Золотой век. Книги 1 - 3 — страница 16 из 19

Вечный город

Вино не по вкусу? Переменю! Или покажите, что оно хорошее. Слава богам, оно не покупное. Теперь все скусное у меня в одной в одной усадьбе родится, где я еще не бывал ни разу… Не — е, серебро я больше уважаю. Кубки есть такие — с ведро. У меня тысяча кубков…Куплю дешевле, продам дороже, а другие, как хотят, так пусть и живут.

Петроний Сатирикон

С малого начал, тридцать миллионов оставил. Философии не обучался.

Петроний Сатирикон

Из надгробной надписи Тримальхиона

Мы не можем жаловаться на жизнь, потому что она никого не удерживает против воли… Если бы ты хотел пронзить свое сердце, для этого вовсе не обязательно наносить себе глубокую рану; путь к свободе тебе откроет ланцет, и безмятежность может быть куплена одним булавочным уколом.

Куда бы ты ни посмотрел, везде найдется способ положить конец заботам.

Ты видишь этот обрыв? — это спуск к свободе. Видишь эту реку, этот водоем, это море? — свобода покоится в их глубинах… Но я что‑то слишком разговорился. Как может положить конец своей жизни человек, не способный закончить письмо. Что касается меня, дорогой Луцилий, я достаточно пожил.

Я насытился жизнью.

Я жду смерти. Прощай.

Сенека Письма к Луцилию, О гневе

Глава 1

Новоиспеченный трибун Бебий Корнелий Лонг долго отыскивал среди пленных человека, хотя бы что‑нибудь знавшего об отце. Помогал ему Сегестий, получивший за храбрость двадцать тысяч сестерциев. Пленные отмалчивались, один из квадов, раненый в руку, успел плюнуть в лицо гвардейцу, когда тот обратился к нему на родном языке.

Преторианец едва сдержался, однако сразу после объявления указа императора о поселении варваров на разоренных и пустующих землях пограничных провинций, пленные всполошились. Указ предписывал добровольный выбор — либо отправляться в Рим, либо селиться здесь. Более того, римский император брал на себя обязательство доставить к пленным их семьи. Распоряжение о праве выбора оставляло не у дел торговцев живым товаром и прежде других набежавших на добычу хозяев гладиаторских школ. После объявления императорского распоряжения они наперебой бросились предлагать пленным германцам, особенно тем, кто отличался храбростью, мастерством во владении оружием, на кого указывали легионеры, добровольно продать себя для выступлений на арене.

Их уговоры находили живой отклик, особенно среди знатных. Теперь стоило какому‑нибудь гордому кваду, вандалу, лангобарду услышать от любого римского солдата родственную речь, он тут же окликал земляка, просил разъяснить, что на этот раз выдумал «большой конунг» и стоит ли соглашаться на его предложение. А может, благороднее поддаться к жирным торговцам, эти сладкоречивые мошенники предлагали хорошие деньги.

Сегестий отвечал откровенно — и так не мед, и так. Рассказывал о гладиаторских школах, о царившей там зверской дисциплине, описывал нравы римских зрителей, старался ободрить упавших духом. Так они набрели на пожилого длинноусого квада, встречавшего римского посла в деревянной крепости, выстроенной Ариогезом на берегу Мура. Держали Бебия в темнице, однако обращались хорошо, кормили сытно, сначала даже разрешали совершать прогулки в селище. Он сам, объяснил длинноусый, угрюмый воин, по приказу Ариогеза сопровождал Иеронима в поселения.

Там римлянин лечил попавших в плен соотечественников, беседовал с ними, объяснял, что их страдания — залог вечной и счастливой жизни. Блаженство не за горами, есть свидетельства, знамения, пророчества. Призывал обратиться к Христу, его молить о прощении, ему каяться. При этом, оставаясь в кругу приверженцев, рассказывал о жизни Иисуса. Варвар запамятовал, то ли по памяти вещал римлянин, то ли заглядывая в некий свиток, где со слов очевидцев была записаны рассказы о земной жизни Сына Божьего, его изречения, чудеса, им сотворенные. Странное дело, всего нескольким верным послушникам сообщил Иероним, что хранит на теле свиток с благой вестью, но скоро о таинственной рукописи стало известно по всем окрестностям, по соседним поселениям, мелким деревенькам, где тоже хватало пленников с той стороны. Местные жрецы подступали к Ариогезу с требованием посвятить нечестивца покровителю германцев Вотану. Тот в ответ спускал на седовласых мужей собак, грозил мечом, кричал — крови хотите? Погодите, вот придут римляне, упьетесь!..

Случалось, Иерониму, прославившемуся своими знахарскими способностями, приходилось пользовать и урожденных квадов. Он и им предрекал скорый Страшный суд. Чем, спрашивал римлянин, отмоетесь, чем спасете души, что скажете в свое оправдание, как объясните, зачем грешили, зачем, услышав слова Господа, не обратились к нему, не поклонились ему? Не скрывая любви к собеседникам, смело и откровенно пугал их адскими муками.

Об этих пророчествах доносили Ариогезу. Доброхоты предупреждали царя — римлянин вещает, будто скоро в землях квадов объявится некий кудесник или жрец, когда‑то распятый на кресте в далеком краю, называемом Палестиной, и назвавший себя сыном божьим. Спустя три дня этот чародей ожил и облекся в золотистый свет. Теперь кудесник бродит по дальним землям, скоро заглянет сюда, в Богемию, и устроит страшный суд над всеми племенами, живущими на полночь от Данувия. Никто не сможет избежать приговора. Чтобы спастись от наказания, необходимо покаяться — так утверждает римлянин!

Ариогез спрашивал — что значит покаяться? Доброхоты втолковывали, что следует обратиться лицом к небу, и нести дары его владыке, ублажить его послушанием. Вызванный для объяснений Бебий Лонг схватился за голову, начал зычно упрекать доносчиков в невежестве, в поклонении «кумирам повапленным». Те — в кулаки, едва разняли, заставили сражаться на словах. Ариогез мало что понял из этих криков. Наконец заставил всех замолчать и спросил посла — как быть?

Каяться или не каяться?

— Покайся, государь, — подтвердил Бебий. — Скажи так: «Pater noster… да святится имя твое, да исполнится воля твоя…»

Выслушав заговор, царь криво усмехнулся — не верилось, что, обратившись к римскому цезарю с подобным признанием, назвав его отцом, он сохранит жизнь.

Иероним объяснил, что под отцом он имеет в виду не августа, но Отца небесного. Можно обратиться и к его Сыну, принявшего муку за всех нас, живущих на земле, открывшего нам путь к спасению. А отмщение не во власти римского цезаря. Отмщение Создателю, он воздаст.

Ариогез ничего не ответил, начал расспрашивать, как провернуть дельце, чтобы небесная сила оказалась на его стороне, помогла бы сохранить власть, имущество, сплотить дружину. Никому под страхом смерти царь не признался бы, что после сражения под Карнунтом в душе он перестал доверять Вотану, Донару и прочим отеческим богам. Глядишь, Бог, о котором вещал Иероним, подсобит?

