочище. Заметались ордынцы, взлетели на коней, бросили на погибель своих хайсачек и ребятишек в кибитках и понеслись в разные стороны. Но не уйти им было от погибели.

Казаки представляли, как жарится в огне орда. Горящая степь душит, обжигает, тяжело умирать в полыхающем сухотравье. А огненный вал убивает мгновенно. Сразу кожа до костей обугливается, глаза лопаются. Кони, скот, сайгаки долго лежат после такого пожара в степи вздувшиеся, поджаренные. Смрадной становится степь, мертвой.

— Сгинула орда, казаки! Сгинула!

— Слава Хорунжему! — крикнул Матвей Москвин.

— Слава! Слава! Слава!

— Не зазря погиб у нас Терентий! — обнял кузнец Тимофея Смеющева.

— За поход у нас никто даже царапины не получил, в летописи надобно для потомства сие отметить! — тыкал пальцем в небо Лисентий.

— А мои раны кровавые, христиане? — заголил спину Овсей. — Кто возместит мои страдания? Ставьте мне бочку вина! Или стройте церковь в станице в ознаменование победы славной и Успеньева дня пресвятой богородицы! Это я вам вымолил ветер у бога!

— Не надо нам церкови! Без храмов двести лет, в десятое уже поколение живем!

— Яик сам церковью явится для Руси!

— Две бочки вина выделим Овсею, а церковь не станем строить.

— Лучше поставим в станице еще одну селитроварню и кузню! — тормошил Овсея кузнец Кузьма.

— Ермошке свадьбу справим! Ишь невесту какую захватил, гляделки узкие, а сопли русские!

Хорунжий застегнул кольчужные подвески шелома, похлопал коня по шее и вскинул булаву. Затихло войско. Атаман будет говорить. Не заметишь знака, зашумишь, крикнешь нечаянно — и побьют. Вдругорядь не будешь рот раскрывать, пока не осмотришься. Молчите, атаман говорить сподобился...

— Казаки! Орду мы изничтожили! Пора нам в станицу. Там труднее было. Любая сотня хана Ургая могла прорваться, пожечь и пограбить наши хаты. И мож, нет там уже ничего! Мож, разоряют наши гнезда хайсаки, а бабы с ребятишками на челнах к морю бегут. Надобно их догнать, остановить. Вестью о гибели ворогов порадовать. Урочище обгорелое мы успеем завтра обшарпать. Не может там быть ни одной живой души. Казну хана Ургая, посуду и железы полковник Федул Скоблов поутру соберет. Бодрите коней, казаки! Летите к броду!


* * *

Дарья говорила тихо, стоя на коленях перед Меркульевым, возле укрепа.

— Прости меня, мой свет-муж, атаман! Помилуй или казни, Игнат Иванович. Не уберегла я Насиму. На своей земле проворонила. Запытали ее бабы через глупость свою и злобу к орде. Очи ей выжгли, убили до смерти. Не ведали ведь они, что энто мы засылали ее к ворогам.

А Верею Горшкову я в гневе убила, но не жалею!

— Не до твоих жалостей, Дарья! — взял за плечи и поднял жену Меркульев. — Не уберег я баб. За плохое атаманство казаки с меня кожу сдерут на дыбе. Вишь, лежат они мертвые: Маруська Хвостова — судьба горькая. Степанида Квашнина — в девках сгибшая. Серафима Рогозина — душа светлая. Пелагея — великанша могутная. Лукерья — ромашка, жена кузнеца. Любава Сорокина — молодушка красная. Устинья Комарова — троих детей осиротившая! И прощенья за погибель их мне ждать не можно. Казнят меня, и поделом!

Вечерело в степи. Плывуче сумерки падали. Но заслонь с брода убирать опасно. Ордынцы вернуться могут с подкреплением... Кто ведает? Враз тогда разорят станицу, всех побьют. Потому и детишек еще не снимали с лодок. Так они и болтались на воде в камышах.

— Что ж там наши казаки? Мож, сложили буйны головы? — спросила жалобно Нюрка Коровина. — Моему-то нездоровилось, ослаб, покашливал ночью. Скрозняком прохватило опосля бани. Он ить хилой!

«Ты за одиночный удар, Илья Коровин, вздеваешь на пику, как на вертело, по семь ордынцев!» — вспомнила Олеська обличительную речь Овсея на дуване и заулыбалась.

Все смотрели за речку, ждали чуда, ждали гонца с доброй вестью.

— Блики по небу! Тучи черные! Там пожар! — взобралась на укреп Олеся.

— Пал пускать и ордынцы умеют, — скосомордилась Бугаиха.

— Я слышу гул! К нам конница несметная летит! — приложила ухо к земле Фарида.

— Бабы, заряжай пищали! Зажигай фитили! Егорий, готовь пушку! Целься на брод, — вновь начал атаманствовать Меркульев.

Туча пыли закрывала конное войско, подходящее к броду рысью из ордынской степи. Но по гулу земли ощущалась могутность воинства. Уже взметнулись первые брызги под копытами.

— Не пустим ордынцев через брод! — прозвенела Олеська, нацеливая пищаль на всадников.

— Дарья, скачи к баркам! Уводи баб и ребятишек к морю! — вытолкнул жену из укрепа Меркульев и подошел решительно к пушке.

Дарья взялась за узду вороного, но чуть замедлилась. Из тучи пыльной над бродом вылетела знахаркина ворона. Птица перепорхнула через речку, села на истыканное стрелами бревно укрепа и каркнула картаво, но отчетливо по-человечески:

— Орда сгорела! Орда сгорела!

— Повтори, милая, что ты сказала? — попросил дрогнувший Меркульев.

— Орда сгорела, дурак! — крутнула хвостом ворона, посмотрев на атамана сбоку, одним глазом, насмешливо.

Порыв ветра отнес тучу пыли в степь. И бабы увидели золоченый шелом Хорунжего, своих казаков, конно пенивших брод.