Золотой цветок - одолень — страница 78 из 80

Три солнца ведь потерял!

— Потребно уходить, — осоловело задумался Нечай. — Эй, Прокоп! Ударь тревогу. Пущай казаки нагружают телеги и арбы добром награбленным. Завтреча утром выступаем из города. Пора нам к переправе.

— У нас добыча так велика, атаман, что мы не найдем лошадей для повозок.

— Запрягайте быков и ослов!

— Но такой обоз тихоходен.

— Нам ить токмо за переправу уйти, Прокоп.

— И то верно, атаман...

За пологом кто-то визгнул по-щенячьи.

— Что там? — встал Нечай с шелковых ханских подушек.

Прокоп вышел, глянул.

— Кланька зарезалась.

— Ну и дура! — плюнул Нечай.

...И вышел обоз из Хивы. Восемьсот быков и двести сорок ослов тащили за собой телеги, арбы, повозки с шатрами, рухлядью, посудой и полонянками. Как будто не было на Яике юниц и баб. Почти каждый казак вез по две-три полонянки. Пыль, рев скота и ослов, смех и плач хивинок, пьяные крики казаков сливались в одно ползущее по земле облако ужаса.

«У переправы потребно отпустить половину пленниц, — подумал на третий день пути Нечай. — Они много жрут! Из-за них то и дело возникают остановки, ссоры. Они спаивают казаков, воруют золото, исчезают по ночам. Но, слава богу, переправа рядом! Уйдем за реку, и мы — вне опасности! Давно не было у казаков великой удачи!»

Гунайка и Вошка заметили вдали облако пыли. Они сидели высоко на дереве, на сооруженном между ветвей настиле. Это была их сторожевая вышка, с добрым запасом хвороста и сухого камыша для тревожного костра. Митяй Обжора не дежурил на вышке, потому как не мог залезть на дерево с простреленным плечом. Он дремал в челне. Глашка и Дуня сидели у пушечки, прятались от солнца за бочками с порохом. В котле варилась тюря с барсучьим жиром.

— Нечай идет от Хивы с обозом!

Митяй Обжора выскочил из челна. Дуня и Глашка полезли на бочку с порохом.

— Ничего не вижу! — вздохнула Дуня.

— Да, энто наши казаки, — подтвердил Вошка.

— Что вы молчите? — сердилась Глашка.

— Рассказывайте, что видно! — просил нетерпеливо и Митяй.

Вошка и Гунайка молчали, иногда тревожно переглядывались.

— Говорите, а то продырявлю ваши корчаги, — пригрозила Дуня пистолем.

Гунайка стал объяснять:

— Там войско скачет в погоне за нашим обозом. Но казаки ничего не видят, спят на арбах. Верховой стражи у них нет. А сила на них скоро обрушится несметная. И мы не успеем уйти!

Вошка и Гунайка спрыгнули с дерева и побежали к челнам. Дуня взобралась на сторожевую вышку, ударила кресалом о кремень, запалила тревожный костер. Гунайка захватил челн и поплыл один. Вошка не выдержал, сел в другую лодку, резанул веслами по воде. Митяй закричал:

— Дунь! Глаш! Садитесь в челн! Там же тьма басурманская! Сейчас всех порубят и до нас доберутся.

Дуня видела, как ханская конница стремительно обтекала двумя потоками обоз Нечая. Казаков окружали и отсекали им путь к переправе. Повозки их тащились кучно, в десять-двенадцать рядов. На одной арбе спал, раскинув руки, в белой исподней рубахе Нечай. На соседней повозке обнимался с молодыми полонянками Ермошка. Прокоп Телегин потягивал вино из диковинного кувшина. Из многих повозок торчали нелепо ноги, косматые чубы. Казаки дремали, спали на ходу. Лишь изредка раздавалось щелканье кнутов:

— Но! Пошла, скотина! Цоб! Цобе!