Иероним всплеснул руками, заявил — не о том веду речь! Ариогез прервал его и велел посадить в подполье

Как‑то ночью царь квадов приказал привести говорливого римлянина к себе. Бебия разбудили, поволокли в горницу. Ариогез спросил, на какие все‑таки милости он может рассчитывать, если уверует в Создателя и Сына его? Где их капище, сколько золота следует собрать и доставить к подножию их трона, чтобы наверняка рассчитывать на спасение? Но не в той посмертной жизни, а в этой, грубой и жестокой. Какие жертвы необходимо принести? Иероним расплакался, попытался объяснить, что нет смысла собирать сокровища земные, ибо верблюду легче пролезть в игольное ушко, чем богатому попасть в рай. О душе следует подумать, о сокровищах небесных, а рукотворные, добытые кровью и пóтом раздать бедствующим. На кой ляд они, сокровища, нужны! Спасение в праведной жизни, в вере в Иисуса Христа!

Ариогез, красивый, черноусый мужчина с пугливыми глазами, с длинными, завязанными в пучок на затылке волосами, разгневался — думай, что говоришь! На кой ляд мне нужно такое спасение, если я лишусь власти, сокровищ, скота, угодий? Он прогнал глупца и, вспоминая о той встрече, негодовал — каких только сказок не напридумают римляне! Чем только не пугают! Разве бог может допустить, чтобы какие‑то смертные людишки посмели распять его единородного сына? Что же это за создатель и повелитель? Кому нужен такой бог? Почему он не заступился и не поразил молнией дерзких, поднявших руку на его первенца?

После той беседы Ариогез, следуя разуму и побарывая страх перед Марком, по — видимому, решившему смутить квадов речами этого свихнувшего посланца, разрешил тем, кому интересны эти бредни, собираться в бурге. Решил, так за ними легче присмотреть и проследить, чтобы уверовавшие в распятого не замыслили ничего противозаконного.

* * *

Новость о переводе молодого Лонга в когорту преторианцев обрадовала скорее его боевых друзей, особенно уже полгода ходившего в трибунах Квинта Эмилия Лета, чем самого Бебия младшего. Удачно начавшаяся военная карьера омрачалась мыслями об оставленном на том берегу отце. Удручала оттяжка похода на вражеский берег, о котором только и толковали после удачного сражения. День от дня таяла надежда на императора, обещавшего приложить все силы к спасению Бебия Корнелия Лонга, с достоинством выполнившего свой долг перед римским народом.

Лет успокаивал его — похода не миновать, с твоим отцом ничего не случится. Самому распоследнему варвару известно, что его ждет, если сенат объявит его «врагом римского народа». Он цыкнул, сплюнул и на простецкой городской латыни заявил:

— Небось, даже в этих дебрях слыхали о Ганнибале, о его позорной смерти.

Бебий пожал плечами, то ли соглашаясь, то ли сомневаясь в исторической грамотности германского народа. Меньше всего его в ту пору занимало состояние духовной жизни варварских племен.

Другое томило.

Встреча с отцом, с легендой, которую он сочинил после его ухода из дома, ее неожиданно подтвержденная, ошеломляющая достоверность, внезапно обрушившееся благоволение императора, о котором в Риме ходила стойкая молва, что наконец‑то Юпитер Победитель смилостивился и прислал в столицу своего сына, — вся эта мешанина неожиданностей, радостей, событий, награда, наконец, закончилась внезапным, на полуслове, расставанием, угрозой жуткой смерти, нависшей над самым дорогим в миру человеком, которому он обязался помочь и не сумел этого сделать. Ощущение невыполненного долга перед родителем, который, когда‑то взяв его, младенца, на руки, наградил не только жизнью, но и римским гражданством, терзало больно, неотступно. Великая честь от рождения принадлежать к народу, повелевающему ойкуменой, пусть даже теперь, приняв участие в битве, Бебий ощутил эту принадлежность как нелегкое, порой неподъемное бремя. Ему, мужчине из славного рода Корнелиев, невозможно было и помыслить о том, чтобы скинуть его, забыть о нем.

Таких забывчивых в Риме в ту пору было множество, особенно среди заполонивших столицу иноземцев и вольноотпущенников, которые охотно били челом, клялись именами обожествленных императоров и при этом не жалели денег, лезли из кожи вон, чтобы доказать свое происхождение от легендарных предков или вывести родословные от самых благородных фамилий. За годы принципата, во время правления Тиберия, извергов Нерона, Калигулы и самого жестокого из них Домициана, два главных римских сословия — сенаторы и всадники — потерпели невосполнимый ущерб. Тщеславие, которому подвержены люди самых низких состояний, в эту пору не сдерживалось ничем. Канули в Лету Цецилии, Манлии, Ливии, Сульпиции. Сохранились лишь Корнелии и осколки Эмилиев. Улицы Рима теперь заполняли пришлые, явившиеся в Рим из Азии, Африки, Испании, Иллирии, Далмации, Фракии, Галлии, Германии и, конечно, из Греции.

В сенате в подавляющем большинстве заседали чужаки, свезенные в столицу из провинций божественным Веспасианом. Сами Антонины, правящая ныне династия, вышли из Испании, правда, из среды италийских переселенцев. При этом, не считая небольшой кучки отщепенцев — христиан, не было в Риме человека, который в открытую желал бы ниспровергнуть устои государства, отрицал бы веру в отеческих богов, а также открыто проявлял неуважение к верховному в семье родителю. По древнему закону отец обладал всей полнотой власти над членами семьи. Правда, теперь, пришлая чернь хитроумно извратила древнее понимание отеческой власти и перенесла ее силу на принцепса, объявляя его «отцом народа», что имело несколько иной смысл для исконных римлян. О том свидетельствовали и храмы, посвященные императорам, коллегии жрецов, и статуи, в избытке наполнявшие Рим и Италию, города провинции. Все эти знаки поклонения «отцам» воочию демонстрировали приверженность жителей империи к римским ценностям, позволившим их предкам покорить мир. Этих предков — Ромула, Нуму Помпилия, Сервия Тулий, Камилла, Попликолу, Фабия Максима, Сципионов, их племянников Гракхов, Суллу и Гая Мария, Помпея и Красса, Марка Антония и Лукулла, Агриколу и, конечно, Юлия Цезаря и Октавиана Августа, — греки, сирийцы, египтяне, евреи, нумидийцы, арабы, парфяне, каппадакийцы, армяне, фригийцы, «татуированные дикари» из Британии, чернокожие нубийцы и эфиопы, проживавшие в Риме, теперь считали своими.

