Золотой цветок - одолень — страница 35 из 80

— У нас нет и не было церкви, — признались виновато казаки.

— Двести лет без храма живем.

— Сто пятьдесят.

— Гаркуша на Яик пришел до Тимура.

— И хде ж он обитался, когдась Тимур пришел?

— В лесах прятались. А орда ушла... и снова стало пусто на Яике. Потому и завелись казаки, что земли были пустынны! У меня прабабка помнила, знала хорошо правнучку Гугенихи. Вот и посчитай в поколениях! Двести лет без церкови живем!

— Я не удивлюсь, если вас поразит пожар и мор! — сказал Лаврентий, сходя устало с атаманова камня.

Казаки порешили тут же: немедленно построить церковь миром. И постановили: собирать пожертвования. Кузнец Кузьма сразу выскочил на бугор и объявил, что приносит в дар двести цесарских ефимков. Илья Коровин пообещал две бочки серебра на колокол. Изукрасили они с Нюркой крышу серебром у своего дома, да еще осталось три короба.

— Я пятьдесят золотых жертвую на храм! — поднял руку Меркульев. — И две пригоршни серебряных копеек!

— И я пятьдесят, — встал рядом Богудай Телегин.

— И я столько же! — крутнул щегольски ус Матвей Москвин.

— Пятьдесят и мы наскребем, — вздохнул Василь Скворцов.

— И я тоже пятьдесят! — высунулся Ермошка.

Все так и прыснули, захохотали. Шуточки парнишка шутит. Откуда у энтого оборванца золотые ефимки? Он и свою пленную ордынку не может прокормить. Глашка у атамана в дому кормится и живет. А сам голодрай покручником у кузнеца зарабатывает тяжелый хлеб.

— Не мешай, Ермоша! Мы сурьезные дела решаем! — отстранил парня атаман.

— Объявляйте, кто и сколько жертвует! Я запишу! — обратился писарь к народу. — Но копейки брать не будем, срамотно!

— Я пятьдесят! — снова вылез Ермошка.

— Чего пятьдесят? Блох или тараканов? — издевательски спросил Меркульев.

Гогот казаков заглушал слова Ермошки. Парень вырвался из толпы, побежал к своей хате, раскопал в подполе схорон и тут же принес золото на дуван.

— В писании священном сказано: есть последние, которые будут первыми! — умаслился отец Лаврентий.

— Я жертвую на церковь семьдесят золотых! — крикнул Ермошка, бросив на землю цесарские ефимки.

— Мы добавим с Телегиным еще по двадцать, — смущенно исправлял свое посрамление Меркульев.

«Где Ермошка взял такое богатство? — думал Илья Коровин. — Человек все не пожертвует, всегда себе что-то оставит. Если он выбросил семьдесят золотых, значит, у него осталось примерно столько же! А скорей всего в четыре раза больше!»

А у Ермошки не осталось ничего. Даже на зипун теплый. И не было у него в избе ни зерна, ни капусты, ни грибов, ни ягод. Ушли от него даже тараканы. Наголодались, бедные, натерпелись с таким хозяином. Выходка Ермошки подействовала на толпу. Раскошеливались казаки, каждый старался показать себя богачом. И собрали золота мгновенно на строительство трех церквей. Лаврентий не ожидал такого успеха, такого чуда! У него кружилась голова, события казались голубым сновидением. Не пожертвовал на храм токмо Хорунжий. У него не было ни одного ефимка! Никто в такое бы не поверил. Все уже позабыли, что отобрали золото у Хорунжего, когда свергнутый Меркульев усидел в яме. Грунька Коровина протиснулась через толпу, сунула в руку воителя три динара. Хорунжий ничего не понял, поднял ладонь, разглядывал золотые кругляши.

— Пожертвуй на церковь! — прошептала ему Грунька.

— Жертвую! — простодушно сказал Хорунжий, бросив монеты.

Церковным старостой выбрали Тихона Суедова, звонарем стал отец Гунайки, беглый астраханский пономарь по прозвищу Сударь. Он по природе — звонарь. Толпа смешалась празднично. Овсей обнял Лаврентия, заплакал. Друзья детства и юности не ожидали встречи.

— Будь у меня дьяком. Прощение у патриарха я вымолю, — уговаривал Лаврентий расстригу.

— Спасибо, друже! Возьми Федьку Монаха, он знает службу. А я уж останусь походным священником, ежли не погонишь анафемой.

— Ты глубок верой, Овсей! Мне перед тобой надобно становиться на колени! Знаю, перешагнешь через разлад!

— Поздно, Лавруша. Я привык к зелью хмельному смертно, не могу без вина. В этом уже моя смерть!

— У вас есть добрая знахарка на Яике?

— Есть, Евдокия. Перед твоим носом проехала верхом на борове.

— Сходи к ней. Попроси зелья отворотного. Я сам, грешный, запил горькую лет семь тому назад. Исцелила знахарка. Сейчас пью по праздникам, по необходимости. А на запой не тянет.

— Устал, поди, с дороги, отец Лаврентий? Дарья моя вон машет... баня готова. Застолье ломится от снеди, — взял за локоть гостя Меркульев.

— Поговорим опосля! — помахал приветливо рукой Овсею Лаврентий.

— Ежли встренимся! Мы ночью уходим на челнах в море.

— На разбой?

— Казаковать.

— Не вздумайте напасть на Астрахань. Всех прокляну, отлучу от церкви. Гореть вам тогда в геенне огненной!

— Сразу видно, откуда ты пришел? — засмеялся Овсей.