Кони казаков были приторочены уздечками к арбам, повозкам. И никто не увидел тревожный костер, запаленный Дуняшей. Хивинское войско летело стремительно с обнаженными саблями на спящих казаков.

— Глаша! Стреляй из пушки! —заплакала Дуня.

— В кого? — удивилась ордынка.

— Стреляй! В небо стреляй! — выпалила Дуняша из пистоля.

Глаша ткнула запалом пушечку. Грохот выстрелов разбудил некоторых нечаевцев. Они увидели дым костра на вышке. А Ермошка все еще целовал своих полонянок. Нечай, наконец, учуял опасность, вскочил на коня, рявкнул:

— В сабли, казаки!

И началась ужасная бойня. Нечаевцы хотели пробиться к переправе, где были челны, пушечка. Но их осыпали градом стрел, сбивали с коней копьями, рубили булатными саблями. Все войско Араб-Мухаммеда было в шеломах и кольчугах, шло в бой стройными рядами. И упал Прокоп Телегин под ударом ханской булавы. Ермила Буракова сбили таранно. Изрубили Ваню Душегубова и Афоню Коровина. Истыкали стрелами Тараску Мучагу. Нечай крикнул Ермошке и Андрюхе Бугаенку:

— Пробивайтесь к переправе! Заслоните боем Федоску Меркульева!

Сам он пытался защитить Хорунжонка. Митяй Обжора сел в лодку, поплыл к другому берегу за Гунайкой и Вошкой. Дуня Меркульева спрыгнула с дерева, перезарядила пушечку, взяла запал. Мало осталось казаков. Нелепо сползал с коня Андрюха Бугаенок с копьем в спине. Хивинцы уже рубили Нечая и Хорунжонка. Федоска упал, обливаясь кровью, но его подхватил за руку Ермошка, дотащил полумертвым до пушечки. И сам он тут же свалился от стрелы, вонзившейся в шею. Пробито у него было дротиком и бедро.

— Глашка! Тащи их к челну! Скорее! — приказала Дуня.

Глашка завалила в ладью и Ермошку, и Федоса.

Дуня махнула рукой:

— Плывите! Спасайтесь! Скажите мамке и отцу, что я плачу горько и винюсь перед ними! Плывите, а я задержу ворогов пушкой!

Глаша толкнула лодку, запрыгнула на корму, взялась за весло. Почти у самой пушечки рухнули испластанные в бою Нечай и Хорунжонок. Несколько казаков слева пробились, однако, к плавням. Хан указывал булавой на уходящие по воде лодки. Хивинцы устремились по тропе к переправе, но Дуня выстрелила смертельной сечкой из пушечки, остановила их. Лодка с Глашей была уже на середине реки. Враги начали с визгом обступать Дуню. Она встала на бочку с порохом глянула тоскливо на уходящий челн, вспомнила свой дом, отца и мать. Как хорошо они пели вместе старинную гуслярицу. Отец начинал медным гудом:

— Зажарит ведьма сердце петуха! И загорятся ночью в поле копны! Луна кроваво в море упадет! Война жестокая начнется! Острите сабли, казаки! За волю вольную!

А мать подхватывала серебряно, высоко и пронзительно:

— Зажарит ведьма сердце петуха! Простонет в ковылях сраженный воин! И конь заржет, заплачет чаровница! И синяя слеза из камня брызнет! За землю русскую!

Хивинцы окружили Дуню скопищем. Среди них был и Мурза. Они протягивали к юнице руки, норовясь схватить ее в полон. И тогда она снова, в последний раз, прощально глянула на скользящую к жизни ладью и резко бросила запал в порох. Прогремел столб черного дыма, земли и огня. И Глаша видела, как Дуня раскинула руки и взлетела в белое облако.


Цветь пятьдесят первая

— Ты, Меркульев, на вилы смотри, коли сено подаешь. А не под юбку заглядывай.