Все они, пришлые и местные, спекшись, испытывали почтение и благоговение перед отцами — основателями, с помощью богов взгромоздивших Рим над всеми остальными народами и языками. Эта объединяющая, одухотворяющая сила официально персонифицировалась с императорами, а также с древними родами, составившими славу города. К одному из таких родов — древним и славным Корнелиям — принадлежали и ветвь Лонгов. В этих семьях каждый младенец мужского пола рассматривался как будущий герой, а женского — мужественной и добродетельной матроной. Подвигом в подобных семьях считалось, прежде всего, безупречное, не щадя жизни, исполнение долга перед родиной или римским народом, перед отцом и фамилией. Обязанностью считалось преумножение имущества и жажда добиться высших должностей в государстве, невзирая на то, что нынешние повелители Рима, его теперешние «отцы» резко остудили пыл юных, ищущих славу героев.

С другой стороны, со времен божественного Юлия не было императора (не считая свихнувшихся Калигулы, объявившего себя богом, ступившего на тот же путь Нерона, захлебнувшихся в крови Тиберия и Домициана), который бы ежедневно, ежеминутно, не утверждал, что принцепс всего лишь «первый среди равных» в процветающей Римской республике. Принцепс не тиран, но исключительно исполнитель властных полномочий, которые, правда, сам возложил на себя. И это была правда — божественные цезари были убеждены, что их власть ограничена только пожизненными обязанностями консула, цензора и народного трибуна, так что с точки зрения логики и формы никакого ущерба древним установлениям нанесено не было. Древние добродетели — pietas, gravitas, simplicitas* (сноска: Pietas — почтение к старшим, а также взаимная привязанность детей и родителей; gravitas — суровое достоинство и трезвое чувство ответственности; simplicitas — простота, чуждость расточительности и позерству) — всегда были в цене и искренне почитались в семье всадника Бебия Корнелия Лонга, пусть даже таких семей оставалось немного.

Другое дело, что с приходом единовластия изменилось само понимание долга. Как жить, тому учили философы, но зачем жить? Чтобы в итоге превратиться в атомы, вернуться в кругооборот первостихий? Невелика награда, она по заслугам тем, кто смирился, повесил голову или занялся философствованием.

Где поприще, на котором имеет смысл приложить силы.

Отдать себя службе?

Как служить, в Риме знали и умели, но кому служить?

Кто мог ответить на этот вопрос?

Отеческие боги? Над ними уже смеялись дети. И что осталось в них от грозных небожителей, которым поклонялись отцы — основатели? Теперь все они были вперемежку — Зевсы — Юпитеры — Сераписы, Юноны — Геры, Минервы — Афины. Давным — давно боги превратились в символы порядка и власти, а душа искала откровения, устремлялась за чудом.

Уход Бебия старшего не вызвал особого интереса в обществе, разве что недоумение — его посчитали одним из «чудаков». В пору повального увлечения философией подобных странников на дорогах империи хватало. Были среди них и представители всаднического и сенатского сословий, как, впрочем, среди той же благородной знати можно было встретить тех, кто добровольно записывался в гладиаторы. Редко, кто мог провести четкую грань между хламидой странствующего ритора и отрепьем поверившего в Христа неофита. Бывший консул Рутеллиан, посчитавший за счастье взять в жены дочь Александра из Абинотиха, рожденной ему, как утверждал этот проходимец, богиней Луны, был далеко не одинок в подобных безумствах. Особенно много поклонников было у Гермеса Трисмегиста, а также у явившейся из Египта в обнимку со своим братом Осирисом Изиды. Доставало тех, кто уверовал в Магна Матер, вступил в войско света, возглавлявшегося Солнцем — Митрой. Состоятельные горожане не жалели средств на дары Асклепию — Серапису.

Беда в том, что поступок Бебия поставил фамилию на грань потери состояния. После ухода господина на Матидию сразу накинулись кредиторы, валом повалили жадные до чужих денег советчики, консультанты, арендаторы. Все они попытались скрутить женщину, овладеть достоянием семьи. Пришлось Матидии самой с помощью своих вольноотпущенников браться за коммерцию. С большими трудностями, не без негласной помощи Марка Аврелия, Матидии удалось сохранить недвижимое имущество семьи, а также паевые доли в различных торговых предприятиях, в которых издавна участвовал род Лонгов. Император, считавший себя до некоторой‑то степени виновным в том, что Бебий подхватил эту заразу, несколько раз из‑за спины своих доверенных лиц осадил навязчивых заимодавцев, приструнил должников и ясно продемонстрировал, что не бросит семью Корнелия Лонга на произвол судьбы.

Это были трудные годы для Матидии. Свои надежды она связывала с сыном. Ему внушала уважение к римским добродетелям. Его, не жалея последних средств, учила науке доблести. Ни разу за все эти годы, то ли из гордости, то ли из любви к Бебию, она не позволила себе ни словом, ни делом оскорбить память покинувшего ее супруга. Женщина часто в присутствии мальчика вспоминала отца — как он был заботлив, как терпелив, какие надежды возлагал на него нынешний император. Именем отца корила и хвалила сына. Случалось, правда, сетовала, как высоко сумели бы подняться Лонги, если бы не эта чужеземная пагуба, нагрянувшая из Палестины.

Все эти разговоры страшно занимали Бебия младшего. Более интересной загадки, чем тайна хождений отца, для него не было. Куда отправился, что ищет в чужих краях? Размышлял на эту тему в одиночку, дружков к тайне не подпускал. От рождения крепкий и задиристый, он не давал спуска никому, кто посмел бы обронить какое‑нибудь постыдное замечание в адрес Бебия Корнелия Лонга старшего. Так десятилетний, впечатлительный, хранивший обиду в самом уголке печени мальчик, сочинил легенду об отце, особым засекреченным образом исполняющим долг перед Римом.

Недавняя встреча с отцом до сих пор стояла у Бебия перед глазами. Кто бы мог подумать, что прежние сказочные догадки способны вмиг ожить. Отец, оказывается, не просто ходок, не просто потерявший рассудок искатель некоего спасения, но благородный римлянин, что‑то высматривавший в землях германцев.

Скоро, после отказа отца вернуться в римский стан, наступило разочарование. Какие истины, недоумевал юноша, прячутся в покоренных краях, которые нельзя было бы отыскать в Вечном городе, как со времен императора Адриана стали называть столицу империи. Что толку подсчитывать силы германцев, если эти племена без конца жгут леса, сеют, пашут, истощают землю, затем снимаются с места и с оружием в руках добывают новые угодья. Разве в силах человека уследить за их перемещениями? Одновременно с непониманием Бебий вновь остро почувствовал неприязнь к философии. В детстве решил держаться подальше от греческой мудрости, этой зауми, касавшейся правил доказательства истины, поиска добродетелей и объяснений, каким образом устроен мир, и, выходит, правильно решил. Как бы этот мир не был устроен, на каких бы основаниях не покоился, ему, Бебию Корнелию Лонгу можно было рассчитывать только на самого себя. Эта истина, в отличие от утверждений Птолемея, что Солнце и звезды вращаются вокруг Земли, была непреложна и доказательств не требовала. Что изменится, если вдруг окажется, что Земля, как утверждал Аристарх, вращается вокруг Солнца и звезд?

