За оконцем предбанника буйствовал последний буран. Дверь скрипнула, приотворилась.
— Будь здрав, Сенька! — просунулся Ермошка. — Можнучи войти?
За ним стоял Бориска, сын кузнеца, художник. В бобровых шапках, меховых сапогах, с пистолями и саблями, они выглядели боярскими детьми. Веселые, запорошенные снегом, с румянцем на щеках.
— Диалектически пройти возможно, но князь не пущать тебя во двор повелел.
— За какие грехи не пущать, Сенька?
— Потому, как ты остриг Фильку.
— Передай князю, что отрастет заново шерсть у евоного вонючего кобеля. Я же собаку не опалил на вертеле, как барана. Я ж его милостиво остриг.
— Ладно, Ермошка. Покажи камушек свой!
— Ты что, Сенька? Белены объелся? Какой камушек?
— Твой камушек черный, с крестиком.
— С белым крестиком?
— С белым.
— Так я его вчерась продал, Сеня, — врал Ермошка, потихоньку ощупывая свое сокровище.
— Кому? Где?
— Монаху на торге. Возля Пожарища.
— За сколь продал?
— За семь золотых.
— Ну и блаженный ты, Ермошка!
— Пошто?
— Я бы тебе дал за него тридцать цесарских ефимков.
— Ого! Я отберу камушек у монаха, принесу тебе...
— Отбери! Я дам за него сорок солнышек!
— Сорок золотых? Монах меня надул! Я убью его и заберу камень.
— Я отвалю тебе семьдесят, токмо принеси! Умоляю, Ермоха!
— Не чешись, принесу. А может, ты у меня иконку купишь?
— Какую?
— Золотую.
— Покажь.
— Гляди: богоматерь! С ребенком, как полагается.
— Это же ведьма, Ермошка!
— У тя солнца в бане нетути, потому на иконке баба-яга.
— Такую уродину я не приму, — отказался Сенька.
— Купи, она с тайной!
— С какой?
— Иконка из двух пластин, с тайником для смертельного яду.
— Там яд?
— А как ты думал? Сыпь в бокал князю. И он околеет.
— Открой тайник.
— Я не умею. Но Бориска могет.
— Отмыкай! — приказал Сенька.
— Дай иглу и шило, — согласился Бориска. — Мы не открывали, не глядели. Мабуть, там и нет яду. Нам было недосуг. От Астрахани мерзли месяц.
— Есть игла и шило, отворяй!
Ермошка и Сенька сели на лавку рядом. Глядели с любопытством. За дверью в бане базарили Охрим и князь Голицын. Опьянели от радости старики.
— Иглой колем в глаз Исусику, шилом тычем в око богородице, — пояснил Бориска. — Там замки пружин...
Иконка раскрылась с легким щелчком. Пламя свечи; затрепетало, на пол упал свернутый вчетверо листок бумаги. Сенька подхватил его, разгладил и начал читать вслух:
— Государю всея Руси Михаилу Федоровичу биваху челом писарь казацкого Яика Матвей Москвин. Извещаху о верности рода царских дозорщиков в третьем поколении. А послы с Меркульевым уходяху в Московию без умыслов о злодеяниях. Но утайную казну оныя под Магнит-горой укрываху. И дозорщика сыскного приказу божьего раба Платона Грибова жестокой смерти предаваху. Казаки мнози доднесь живущи в скверне, крыяхуся от суда государева...
— Неужели Матвей — предатель? — вскочил, побледнев, Бориска.
— Что же теперича делать? — растерянно снял шапку Ермошка.
— Где ты взял иконку? — прищурился Сенька.
— Украл у отца Лаврентия.
— Не укради! — озоровал Сенька.
— Хорошо, что украл! — не согласился с философским замечанием Бориска.
— Сюда идет шинкарь Соломон, — глянул в оконце предбанника Сенька.
— Бежим к Меркульеву! — распорядился Ермошка, хватая за руку Бориску.
Цветь тридцать шестая
Государь, царь и великий князь всея великия и малыя и белыя Руси Михаил Федорович Романов был доволен послами казачьего Яика. Казаки подарили ему землю огромную на две тысячи поприщ с гаком, по реке — от Хвалынского моря до Камня. И дитятя неразумный увидел бы по рисунку, что на земле этой можно поместить четыре Польши, шведов и немцев с потрохами, а на остатке поселить голландцев. Бояре думные сомневались, гундосили:
— Обман таится у казачишек за поклоном земле русской. Нет у них выгоды соединяться с нами. Заманят наше войско на Яик и побьют.
Царь оглаживал мерцающие самоцветами и золотом бармы, смотрел на изогнутые носки сафьяновых сапог, поеживался от сырой прохлады каменных палат. Боярам он отвечал спокойно, смиренным голосом, но с твердостью духа, как учил отец — патриарх Филарет:
— На все воля божья. А посылать войско на Яик мы и не замышляем.
— Повременить бы, государь, — сопел боярин Морозов. — Выведать бы поползновения атаманов, паки темен их умысел. А любови к земле русской ни у кого нету, никогда не было и не будет.
— Не было и не будет! — поддакнул князь Голицын.
— Токмо у летописцев она, — обрадовался Морозов поддержке.
— Где мы боярствуем, там и любовь, — примкнул Воротынский.
...Дьяк сыскного приказа Артамонов опять напомнил:
— В доносе казацкой женки Зоиды Грибовой весть об утайной казне.
— Если такая казна существует, она принадлежит казацкому войску. Мы и не заримся пока на казну, бояре! — произнес государь твердо.
