Золотой узор — страница 12 из 41

чужных, Св. Петр вычерчивался силуэтом на огне заката, и плескал нам в лицо сладко-влажный дух вечера римского. Синеватый сумрак внизу, в нем смутный плеск фонтана Бернини. С Монте Пинчио тянуло разогретыми лимонными деревьями.

— То, что вдыхаем мы сейчас, — сказал Георгий Александрович, — называется опьянением. Не нужно забывать таких минут, по пальцам можно насчитать, сколько их в жизни. Наталья Николаевна, ваше здоровье.

Он налил красного вина в тонкий бокальчик, чокнулся со мной.

— В колыханьи занавески кружевной, в постукиваньи каблучков по лестнице побольше смысла, глубины, чем в море книг, падениях, завоеваниях, победах.

Мы ужинали в этот вечер в легком, светлом духе. Поддался даже сэр Генри. Он нашел уместным сообщить, что многие места под Римом превосходны — автомобиль его к нашим услугам.

Меньше других я говорила. Я была взволнована. Да, я хотела бы куда-то мчаться, вдохнуть весь этот воздух, переласкать все камни, прижать к груди звезды, спокойно, благоговейно над Римом взошедшие.

Когда к полуночи, мужчины поднялись, я встала с ними. Была я в белом, с непокрытой головой. Мы шли по via Porta Pinciana. Из-за древних стен Аврелиана, замшелых, увитых плющом, сладкое благовоние плыло с виллы Боргезе, и страж-кипарис на углу черным копьем вздымался к золотой звезде, осевшей над его верхушкой. В нише стены слышался смех — ночь римская прикрыла две фигуры.

Георгий Александрович ушел к себе. Я провожала сэра Генри. Широкоплечий, стройный, он шагал легко, и крепко. В синеве ночи видела я большой лоб, серые глаза, тонкую шею, выходящую из мягко-белоснежного воротничка — весь он казался таким ясным и таким… нехитрым сэром Генри. «Вот кто по земле священной так шагает, будто в Шотландии у себя, в Галкине тамошнем. Хорошо бы с ним поговорить по-русски, по душам. Положим, «выяснять бы отношения».

И переходя via Veneto, вблизи его отеля, я сказала — неожиданно для себя самой.

— А знаете, сэр Генри, у меня в России муж остался и ребенок, я их бросила, сошлась с художником одним, — и от него уехала. Вы меня в гости приглашаете, а я, по-вашему, подозрительная личность.

Он поглядел серьезно, как когда я ставила последние свои пятьдесят франков.

Мы с вами встретились при странных обстоятельствах, но я имею на вас ясный взгляд. Вряд ли его переменю.

— Так что я ничего… приличная?

— Да, вы приличная. Не англичанка, но весьма приличная.

— А вот за то, что оставила семью — осуждаете?

Яркий свет у «Флоры» пронизывал зеленые платаны с бело-пятнистыми стволами и вычерчивал на тротуаре резкие многоугольники. Они струились — путались беззвучно.

Вопрос, вами затронутый, серьезен. Если вы оставили ребенка, значит, у вас были на то основания.

«Основания». Я неторопливо шла домой. Сияющая «Флора» оставалась сзади, снова Рим, благоуханный, молчаливый. И легко ступала я .У Porta Pinciana дремал веттурин. Журчал невидимый фонтанчик. Да небо черное над головой, с узором золота.

Добредя домой, я с изумлением заметила, что ни о чем не думаю: ни об Александре Андреиче, которого, казалось, так в Москве любила, ни о Маркуше и Андрее — но и разница была. Точно бы Александра Андреича и не существовало никогда, те же, далекие, всегда есть и будут, но вот сейчас не думаю о них, просто живу здесь в Риме, завтра мы едем на виллу Джулио, поедем в Паломбару, затем я буду петь в посольстве, чай у княгини Д. Что там Георгий Александрович распространялся о каких-то кризисах, падении Рима? Падение! Рим все стоит, вон скоро заблестит в восходе купол San-Pietro, а покуда тянет запахом лимонов с Монте-Пинчио, занавеска ходит в ветерке — о ней ведь сказано: она важней падений.

Ну, и пусть падают, мы тогда посмотрим, и увидим, а пока вдохнем благоухание, заснем.

XIII

Я жила в Риме полно. Если есть дни — не пожалеешь их — таких у меня не было. Каждый вносил свой след, каждый нес отблеск и свое благоуханье. После же Парижа мне казалось, что я стала старше и уравновешенней, на душе яснее, точно небо римское в нем отразилось. И теперь мною была-б довольна моя Ольга Андреевна: я жила здесь художницей. Занялась своим пением — утра стали серьезнее. Мне в отеле не мешали, я наверстывала упущенное, и когда Георгиевский привез мне раз Павла Петровича, строгого старичка в золотом пенснэ, он меня выслушал внимательно, сказал, что голос и манера очень подходящи для его романсов.

И мы стали их разучивать. Я принялась ходить к нему, мимо милого моего Тритона, не устававшего плескать серебряной водою римской. Окна небольшой его квартиры выходили в сад Палаццо Барберини. Ласточки сверкали в ярком небе; пахло померанцами, лимоном. Иногда слепые дети из соседнего приюта слушали нас внимательно и умиленно. И вечерний луч играл в бронзовой статуэтке Марка Аврелия на столе композитора.