Однако жизнь продолжала удивлять молодого трибуна. Скоро интерес к личности отца в армии схлынул. Вновь обнажилась прежняя горькая правда — никакой Корнелий Лонг не тайный посланец император! На самом деле, как был свихнувшийся на чуждом Риму суеверию безумец, так и остался. Бебий уже не мальчишка, чтобы верить в сказки, и все равно избавиться от острой тоски, пресечь внушавшие радость воспоминания об отце, не мог. Безразличия, отвращения, укоризны в душе не было, а тяга была, любовь была. Значит, верно говорят в Греции — яблоко от яблони недалеко падает. Значит, и он из породы отщепенцев.

Вот почему Бебия, как никого другого, поставила в тупик смута христиан, взбудораживших северную армию. Они то и дело подходили к молодому офицеру, выражали сочувствие, обещали постоять за пресвитера, освободить изреченную «благую весть». Кое‑кто из офицерской ровни позволял себе хлопать Бебия по плечу, а центурион Фрукт, как‑то оказавшись рядом с Лонгом, сплюнул и криво, жутко ухмыльнувшись, заявил: «Спокуха, сынок, подтяни ремни. Мы еще послушаем твоего отца. Помолимся сообща…»

На мгновение мелькнула мысль — вдруг император переменит решение и ради спасения Бебия позволит легионерам обрушиться на варваров, но вскоре собственным рассудком дошел, что поход во враждебный край на зиму глядя, предприятие рискованное.

Сегестий подтвердил, осень в Богемии не самое удачное время для мести. Сначала дождит, потом ложится снег, наступают холода. Добавил, что на все воля Божья, и пусть он, Бебий, не дрейфит. Лично он, Сегестий, крещенный в бытность Иеронима в Карнунте, верит, что вскоре им повезет вновь услышать «отца». При этом гвардеец заявил, что и речи быть не может о нарушении дисциплины. Никто в мыслях не держит изменить императору, даровавшему им всем, рабам и гладиаторам, свободу. Даже базара о том быть не может, подтвердил присутствовавший при разговоре Фрукт. Только об исполнении воли Всевышнего, об освобождении мученика они пекутся. На Марка они все надеются — «философ» не подведет, он сам блаженный. Сегестий, вызванный к императору вместе с Бебием младшим, так и заявил в Карнунте, что цезарь дарован Риму Всевышним, а посему не попустит смерти римского посла от рук «поганых».

Допрос Сегестия состоялся уже после того, как Марк Аврелий долго беседовал с Бебием за ужином — старался объяснить, что не забыл о данном слове, однако если высшим предназначением человека полагать добровольное, с улыбкой, исполнение долга, в этом случае принцепс вправе потребовать от Бебия, чтобы тот продолжал сидеть у Ариогеза в подполье. Вдаваться в подробности не стал, но, заметив тоску и откровенное непонимание в глазах юноши, спросил.

— Жаль отца?

Бебий кивнул.

— И мне жаль, — вздохнул Марк. — Я тоже потерял отца. В девятилетнем возрасте, так что мне не надо объяснять, что значит найти его, говорить с ним и вдруг обнаружить, что безжалостная судьба готова вновь отобрать его, теперь уже навсегда.

Некоторое время император задумчиво почесывал висок.

— Я помню тебя, Бебий, вот таким, — наконец, продолжил он, — держал тебя, младенца, на руках.

Вновь короткая пауза, затем голос Марка.

— Мне было легче, перенести потерю, потому что меня усыновил Антонин Пий, человек во всех отношениях необыкновенный. Я понимаю, Бебий, как тебе было трудно. Ты не испытываешь ненависть или злобу к родителю?

— Нет, принцепс. Матидия объяснила, что иначе он поступить не мог. Я всегда доверял матери, как когда‑то доверял отцу. Теперь у меня был случай убедиться, что отец не утратил чести римлянина. Выходит, я тем более обязан помочь ему.

— Рад слышать, — кивнул император. — Теперь самое время вернуться к нашим баранам. Повторяю, мне жаль Бебия Лонга, но куда острее мне жаль государство, терпящее небывалый ущерб от нашествия варваров. Делаю, что надлежит, прочее меня не трогает. Бебий сам выбрал свой путь, в том он волен, но я как отец народа — это звание мне вручил сенат — не буду вдаваться в подробности его ведущего. Я знаю только, он должен выполнить долг по отношению к породившему его городу. Это справедливо?

— Да, цезарь?

— Ты считаешь себя обязанным подчиняться отцу народа как собственному отцу?

— Так точно, божественный!

Император поморщился

— Не называй меня божественным, я еще жив. Помнишь, что ответил умирающий Веспасиан на вопрос, не худо ли ему?

— Да, цезарь.

— Повтори.

— Чувствуя приближение смерти, великий Веспасиан нашел в себе силы заявить: «Увы, кажется, я становлюсь богом!»

— Достойный ответ римлянина, заглянувшего в лицо смерти. Того же я жду от тебя. Мне нужны верные люди, Бебий. Ты успел проявить себя в летней кампании. Твое горе и мне небезразлично, однако Риму ты нужен в другом месте, в ином качестве. Я отправлю тебя в провинцию, там ты должен стать моими глазами и ушами, при этом никто не должен знать, что ты имеешь право и обязан напрямую связываться со мной в случае, когда основам государства будет угрожать опасность. Ты должен стать своим в верхах местной знати. Поедешь в Сирию. Ваша семья имеет важные деловые интересы в Сирии и Египте. Корнелии Лонги всегда занимались государственными подрядами на поставки продовольствия в Рим. Этим ты и займешься в свободное от службы время. Я помогу тебе получить солидный заказ для армии. Так что ты сможешь и заработать, и помочь матери. Надеюсь, хищничать не станешь. Моя помощь будет разовая, все остальное — риски, кредиты, — должен будешь взять на себя. Твоя задача — ты должен признаться тем, кто, по твоему мнению, будет представлять опасность для государства, что ненавидишь меня за то, что я бросил твоего отца на произвол судьбы. И никакие поблажки, доходные должности не могут лишить тебя права на месть. Ты понял?

Бебий невольно сглотнул, облизал пересохшие губы, затем кивнул. Марк не торопил его. Через некоторое время юноша спросил.

— Но, цезарь, если у тебя есть подозрения в отношении каких‑либо лиц, назови их, чтобы мне было легче отыскать угрозу.

— У меня пока нет оснований предполагать, что кто‑то таит злой умысел, однако разум подсказывает, что долго так продолжаться не может. Я не буду называть имен. Просто будь внимателен и честен, что и требуется от гражданина. Это и мало и много. Я позабочусь о твоем отце, если, конечно, он окончательно не погряз в чуждом Риму суеверии. Кстати, ты тоже веришь, что распятый преступник ожил? Может, ты тоже христианин?

— Нет, государь. Это сказки для легковерных, их убедительно опроверг Цельс*. (сноска: автор трактата «Правдивое слово», направленного против христиан. Жил во II веке. Имя его неизвестно.) Я верен нашим древним, даровавшим Риму победу богам. Я не вижу смысла каяться в том, чего не успел натворить. Каждый мой проступок можно загладить жертвоприношением. Я готов верно служить отечеству.