— Верши, Груня, стог. Да прыгай, ловить буду!

— Лови! Я скользну по склону!

— Эх! Тугая ты, жаркая!

— Чаво вцепился-то? Отпусти! Не жди, не растаю!

— Не отпустю, Груня!

— По хлебалке схлопочешь, Игнат. Раскровлю сусало кулаком!

— Ты уж сразу и браниться. Ведьма рыжая. Я же пошутковал. Садись, побалакаем в тени. А то ить запарились с твоим сеном.

— Ты, Меркульев, с матерью моей блудодейничал. Теперича на меня заришься?

— Так ты ить, Груня, как мать твоя в молодости. Нюрка точь-в-точь такой была.

— Ну, Меркульев! Вельми ты пригож! Но нет у тебя возвысительной молитвы к бабам.

— Я, Груня, не засобирался пока в святые.

— И веселый ты, Игнат, не к месту. У меня под Хивой рухнул сынок старшой. У тебя там дочка сгибла. Нам с тобой в беде потребно скорбеть. А ты ко мне под подол лезешь.

— Живые думают о живом. И снишься ты мне, Груня. Аль я не мужик?

— Казак! Но на меня не зарься. Я за сие матушку родную била поленами. Отец до сих пор из моря с надеждой на меня глядит. Должно же быть в человеке высокое и верное. И Хорунжему моему никогда я не изменю. Проживу одинокой. Ильюшку — сынка младшего — буду растить, ставить на ноги.

— Да, дурень я, Грунька.

— Пошто дурень?

— Так ить цельный стог сена тебе наметал, а пойду несолоно хлебамши!


Цветь пятьдесят вторая

Еще не схлынули толки после возвращения из набега на Хиву жалких остатков ватаги Нечая, как загудел Яицкий городок новыми пересудами. Казачий круг постановил окончательно — закрыть шинки, вино позволялось продавать токмо по праздникам, а кто курит табак, бить на дуване кнутом. И еще: из Астрахани пришли морем нежданно дьяк сыска Аверя, архиерей Дионисий, епископ Никодим и протопоп Фотий. Много тяжких грехов нашли они у отца Лаврентия. Нарушал батюшка таинство исповеди, носил не по сану митру, утаивал доход церкви. Вместо богоматери на иконе у него восседала казачка, у которой боров загрыз отрока. Стены храма были расписаны хулой омерзительной на патриарха, покойного Филарета, на царя и людей знатных. И пьянствовал часто поп. За сие сняли с отца Лаврентия ризу, одели в сермягу и отправили через всея Руси мнихом к Студеному морю. Церковь в Яицком городке очистили от скверны и окропили сызнова. На службу и житие архиерей определил протопопа Фотия. С тем и отбыли святые отцы. Но дьяк Аверя остался. Он просил заковать в колодки и выдать сыску для расправы Ермошку, художника Бориса, Василия Гулевого и Ерему Голодранца. Вины у них были тяжкие. Ермошка пытался взлететь на крыльях при содействии диавола. Художник церковь опоганил крамольными росписями. Васька Гулевой и Ерема Голодранец убили этим летом в Астрахани трех купцов, ограбили рыбный двор. Меркульев пробурчал дьяку:

— Ежли круг порешит, то выдам казаков. Обращайся на дуване к народу сам.

— Пособляй, атаман, понеже злодеев повелел казнить государь!

Меркульев был уверен, что казаки на дуване не выдадут своих для расправы. Но ошибся старый атаман. Круг защитил токмо Ваську и Ерему.

— Пограбили! Убили купцов! Гулевой и Голодранец — казаки! Нешто мочно судить казаков за убийства? Кто из нас не убивал? Пей мочу кобыл!

— Все мы чуток грешны! — перекрестился Евлампий Душегуб.

— Пиши, Сенька: не выдаем на расправу Ваську Гулевого и Ерему Голодранца!