— Главное в искусстве — дисциплина, — говорил он, поправляя пенснэ. — Я никогда не признавал так называемых безумных гениев, творящих по ночам, и в пьяном виде. Нет, тридцать лет уж я работаю в свои часы, и от других того же требую. Вы нынче опоздали на десять минут, и это отразится неблагоприятно на работе.

Мне казалось, что я снова в руках Ольги Андреевны, и это молодило, подбодряло.

Я старалась. Павел Петрович положил за правило, чтоб я являлась, когда луч вечерний падает на Марка Аврелия. У меня возник как бы point d’honneur, и отворяя дверь, я первым делом взглядывала, сияет ли конь императора.

Так мы готовились к выступлениям в Риме — в первую голову на garden party виллы Роспильози, вблизи Porta Ria, — его устраивала итальянская маркиза, проповедница русской музыки.

В свободные часы ко мне являлся мой Георгий Александрович, и мы отправлялись по святым местам — в станцы Рафаэля, на торжественные службы в катакомбы, или ехали по via Flaminia, любоваться Тибром и горой Соракто. Георгий Александрович был предупредителен и ласков, но какая-то легчайшая, прозрачная перегородка разделяла нас. Мне представлялось, что теперь он мой учитель, в высшем смысле. Я покорно пересматривала древние монеты, ездила к копиисту катакомбной живописи, работавшему в Риме много лет, читала толстые тома Вентури и Марукки. Иногда Георгий Александрович брал с собой сэра Генри. Тот ездил добросовестно, в книжечку записывал. Вероятно, также добросовестно он смотрит состязание яхт, держит пари на скачках и автомобильных гонках.

Он послушно вез нас на своем автомобиле в Остию, безбрежными равнинами Кампмньи, где ястреба реяли, вздымалась одиночка-башня, и вечерний свет заливал просторы благовонной влагой. Мы встречали таратайку подгороднего крестьянина; опасливо на нас косился он, подбирал возжи — но его уж нет, опять равнина, да вдали, сверкающей полосой, море Энея, да безмерный воздух в лицо плещет. Когда осматривали древний порт, раскопки Остии, казалось, что сэр Генри аккуратно все уложит в голове своей, как эти древние ссыпали сицилианскую пшеницу здесь в амбарах.

В музыке он понимал немногим больше, но вовремя являлся к Роспильози, тощей одной маркизе, во вдовстве занявшейся искусством и науками. У ней бывало смешанное общество: секретари посольств и адвокаты, журналисты, люди светские, какой-то перс, красивая и сильно располневшая писательница, два-три художника. Из русских, кроме композитора — Георгий Александрович, да Кухов, журналист со смутным прошлым — человек небритый, угреватый, с грязными ногтями.

Нам подали чай на открытом воздухе, среди магнолий, лавров, мелко-лиственных боскетов, и аллейка кипарисов прямо упиралась в водоем, в глубине сада, с мраморною маской: одно из бесчисленных водяных божеств Рима. Композитор смотрел через свое золотое пенснэ несколько сверху вниз, видавшей виды знаменитостью. Не без брезгливости ел второсортные печенья с первосортного хрусталя ваз. Кухов ершился. То ли тяготили плохо вычищенные ботинки, то ли раздражал барский облик — виллы, собравшихся.

— Удостаивает нас своим присутствем великий композитор, прямо осчастливлены, смотрите-ка, как ложечкой помешивает. Нет, мол, уж будь доволен, что на меня смотришь. Я еще ноты на рояле взять не успел, а ты аплодируй, иначе у меня нервное расстройство, к завтрему я заболею несварением желудка, не смогу в девять сесть за работу, не напишу десяти строк партитуры, а Россию это обездолит.

— Экий вы и злой какой…

— Не злой, а этих генералов всех… Да и маркиза хороша… Вобла сушеная. Вы думаете, от таких собраний процветает русская музыка? Ошибаетесь, все только для того, чтоб завтра было сказано в газетах: у Маркизы Роспильози, на очаровательной вилле состоялось garden party, тоже блестящее, разумеется. Известный русский композитор…

— Да и вы напишете?

— Ах, ну я, ну что там… Люди маленькие. О вас, о вас, конечно, напишу, ну, непременно…

Когда хозяйка пригласила нас в салон, все поднялись. Павел Петрович вынул шелковый платочек из кармана на груди, обмахнул лоб, сел за рояль, серьезно, почти строго на меня взглянул — мы начали.

Вновь, как и некогда в Москве, я чувствовала, никого нет, я одна со звуками своими, да этотъ маленький и крепкий человек, тридцатью годами славы и муштровки, дисциплины.

И мы не провалились, правда. Слушали нас хорошо, хорошо одобряли — с каждой новой пьесой ощущала я, что за спиною композитора мне, как за каменной стеной.

Кухов тоже мне похлопал.

— Ну, уж теперь цари. Прямо живьем возьмут на небо.

Маркиза нас расхваливала, благодарила. На ее рыбьем лице выступили пятна красноватые. Меня она звала даже к себе во Фраскати — отдохнуть от жаров Рима.

Когда мы выходили, сэр Генри поцеловал мне руку.

— Это успех, конечно. Очень рад за вас.

И, поклонившись, сел в автомобиль свой, покатил обедать, и в театр — до него столько же ему было дела, как и до моего пения.

Через несколько дней в римской газетке появилось описание garten party c нашим участием — производство Кухова. Все было превознесено, конечно в стиле, рабском и рекламном.

— Вот он, моветон-то где — Георгий Александрович слегка хлопнул пальце по газете. — Этими словами лил грубо льстят, или клевещут.