— Хвала богам, что в Риме не перевелись здравомыслящие юноши. Ты беседовал с Сегестием? Интересно, почему всех его единоверцев, вопреки разумным соображениям, вопреки надвигающимся холодам, так тянет спасать Бебия? Давай‑ка спросим об этом у самого Сегестия.

Сегестий, приглашенный Феодотом к императору в триклиний, услышав вопрос, потупился, затем смело глянул в глаза Марку.

— Он многих крестил здесь в Паннонии, цезарь.

— Не слишком ли ты откровенен со мной, Сегестий? Все‑таки я правитель грозного Рима, пусть даже и увлекаюсь философией.

— Нет, государь, ты не философ. Ты хочешь завтра быть лучше, чем сегодня, об этом и Христос говорил. Мы печемся только об исполнении воли Всевышнего, об освобождении пресвитера. Мы надеемся на императора. Братья уверены — «философ» не подведет, он сам из блаженных, а посему вызволит пресвитера из рук «поганых». Вот что сказано в Писании — Богу богово, а цезарю цезарево. Так говорил Христос.

— И все‑таки, Сегестий, ты слишком откровенен со мной. Может, отослать тебя в Британию, в отдаленный гарнизон.

— На все воля божья, император. Захвачу с собой Виргулу.

— Ладно, не ершись. Ты мне здесь нужен, — после короткой паузы принцепс добавил. — Освобождать моего Бебия, а вашего Иеронима.

Сегестий засиял.

Когда тессерарий* (сноска: старший солдат) вышел, Марк и Бебий молча закончили трапезу. Феодот принес воду, чтобы омыть руки, император решил подшутить над ним.

— Воду попробовал, а то вдруг отравлена?

— А как же, господин, я на то и приставлен, чтобы следить за твоим здоровьем. Вроде все в порядке, я руки помыл — никакого вреда.

Бебий прыснул от смеха, а смущенный император погрозил пальцем рабу.

— Я тебе пошучу.

Юноша, уже поднявшись с ложа, неожиданно посерьезнел.

— Государь, тебе не кажется, что моя поездка в Сирию заранее обречена на неудачу?

Марк удивленно вскинул брови.

— Государь, — торопливо заговорил Бебий. — Стоит мне появиться в Сирии, и все те, кто таит враждебные твоей особе и государству помыслы вмиг сообразят, зачем я послан. В общем‑то, им и соображать долго не надо. Они будут опасаться меня. Вряд ли в таких условиях будет толк от моего пребывания в Азии.

— Ну‑ка, ну‑ка?.. — заинтересовался Марк. — Что же ты предлагаешь?

— Сослать меня. Как будто ты наказал меня за какую‑нибудь провинность. Может, за то, что я публично упрекнул тебя в равнодушии к судьбе отца.

Марк некоторое время размышлял, потом пожал плечами.

— Мысль дельная.

Глава 2

До предместий Рима кортеж императора, преторианская когорта и гвардейская конница добрались в конце августа, к началу Капитолийских или Больших игр, посвященных трем верховным божествам, даровавшим Риму власть над миром. Триумф по случаю разгрома варваров под Карнунтом Марк Аврелий решил справить в канун праздника. Не пожалел средств и на проведение самих игр. Особенно впечатляющими должны были стать конные соревнования. Александр Платоник, знавший о нелюбви императора к многолюдным общественным зрелищам, высказал осторожный скепсис — стоит ли идти на такие расходы, когда цели войны достигнуты не в полной мере, а государственная казна практически пуста, однако Марк вежливо выговорил секретарю, затем вызвал префекта претория Приска. Потребовал поторопить отставшие когорты и обоз: пусть увеличат продолжительность дневных переходов и прибудут в город ранее сентябрьских календ. Пусть поспешают и военнопленные, количество и знатность которых которые должны подтвердить славу римского оружия. Триумф необходимо устроить в день памяти великого Траяна, чьим правнуком Марк формально считался.

В Аримине, сделав остановку на собственной, с видом на Адриатическое море вилле, император посвятил день составлению проекта празднеств. Император приказал, чтобы въезд его кортежа был обставлен как можно пышнее.

— Если всякие славословия, пение труб и восторг толпы для разумного человека — вещи безразличные, это не значит, что римские воины не достойны почестей, а жителей Рима следует лишать зрелища добытых под Карнунтом сокровищ. Александр, — обратился он к секретарю, — обеспечь, чтобы не далее предместий Рима нас встречали сенат, двор и обязательно Фаустина с детьми. Стаций, Фульв, проследите, чтобы преторианцы и конница привели себя в порядок. Чтобы все блестело и сверкало. Теперь насчет Капитолийских игр. Провести их следует пышно, всем городом, пусть, наконец, народ насладиться моим ликом, а то кое‑кто в Риме, как мне кажется, уже забыл, как я выгляжу. Десятидневную программу игр также непременно согласовать со мной. Я хочу, чтобы римляне убедились, что мы не зря сражались на границе. Плебс должен обжираться и глазеть на зрелища.

Получив известие о скором прибытии принцепса, сенат принял постановление в честь заслуг, добытых Отцом Отечества, Десятикратным Императором, Трехкратным консулом, Двадцатишеститикратным трибуном, Цезарем, победителем Армянским, Парфянским, Величайшим, Мидийским, наградить его титулом покорителя Германского, а также встречать государя Цезаря Марка Аврелия Антонина Августа в полном составе. Придворные, а также чиновники из вольноотпущенников, тоже решили не отставать.

Всполошилась и Фаустина, супруга императора. Услышав о подготовке торжественной встречи, захваченная все более и более нараставшим ажиотажем, она также решила не ударить в грязь лицом и предстать перед государем во всем блеске своего окружения.

Скоро возбуждение, охватившее власти и придворную челядь, перекинулось в город. Взволновалась знать, забегали вольноотпущенники, без отдыха заработали расположенные возле форумов и в Тусском квартале швейные, ювелирные, скорняжные, сапожные мастерские. Рабыни сутками трудились над вышивками, конюхи и ездовые украшали экипажи. Нарядные повозки и породистых лошадей заранее вывезли за город поближе к Фламиниевой дороге, так как частным лицам в Риме запрещалось ездить верхом и на колесницах. В магазинах в мгновение ока раскупили тирский пурпур, египетский биссос, удивительную ткань, доставляемую из Индии и называемую синдон. Императрица взяла не раздумывая особого рода золотистый китайский шелк по цене полтора фунта золота за фунт ткани, после чего дамы в городе окончательно потеряли рассудок. Даже близкий друг Фаустины Тертулл утратил здравый смысл и принялся настаивать, чтобы покровительница включила его в свою свиту. Ночью, окончательно рехнувшись, он начал требовать, чтобы его поставили в первый ряд. Не постеснялся пригрозить — если «сладчайшая и великолепнейшая» не исполнит его просьбу, он покончит с собой, потому что у него не достанет сил снести подобный позор. Наконец Фаустина не выдержала и предупредила.

