Три солнца ведь потерял!
— Потребно уходить, — осоловело задумался Нечай. — Эй, Прокоп! Ударь тревогу. Пущай казаки нагружают телеги и арбы добром награбленным. Завтреча утром выступаем из города. Пора нам к переправе.
— У нас добыча так велика, атаман, что мы не найдем лошадей для повозок.
— Запрягайте быков и ослов!
— Но такой обоз тихоходен.
— Нам ить токмо за переправу уйти, Прокоп.
— И то верно, атаман...
За пологом кто-то визгнул по-щенячьи.
— Что там? — встал Нечай с шелковых ханских подушек.
Прокоп вышел, глянул.
— Кланька зарезалась.
— Ну и дура! — плюнул Нечай.
...И вышел обоз из Хивы. Восемьсот быков и двести сорок ослов тащили за собой телеги, арбы, повозки с шатрами, рухлядью, посудой и полонянками. Как будто не было на Яике юниц и баб. Почти каждый казак вез по две-три полонянки. Пыль, рев скота и ослов, смех и плач хивинок, пьяные крики казаков сливались в одно ползущее по земле облако ужаса.
«У переправы потребно отпустить половину пленниц, — подумал на третий день пути Нечай. — Они много жрут! Из-за них то и дело возникают остановки, ссоры. Они спаивают казаков, воруют золото, исчезают по ночам. Но, слава богу, переправа рядом! Уйдем за реку, и мы — вне опасности! Давно не было у казаков великой удачи!»
Гунайка и Вошка заметили вдали облако пыли. Они сидели высоко на дереве, на сооруженном между ветвей настиле. Это была их сторожевая вышка, с добрым запасом хвороста и сухого камыша для тревожного костра. Митяй Обжора не дежурил на вышке, потому как не мог залезть на дерево с простреленным плечом. Он дремал в челне. Глашка и Дуня сидели у пушечки, прятались от солнца за бочками с порохом. В котле варилась тюря с барсучьим жиром.
— Нечай идет от Хивы с обозом!
Митяй Обжора выскочил из челна. Дуня и Глашка полезли на бочку с порохом.
— Ничего не вижу! — вздохнула Дуня.
— Да, энто наши казаки, — подтвердил Вошка.
— Что вы молчите? — сердилась Глашка.
— Рассказывайте, что видно! — просил нетерпеливо и Митяй.
Вошка и Гунайка молчали, иногда тревожно переглядывались.
— Говорите, а то продырявлю ваши корчаги, — пригрозила Дуня пистолем.
Гунайка стал объяснять:
— Там войско скачет в погоне за нашим обозом. Но казаки ничего не видят, спят на арбах. Верховой стражи у них нет. А сила на них скоро обрушится несметная. И мы не успеем уйти!
Вошка и Гунайка спрыгнули с дерева и побежали к челнам. Дуня взобралась на сторожевую вышку, ударила кресалом о кремень, запалила тревожный костер. Гунайка захватил челн и поплыл один. Вошка не выдержал, сел в другую лодку, резанул веслами по воде. Митяй закричал:
— Дунь! Глаш! Садитесь в челн! Там же тьма басурманская! Сейчас всех порубят и до нас доберутся.
Дуня видела, как ханская конница стремительно обтекала двумя потоками обоз Нечая. Казаков окружали и отсекали им путь к переправе. Повозки их тащились кучно, в десять-двенадцать рядов. На одной арбе спал, раскинув руки, в белой исподней рубахе Нечай. На соседней повозке обнимался с молодыми полонянками Ермошка. Прокоп Телегин потягивал вино из диковинного кувшина. Из многих повозок торчали нелепо ноги, косматые чубы. Казаки дремали, спали на ходу. Лишь изредка раздавалось щелканье кнутов:
— Но! Пошла, скотина! Цоб! Цобе!
Кони казаков были приторочены уздечками к арбам, повозкам. И никто не увидел тревожный костер, запаленный Дуняшей. Хивинское войско летело стремительно с обнаженными саблями на спящих казаков.
— Глаша! Стреляй из пушки! —заплакала Дуня.
— В кого? — удивилась ордынка.
— Стреляй! В небо стреляй! — выпалила Дуняша из пистоля.
Глаша ткнула запалом пушечку. Грохот выстрелов разбудил некоторых нечаевцев. Они увидели дым костра на вышке. А Ермошка все еще целовал своих полонянок. Нечай, наконец, учуял опасность, вскочил на коня, рявкнул:
— В сабли, казаки!
И началась ужасная бойня. Нечаевцы хотели пробиться к переправе, где были челны, пушечка. Но их осыпали градом стрел, сбивали с коней копьями, рубили булатными саблями. Все войско Араб-Мухаммеда было в шеломах и кольчугах, шло в бой стройными рядами. И упал Прокоп Телегин под ударом ханской булавы. Ермила Буракова сбили таранно. Изрубили Ваню Душегубова и Афоню Коровина. Истыкали стрелами Тараску Мучагу. Нечай крикнул Ермошке и Андрюхе Бугаенку:
— Пробивайтесь к переправе! Заслоните боем Федоску Меркульева!
Сам он пытался защитить Хорунжонка. Митяй Обжора сел в лодку, поплыл к другому берегу за Гунайкой и Вошкой. Дуня Меркульева спрыгнула с дерева, перезарядила пушечку, взяла запал. Мало осталось казаков. Нелепо сползал с коня Андрюха Бугаенок с копьем в спине. Хивинцы уже рубили Нечая и Хорунжонка. Федоска упал, обливаясь кровью, но его подхватил за руку Ермошка, дотащил полумертвым до пушечки. И сам он тут же свалился от стрелы, вонзившейся в шею. Пробито у него было дротиком и бедро.