Меркульев привел святого отца в свою усадьбу. Дарья истопила и освежила хвоей баню. В избе хлопот еще больше. Олеська и Дуняша изукрасили стол солеными груздочками и рыжиками, икрой зернистой из ледника, копченостями и зеленью. В печи томились четыре гуся и казан с мясом в красном перце. На блюде посеред стола — гора отбивной медвежатины без костей с травкой-духмянкой. Больше не было места в печи. Потому три порося и свежая покровская севрюга в полторы сажени жарились у Марьи Телегиной. Севрюгу смягчали в сметане, с яйцами, по-казачьи, без приправ. Илья Коровин приволок на загривке бочку вина. Собиралась старшина. Сидели на крылечке, на бревнах и чурках. Смахивали пылинки с сапог. Оглаживали степенно рубахи. Говорили о красных столбах в небе. О рисковом выходе в море Нечая.

Лаврентий был в то время с веником в бане. Беседу есаулов он не слышал. Булькался с восторгом, разглядывал добротный медный котел для горячей воды. Заметил, что из лиственницы излажен банный сруб. Парной полок крыт кедровыми плахами. Двери сосновые — для запаху на один год, опосля меняют. Под полком — ветки еловые свежие, верхушки черемухи. Такое токмо для красного гостя! А в предбаннике бельем подаренным с наслаждением любовался, не мог оторвать глаз от вышитых рушников, белых холстов. Проникся к хозяину уважением. После бани святой отец отлежался в сене под тулупом, дабы не остыть болезно. Но гостеприимство он воспринимал без самообмана. Одно неосторожное слово — и смерть. Вздернут на дыбу, отрубят голову, в куль — да в воду! Казаки всегда могут казнить с легкостью хоть князя, хорь царя, хоть патриарха. Смерти Лаврентий не боялся. Он был готов к мукам. И не было у него утайных повелений, о которых сообщил Сенька со слов князя Голицына. Патриарх просил его пожертвовать собой, но присоединить к русской церкви казацкий Яик. За такую цель можно было пойти и на смерть. Потому и не стал Лаврентий кривить душой, вышел из огороди сеновальной, увидел казацкую старшину во дворе и сказал прямо:

— Патриарх Филарет прислал меня к вам, дабы присоединить стадо правоверное к русской церкви. Не казацкий Яик присоединить к Московии, а верующих агнцов к пастуху божьему! Вера не признает границ между царствами! Не от царя я к вам пришел, а от патриарха!

«Вот у кого надо учиться хитрости!» — подумал Меркульев.

— Не проведешь ты, плюгавый поп, нашего атамана, — тихо вздохнул Телегин.

Лаврентий несколько смутился, увидев среди есаулов Охрима. Он даже стал жалеть, что натравил толпу на старикашку. Толмач пришел не переодевшись после купания в луже. Просто сполоснул одежу, выжал, снова напялил. Но Меркульев разговаривал с пострадавшим оживленно, по-дружески, будто ничего не произошло. Он хлопал его по плечу, обнимал.

«Казаки не придают стычкам и ссорам такого значения, как мы!» — догадался обрадованно Лаврентий.

Кузнец принес на показ кованный из меди крест. Василь Скворцов советовал ставить церковь на бугре дувана. Там сплошная скала, не надобно в земле укреплять глубинно основание. На крылечке же, до ужина, порешили отдать Лаврентию пустой дом убитого писаря Горшкова. Хоромы богатые — по уважению. Запас дров там на зиму велик, хотя половину украл Ермошка. На стенах — ковры персидские и турецкие, в сундуках — тряпки и рухлядь, на полках — посуда, в ларях — зерно. Все там сохранилось за дверями, под печаткой атамана. Токмо ставни плахами забиты. Убери горбыли — и живи! Со всеми поговорил общительный Лаврентий. Он сразу всем понравился простотой, живостью, насмешками над своими чудесами.

— Народ добр, велик в устремлениях, но темен. Он подавлен бедностью, властью, суевериями. Чудо освобождения дает вера. А мы пока восторгаемся тем, что не горит обложка библии из горного льна. Человек без веры — животное, вепрь. Смута доказала сие глумлением повальным над женками и юницами, убийствами дитятей, озверением и опустошением. Если я приведу грешника маленьким обманом к большой вере, то соглашусь сгореть в костре!

«В этом твоя суть!» — отметил про себя Меркульев.

— Зачем заставлять верить человека в то, чего нет? — спросил упрямый Охрим.

— Вера — кровоточие украсного в человеке, сие — чудный вымысел и правда. Паки есмь бог, кто-то презирает и любит нас! Я полагаю, что бог бысть и пребудет. Веры разные — бог один! А христианство — самый короткий путь к богу! И к твоему, Охрим!

— Мой бог — республикия!

— Республикия — тоже вера!

Есаулы заулыбались. Меркульеву не понравилось, что толмач опять привлекает к себе много внимания.

— О жизни потребно мороковать, гром и молния в простоквашу!

Предупреждение атамана всех насторожило. Но как священный огонь непринуждения мерцает в сосуде дружеского общения, так скованность льдеет в нажиме и подчинении. И чужим языком начинают говорить люди.

— А как поживает юнивый писарь князя Голицына? — вопросил напыщенно Охрим.

— Сеня?

— Да, мой внучок Сенька. Семен Панкратович. Он изредка передает мне писульки.

«Вот откуда Меркульев узнал мое имя», — быстро сообразил Лаврентий.

Но виду святой отец не подал. Говорил спокойно, без вранья. Не суетился мелочно. Не заискивал.