— Лежи, где лежишь. Знай свое место. Не хватало еще, чтобы ты мозолил глаза благороднейшему человеку на свете, да еще в день такого торжества. Что я скажу ему, если он спросит — кто этот молодой повеса, который крутится возле моей женушки?

— Я не знаю, — простонал Тертулл. — Но мне жизни не будет, если я не увижу императора, не коснусь его тоги. Последний римский нищий станет презирать меня.

— Совсем обезумел! Хочешь лишиться ушей и всю жизнь менять парики, как дурак Витразин?

— Не хочу! — искренне признался молодой человек и невольно пощупал свои мягкие нежные уши. — Неужели божественный, прославленный своей добротой и щедростью повелитель, мог опуститься до такого постыдного поступка, как приказать искалечить гладиатора.

— А то! — самодовольно откликнулась Фаустина. — Ты не смотри, что Марк мягок, исполнен добродетелей. Помнится, Витразин проиграл бой какому‑то грязному галлу. Тот поднял меч, испрашивая приговор у публики. Понятно, дружки Витразина подняли крик: «Пощаду храброму Витразину! Пощаду доблестному!..»

Фаустина приподнялась на локте и, словно ей напомнили о чем‑то приятном, улыбнулась. Тертулл, натянув покрывало до подбородка, с заметным испугом глядел на нее.

— Не тут‑то было! — радостно рассмеялась Фаустина. — Когда внимание императора обратили на галла — всем известно, что он не оставляет дел и во время развлечений — мол, победитель ждет приговора принцепса, Марк, не отрывая голову от бумаг, коротко распорядился: «По этому вопросу обратитесь к императрице». Я приказала отрезать Витразину одно ухо. «И это правильно!» — подтвердил принцепс. Галлу передали волю императора, однако тот оказался туп и невоспитан и сгоряча отрезал Витразину оба уха.

Брови у Тертулла поползли вверх. Фаустина, сорокалетняя, еще свежая женщина, заметив, как подействовали на молодого человека ее слова, радостно набросилась на него, принялась щекотать.

— Не знаю, как Марк прикажет поступить с тобой, — она схватила его за уши. — Уши прикажет отрезать или нос, или что‑нибудь еще. А может, сошлет в Британию или на Понт, как Овидия Назона, только добром для тебя твоя дерзость не кончится. Ишь, что надумал, забраться ко мне в постель. Ах ты дерзкий, ах ты глупый, ах ты мой кабанчик!

Она уселась на Тертулла и, погрозив пальчиком, пообещала.

— Ладно, если будешь паинькой, будешь слушаться старших, тебя допустят в свиту префекта города. Сможешь вблизи лицезреть самого достойного, самого умного из римлян.

— Нет уж! — решительно возразил Тертулл. — Уши мне дороже, как, впрочем, и все остальные выступающие члены. Они с таким изяществом украшают мое тело и доставляют столько радостей. И не только мне.

Утром за завтраком Тертулл, однако, напомнил покровительнице об обещании добиться для него места в свите Ауфидия Викторина, пусть даже в последних рядах, среди вольноотпущенников, от которых, впрочем, добавил молодой человек, он сам недалеко ушел. Другое занимало его — он весь завтрак прятал хитроватую улыбку, наконец, улучив момент, поинтересовался у Фаустины.

— Хорошо, я рискую своими ушами, но почему ты так смела? Почему дозволяешь мне завтракать вместе с тобой. Неужели Марку все равно, чем занимается его женушка?

Фаустина помрачнела, ответила не сразу. Подняла руку, некоторое время сводила и раздвигала тонкие, с длинными покрытыми лаком ноготками, пальчики, бездумно разглядывала их на свет. Кисть была обворожительно хороша — маленькая, нежная, почти не тронутая работой, она, казалось, посвечивала сама по себе. Наконец императрица ответила, голос ее был тускл и настораживающе монотонен.

— Ты — хороший, добрый мальчик, Тертулл. Успех твоих стишат, мимов, эпиграмм, не испортил тебя. Ты не ударился в противный кинизм, не изображаешь из себя приверженца Эпикура, все также прост, наивен. Это радует, однако порой ты задаешь ненужные и опасные вопросы. Не думай, что я злопамятна или полагаю ниже своего достоинства делить трапезу с сыном вольноотпущенника, в обязанности которого входит ублажение моей плоти.

Нет, Тертулл, твои вопросы опасны, потому что они касаются подробностей жизни людей, вознесенных так высоко, что их видно отовсюду. Чернь неотрывно глазеет на нас, поэтому мы вынуждены показывать ей то, что уместно, что, согласно понятиям черни, соответствует природе императорской власти. Другое мы вынуждены скрывать и не только из лицемерия или страха, но для сохранения общественного спокойствия. Особенно это касается достойных правителей.

Знай, что толпа на самых точных, самых пристрастных весах взвешивает каждый наш поступок, каждое вскользь оброненное слово, легкомысленное желание, каждый поступок, и ее приговор всегда несправедлив. Поэтому я вынуждена защищаться и не допускать, чтобы все, что касается меня, моей семьи, тем более императора, выходило за пределы слухов, обыденных досужих кривотолков. Сплетни, конечно, вещь неприятная, но не опасная. Другое дело свидетельства очевидцев. Их россказни превращают сплетню в факт, поэтому я сама прислуживаю тебе в триклинии. О том, что ты здесь, знают только самые верные мне люди.

Другое дело, твои расспросы.

Зачем это тебе?

То, что нас видят вместе за завтраком, твои ночные посещения, касаются только тебя, меня и Марка. Мы с Марком готовы простить тебя за некоторую дерзость в обращении с императрицей, но это не значит, что тебе дозволено совать нос туда, куда тебя не просят. У нас тоже есть свои маленькие тайны, дурные привычки, капризы. Порой мы доверяемся друзьям, надеемся на их деликатность и понимание. Если они начинают злоупотреблять нашим доверием, нам приходится принимать свои меры. Поверь, Тертулл, это происходит не от жесткости, а исключительно по необходимости. Например, если кто‑нибудь поинтересуется, с какой стати ты начал писать эпиграммы на злочастного Гнея Ламию Сильвана; если некий любопытствующий спросит — может, кто‑то, Тертулл, побуждал тебя лишить душевного спокойствия римского магистрата, ты помалкивай. Лучше позволь, чтобы тебе отрезали язык, чем обмолвись, что это была моя просьба.

Она глянула на молодого человека. Тот мгновенно, как умеют только поэты — натуры ранимые, чувствительные, — побледнел. Глаза у него расширились, остекленели. Фаустина погладила его по руке, подбадривающе улыбнулась.

— Ну, что ты, дурачок, испугался. Ведь нам, Тертулл, не грозит непонимание, не так ли? — она неожиданно сменила тему. — Что касается Марка… Не знаю, поверишь ли ты мне, способен ли ты понять, тем более оценить мою искренность, но я признаюсь, что люблю его, Тертулл.