— Глашка! Тащи их к челну! Скорее! — приказала Дуня.
Глашка завалила в ладью и Ермошку, и Федоса.
Дуня махнула рукой:
— Плывите! Спасайтесь! Скажите мамке и отцу, что я плачу горько и винюсь перед ними! Плывите, а я задержу ворогов пушкой!
Глаша толкнула лодку, запрыгнула на корму, взялась за весло. Почти у самой пушечки рухнули испластанные в бою Нечай и Хорунжонок. Несколько казаков слева пробились, однако, к плавням. Хан указывал булавой на уходящие по воде лодки. Хивинцы устремились по тропе к переправе, но Дуня выстрелила смертельной сечкой из пушечки, остановила их. Лодка с Глашей была уже на середине реки. Враги начали с визгом обступать Дуню. Она встала на бочку с порохом глянула тоскливо на уходящий челн, вспомнила свой дом, отца и мать. Как хорошо они пели вместе старинную гуслярицу. Отец начинал медным гудом:
— Зажарит ведьма сердце петуха! И загорятся ночью в поле копны! Луна кроваво в море упадет! Война жестокая начнется! Острите сабли, казаки! За волю вольную!
А мать подхватывала серебряно, высоко и пронзительно:
— Зажарит ведьма сердце петуха! Простонет в ковылях сраженный воин! И конь заржет, заплачет чаровница! И синяя слеза из камня брызнет! За землю русскую!
Хивинцы окружили Дуню скопищем. Среди них был и Мурза. Они протягивали к юнице руки, норовясь схватить ее в полон. И тогда она снова, в последний раз, прощально глянула на скользящую к жизни ладью и резко бросила запал в порох. Прогремел столб черного дыма, земли и огня. И Глаша видела, как Дуня раскинула руки и взлетела в белое облако.
Цветь пятьдесят первая
— Ты, Меркульев, на вилы смотри, коли сено подаешь. А не под юбку заглядывай.
— Верши, Груня, стог. Да прыгай, ловить буду!
— Лови! Я скользну по склону!
— Эх! Тугая ты, жаркая!
— Чаво вцепился-то? Отпусти! Не жди, не растаю!
— Не отпустю, Груня!
— По хлебалке схлопочешь, Игнат. Раскровлю сусало кулаком!
— Ты уж сразу и браниться. Ведьма рыжая. Я же пошутковал. Садись, побалакаем в тени. А то ить запарились с твоим сеном.
— Ты, Меркульев, с матерью моей блудодейничал. Теперича на меня заришься?
— Так ты ить, Груня, как мать твоя в молодости. Нюрка точь-в-точь такой была.
— Ну, Меркульев! Вельми ты пригож! Но нет у тебя возвысительной молитвы к бабам.
— Я, Груня, не засобирался пока в святые.
— И веселый ты, Игнат, не к месту. У меня под Хивой рухнул сынок старшой. У тебя там дочка сгибла. Нам с тобой в беде потребно скорбеть. А ты ко мне под подол лезешь.
— Живые думают о живом. И снишься ты мне, Груня. Аль я не мужик?
— Казак! Но на меня не зарься. Я за сие матушку родную била поленами. Отец до сих пор из моря с надеждой на меня глядит. Должно же быть в человеке высокое и верное. И Хорунжему моему никогда я не изменю. Проживу одинокой. Ильюшку — сынка младшего — буду растить, ставить на ноги.
— Да, дурень я, Грунька.
— Пошто дурень?
— Так ить цельный стог сена тебе наметал, а пойду несолоно хлебамши!
Цветь пятьдесят вторая
Еще не схлынули толки после возвращения из набега на Хиву жалких остатков ватаги Нечая, как загудел Яицкий городок новыми пересудами. Казачий круг постановил окончательно — закрыть шинки, вино позволялось продавать токмо по праздникам, а кто курит табак, бить на дуване кнутом. И еще: из Астрахани пришли морем нежданно дьяк сыска Аверя, архиерей Дионисий, епископ Никодим и протопоп Фотий. Много тяжких грехов нашли они у отца Лаврентия. Нарушал батюшка таинство исповеди, носил не по сану митру, утаивал доход церкви. Вместо богоматери на иконе у него восседала казачка, у которой боров загрыз отрока. Стены храма были расписаны хулой омерзительной на патриарха, покойного Филарета, на царя и людей знатных. И пьянствовал часто поп. За сие сняли с отца Лаврентия ризу, одели в сермягу и отправили через всея Руси мнихом к Студеному морю. Церковь в Яицком городке очистили от скверны и окропили сызнова. На службу и житие архиерей определил протопопа Фотия. С тем и отбыли святые отцы. Но дьяк Аверя остался. Он просил заковать в колодки и выдать сыску для расправы Ермошку, художника Бориса, Василия Гулевого и Ерему Голодранца. Вины у них были тяжкие. Ермошка пытался взлететь на крыльях при содействии диавола. Художник церковь опоганил крамольными росписями. Васька Гулевой и Ерема Голодранец убили этим летом в Астрахани трех купцов, ограбили рыбный двор. Меркульев пробурчал дьяку:
— Ежли круг порешит, то выдам казаков. Обращайся на дуване к народу сам.
— Пособляй, атаман, понеже злодеев повелел казнить государь!
Меркульев был уверен, что казаки на дуване не выдадут своих для расправы. Но ошибся старый атаман. Круг защитил токмо Ваську и Ерему.
— Пограбили! Убили купцов! Гулевой и Голодранец — казаки! Нешто мочно судить казаков за убийства? Кто из нас не убивал? Пей мочу кобыл!
— Все мы чуток грешны! — перекрестился Евлампий Душегуб.
— Пиши, Сенька: не выдаем на расправу Ваську Гулевого и Ерему Голодранца!