«Пока не заритесь! А завтра будете зариться!» — раздраженно подумал Артамонов.
Царь даже не глянул на дьяка, хотя обращался к нему:
— Ты бы помолчал, Артамонов. Где твои хваленые дозорщики на Яике? Они не известили нас о посольстве. Они у тебя молчат. Их не существует. А ефимки ты требуешь...
«Какие огромные у царя руки! Как у дровосека! — щурился Голицын. — Коим образом он перстни напяливает? И плечи широкие — мужицкие».
Милославский вообще не мог вникнуть в беседу царя с боярами. Мыслил о своем позоре. Ночью в светлице его дочери Маняши застали доброго молодца. Он выбил рамы, выпрыгнул в окно и убежал. А заходил соблазнитель в хоромы открыто, переодевшись девкой... Маняшу побили и заперли в темный чулан. Но она не выдает совратителя.
Бояр пригласили к царю, дабы обсудить выезд на охоту. А они говорили о заседании вчерашней думы. Сильны русичи задним умом. Князь Долгорукий и Шереметьев высказали предположение, что на Яик идут большой войной кызылбаши или хайсаки. А может, и султан замыслил поживиться. Скорее всего, даже именно турки! Дабы взять Россию в клещи! На рисунке сие выглядело убедительно. Но по земле пройти эти расстояния было невозможно! Посему царь говорил уверенно:
— Казаки не просят помощи. И, наоборот, бояре: Меркульев обязуется заслонять нас от хайсацкой орды. Почуяв за спиной саблю, поутихнет и мятежная Башкирия. Казаки могут смять неистовых за один бросок. А если на Яик пойдет султан, он там увязнет смертельно, обескровеет! Яик для нас — это дар божий!
— Но крепости казацкие потребно поднять по реке вверх, до Магнит-горы, — вмешался Долгорукий.
— Не сразу Москва строилась... Боярин Морозов потно багровел:
— Помыслим, якобы все так изукрасно, государь. Но как можно позволить казачишкам подлым жить без податей на земле вельми богатейной? Какой-то оброк, хоть маленький, должон быть. Опосля увеличим...
— Казачество надобно бы вывести на Руси огнем и мечом, с корнем! Дабы не осталось и воспоминаний! — колыхнул жирным животом Голицын.
— Кабы росли во рту грибы... Так баяли еще древние римляне, греки и кукареки! — воздел государь руки к потолку, передразнивая князя.
Бояре засмеялись. Скука развеялась мгновенно. Все рады были понасмешничать над гордецом Голицыным. Да и болтовня была пустой. С казаков не возьмешь налога, подать. Действительно — кукареки!
Царь скомкал свою курчавую бородку в кулаке:
— Быть тому, как порешили вчера на думе, бояре. Заготовьте грамоту о пытках и казни табакуров и указ о строительстве крепости в устье Яика. Повелеваю ставить укрепление купцу Гурьеву. Розмысла наймет пущай за свои деньги. Полковнику Соломину к лету отбыть на кораблях в Яицкий городок.
— Пошлем два полка, государь? — спросил Долгорукий.
— Один полк стрельцов, князь, — вздохнул царь. — Полк молодых стрельцов, первогодков. Так советовал нам патриарх. Стрельцы само собой поженятся на казачках. Значит, мы закрепим Яик и родственными узами. Дабы не случилось измены. Астраханского воеводу, дурака старого, отзовите в Москву.
— Кого же пошлем головой в Астрахань? — зевнул Долгорукий.
— Тебя и направим, князь.
«Не поедет, скажется больным, — язвительно усмехнулся Голицын. — Да и не пошлет царь на край света свою правую руку, любимчика. Надобно своего человечка туда протолкнуть. Там же доля в учуге с купцом Гурьевым».
Царь глядел в окно. На дворе бросала крупные хлопья снега последняя мартовская метель. Еще неделя — и зажурчат ручьи бокогрея. Весна ломится. Днись сосулькой с колокольни Ивана Великого убило пономаря.
Почему же вспомнилась сосулька? Ах, да! Вчера моя нареченная лизала такую сосульку. Дура! Можно горло застудить. И по голове вдруг ударит. Я свадьбы жду, а она сосульку захотела пососать. Ну и дуреха!
«О чем это он задумался, блаженный?» — косился Голицын на самодержца.
Голова посольского приказа дьяк Федор Лихачев дремал.
— Послезавтра утром на охоту, бояре! — встал царь, давая понять, что разговор окончен, можно расходиться.
Бояре раскланивались, выплывали важно из хоромов государевых. Каждому хотелось выйти последним, что означало бы особую приближенность к трону. С Михаилом Федоровичем остался князь Долгорукий. Он дружески шептал царю:
— Когда начнется загон, мы заедем в кусты. Обменяемся конями и накидками. Я наброшу на свои плечи твой малиновый плащ и поскачу. Свита помчится за мной. И ты свободен, государь! Лети во весь опор к избушке. Там тебя ждут юницы!
— А ты-то как улизнешь от бояр, князь?
— Где-нибудь за деревьями сниму плащ, суну в мешок. Вывернусь оборотнем.
— Вот смеху будет! Потеряют бояре на охоте царя!
Голицын оглядывался, шипел на ухо Шереметьеву:
— Ну и самодержец! Как он произносит — повелеваю! Хе-хе! Сам ить не верит, что может повелевать. Табакуров казнит, а перед казаками мельтешит.
— Однако он держится с каждым годом смелей.