Я всегда любила Антонина.

Он — отец моих детей, их у меня было двенадцать. Если ты сочиняешь стихи, если лавры Овидия, Катулла или Марциала не дают тебе покоя, ты должен понять, что от нелюбимого мужчины так много не рожают. И больше не будем об этом. Что да как, почему я сплю с тобой, почему у меня случались другие увлечения — это тебе знать не обязательно. Зачем тебе это? Как ни странно, мне дорога твоя жизнь. Удивительные вещи случаются на свете — гладиаторов, моряков никогда не бывало жалко, и если их порой топили после обладания мной или отрезали уши, мне ни чуточки не жаль этих самцов, а вот поэтов жаль. Как, впрочем, и художников.

— Сколько же их было, этих несчастных? — воскликнул Тертулл — Легион?

— Нет, их было немного. Но и не мало. Зависит от того, кто возьмется считать. Все, ступай. Я дам тебе знать, когда следует присоединиться к кортежу Ауфидия. Если, конечно, у тебя хватит храбрости.

Тертулл ничего не ответил. Поклонился императрице и молча вышел.

* * *

Нельзя сказать, что Фаустина, все еще стройная, разве что чуть — чуть располневшая женщина, сознательно вводила в заблуждение Тертулла или обманывала себя, когда утверждала, что по — прежнему любит Марка. Скорый приезд мужа, разговор за завтраком неожиданно и сильно растревожил ее. Она удалилась в дальнюю, редко посещаемую комнату, где стояла доставшаяся ей по наследству от матери прялка. Присела за нее, раскрутила колесо, начала скручивать нить.

В детстве более ненавистного наказания, чем часы проведенные за прядением, она не знала. Мать сажала ее за работу всякий раз, когда младшая дочка пачкала одежду или объедалась сладостями. Приставляла рабыню, чтобы та следила и помогала будущей носительнице императорского титула тянуть тонкую и крепкую нить. Удивительно, задумалась Фаустина, добродетельной матроной ее назвать трудно, но после замужества, рождения первого ребенка она вдруг полюбила этот тяжелый и неблагодарный труд. Желание прясть остывало быстро, однако всякий раз, когда мужчины обижали ее, как, например, этот распутный Вер с которым она была помолвлена еще императором Адрианом, сумевший напоить ее и влезть на нее уже после замужества с Марком, — она удалилась в подсобку, затерянную в неисчислимых коридорах дворца Тиберия, где плакала и свивала пряжу.

Сначала пальчики не слушались, навык возвращался нехотя. Прежде, чем ощутила прежнюю ловкость, успела припомнить, как ее отец сразу после смерти Адриана перекроил весь матримониальный расклад в семье и обручил ее с Марком Аврелием. Ей тогда было семь лет. Смешно, в три года состоялась ее помолвка с восьмилетним Луцием Вером, а спустя пять лет с Марком, и никто за эти годы не спросил у нее согласия.

Фаустина поднажала на педаль, колесо завертелось быстрее, зашуршало, заскрипело. Эти шорохи одолели озабоченность, досаждавшую ей с того момента, когда Фаустине донесли, что ее сводная сестричка Фабия зачастила к другой сводной сестричке, дуре Галерии Младшей, жене этого философствующего придурка Гнея Ламии Сильвана.

Вспомнился растерянный взгляд Тертулла, ужас в его глазах. Презрения к молодому сыну вольноотпущенника она не испытывала, скорее, жалость и благодарность за ночные сладости, но и укоры совести уже не мучили.

Раз уж довелось им сплести ноги, чего жалеть!..

Как утверждает Марк и иже с ним, все, что с нами происходит, происходит по справедливости, то есть не в соответствии с природой целого, а именно по справедливости, как если бы некто всемогущий воздавал каждому по достоинству. Так что расплаты никому не избежать. Если же доведется распасться на атомы, тем более о чем горевать! К тому же одухотворяющая пневма не даст согрешить, ведь ведущее в нас, влекущее нас жить по природе — а именно так она старалась жить, — не может не быть добродетельным.

Она вздохнула, выбросила из головы философскую чушь. Пользы от этой зауми никакой, разве что с ее помощью врагам удалось поймать на крючок глупого Сильвана. Вновь, как и несколько месяцев назад, когда ей открылась подоплека этой внезапно вспыхнувшей между сестрами нежности, ее внезапно, с ног до головы, обдало жутью. Вмиг оледенившим ужасом, очень похожим на тот ступор, который испытал Тертулл, вдруг обнаруживший за завтраком, что ласки могут грозить смертью. Прав поэт, утверждавший: «primium in mundo fecit deus timorem»* (сноска: Первым Бог создал в мире страх… Эти строки принадлежат Альбию Тибуллу (54– 9 гг. до н. э.) — младшему современник Овидия и Горация.)

Разница в том, что Тертулл в воле сбежать от нее, избавиться от гнетущего ощущения опасности. Ей, к сожалению, этого не дано.

Она не будет преследовать любовника, угрожать, пытаться вернуться его силой. Зачем? Что за любовник из‑под палки! Или, скажем по — другому, что за палка у такого любовника. Найдем другого. Отправимся в Равенну, там моряки голышом по пляжу разгуливают. Только выбирай. Самцы что надо и во лбу ни единой философской мысли.

Зачем же скучать? Изменять природе?..

Все равно страхи не отпускали. Она вмиг озябла, расплакалась. Окликнула рабыню, пусть принесет что‑нибудь теплое на плечи, потом задумалась о природе этих страхов, точнее, о неотвязчиво преследующей ее душевной озабоченности.

Как все обернется?

Сенат приговорил Сильвана к смерти, но по настоянию партии «философов» и вопреки ее требованию, требованию префекта города Ауфидия Викторина казнь отложена до возвращения императора. Цинна, зять Помпеян публично заявляют, что Марк помилует убийцу Галерии и тем самым подтвердит приверженность старым друзьям. Этого никак нельзя допустить! Подобное промедление сыграет на руку исключительно Цивике и этой змее Фабии. Беда в том, что ее, императрицы, возможности в решении этого вопроса ограничены. Она не может — Марк запретил! — открыто выступить в защиту того или иного осужденного или потребовать ужесточения наказания. Императрица сделала все, что могла, чтобы пресечь заговор, зреющий в Риме, но этого мало. Оказалось, что не в ее силах добиться немедленной казни Сильвана, чтобы правда никогда более не всплыла наружу. Это страшило.

* * *

Все началось с пустяшного разговора с глазу на глаз с Фабией, которая посмела посоветовать ей, императрице, всерьез позаботиться своим будущим. На вопрос, в чем причина подобной заботы, сестра ответила, что по слухам у Марка слабое здоровье. Добавила, они все же родственники и дети Фаустины приходятся ей племянниками, так что в случае чего они вполне могут надеяться на ее защиту. Фаустина сдержала раздражение и спокойно поинтересовалась — в случае чего?

Фабия улыбнулась и неопределенно махнула рукой — мало ли. Подобная пикировка между сестрами происходила часто, но на этот раз Фаустину словно пронзило.

Змея опять завернула какую‑то интригу.

Что‑то подобное, расплывчатое и омерзительно ледяное, она испытала четыре года назад, в тот жуткий зимний день, когда ее дочь Анния Луцилла приехала к ней, во дворец Тиберия, и заявила, что ненавидит!

Ненавидит всех, но, прежде всего, ее, родную мать, и эту гордячку Фабию, которая позволяет себе расхаживать в сопровождении ликтора, усаживаться на место императрицы в цирке и требовать оваций, будто она и есть первая матрона в городе. Ее могущество больше нельзя выносить!

Ненавидит мужа Луция Цейония Вера соправителя отца, этого развратника и любителя актерок. В Антиохии, случалось, напьется до одури неразбавленного сирийского вина и начинает кричать — какой из меня император! То ли дело Марк. Рассудителен, терпелив, целеустремлен! Теперь после возвращения в Рим завел другую песню. Все, мол, свершается по воле богов, их провидением двигаются события, и Марк уже не такой умный, каким хочет казаться. Скорее, ханжа, скопец, отдающий ночи «размышлениям». Ему ли править империей, если каждое решение он высиживает как страус яйцо — десять лет. Луцилла поинтересовалась, почему десять? Ну, девять, сбавил год супруг. Добавил, что ему, в общем‑то, не жалко. Пусть даже будет восемь! Потом (гневно уточнила Луцилла) он принялся гнусно хохотать. Хохотал долго, наконец заявил — пусть Марк попробует совладать с варварами, как он, Луций Вер, одолел парфян.

Фаустина взяла себя в руки и, не повышая голос, поинтересовалась.

— За что ты ненавидишь Вера, понятно, но чем я провинилась перед тобой?

— Как ты решилась отдаться этому глупому развратнику?!

Фаустина онемела.

— Кто тебе сказал?

— Фабия, а Луций подтвердил. Я выгнала его из своей спальни. Знаешь, что он ответил? «Не больно и хотелось. Надеюсь, твоя мамаша будет более покладистой». Я догнала его, набросилась на него — как он смеет говорить такое об императрице! Как смеет он, ничтожество, оскорблять честь моей матери! Он передразнил — ой — ой — ой, велика честь! Неужели она, Луцилла, сомневается в том, что он, Луций Цейоний Вер не видал, какой формы задница у ее добродетельной мамочки? Это она сейчас возгордилась, а ему известно другое время, когда она была без ума от его бороды. Ничего, пообещал Луций, скоро она по — другому запоет.

— Как скоро? — поинтересовалась Фаустина.

Луцилла пожала плечами.

— Я не знаю. Сказал скоро и все. В любом случае, я развожусь с ним. Больше этот грязный пьяница никогда не войдет в мою спальню.

— Кто же посоветовал тебе развестись с соправителем твоего отца?

— Его сестра Фабия.

— Ах, Фабия!.. Теперь послушай меня, Луцилла. Я сочувствую тебе, дочь. Конечно, ты — императрица, а императрица не может потерпеть урон, какой нанес ее чести какой‑то блудливый козел. Все так, но если кто‑то узнает об этом вульгарном скандале, который ты только что устроила мне, своей матери, я прикажу рабам выпороть тебя на конюшне. Не посмотрю, что ты императрица.

Луцилла отшатнулась.

— Ты не посмеешь!..

— Посмею. Если тебе не дорого имя отца и твое положение супруги соправителя Римской империи, так мне оно дорого. Кроме тебя, Луцилла, у меня трое детей, в том числе и будущий цезарь Коммод. Я вынуждена подумать о них и о том позоре, который ожидает их, если дрязги в твоей спальне станут общественным достоянием. Мне плевать на сплетни и слухи, но если кто‑то начнет трясти твоей грязной ночной рубашкой или пускать по рукам нелестные для нашей семьи письма, я исполню свое обещание.

— Я не понимаю, мама…

— И не надо, чтобы ты понимала. Как жить с мужем, решать тебе, но если ссора между вами, если гнусная клевета о моей связи с Вером просочится за пределы семьи, ты будешь наказана. Будь уверена, твой отец поддержит меня.

Луцилла заплакала совсем как детстве — навзрыд, вытирая глаза тыльными сторонами кулачков.

— Я не могу с ним жить, понимаешь. Он извел меня пьяными беспомощными приставаниями. Он все растратил на актерок. Раньше хотя бы утром каялся, подползал и просил прощения. Теперь выражается грубо и отправляется к Панфии, этой шлюхе, вывезенной им из Сирии.

— Это ради нее он сбрил бороду?

— Да, мама. Над ним смеялась вся Антиохия.* (сноска: Столица провинции Сирия, третий по величине город в империи после Рима и Александрии. Население более шестисот тысяч. Важный торговый центр и промышленный центр азиатских провинций.) Мама, почему я не могу развестись с ним?

— Потому что кому‑то очень нужен скандал в нашей семье. Кто‑то спит и видит, как бы вбить клин между соправителями, нарушить негласный уговор, что властвовать будет Марк, Луций повиноваться, как трибун повинуется легату, или наместник провинции императору. Сейчас в трудную для Рима пору, разлад в верхах — катастрофа. Марк воюет, спасает державу, Вер болтает глупости, ведет себя разнузданно…

Фаустина сделал паузу, потом решительно добавила.

— Веди себя достойно. Никаких публичных скандалов, помирись с Вером. А уж привести в чувство этого пьяного гуляку, предоставь мне.

В тот же день Фаустина выехала в действующую армию. Приказала гнать во весь опор. Сидела в коляске с близкой рабыней, с которой выросла вместе, которой могла доверять. Пыталась продумать разговор, ради которого сорвалась с места. Разговор предстоял трудный. Если она желает, чтобы семья Антонинов сохранила власть, ей необходимо убедить Марка, чтобы тот неотложно принял меры и, прежде всего, увез Луция Вера из Рима. Пусть держит братишку подле себя, ни на час не выпускает из поля зрения.

Все это она сразу выложила Марку. Чего добилась? Тот улыбнулся, выгнал всех из дома в Петовии, взял ее на руки и поволок в спальню. Как обычно после соития, поцеловал и поблагодарил.

Утром она страстно принялась теребить мужа, требовать ответ — что делать с Вером и, конечно, с Фабией, потому что у придурка ума не хватит замыслить злое против сводного брата, одарившего его властью, терпящего его выходки, защищавшего его от упреков в неисполнении долга. Она убеждала мужа, что корень зла в дяде Вера Цивике и его родной сестре Фабии. Они спят и видят, как избавиться от Марка.

Фаустина вздохнула. Сказать, что она хорошо относилась к мужу — ничего не сказать. Она уважала этого высокого бородатого мужчину, ей было приятно в его объятиях, пусть даже у них был разный темперамент. Она любила спать с ним — свернуться калачиком и прижаться спиной к его груди. Муж обычно не сразу, но скоро, просовывал руку и брал в горсть ее правую грудь. Это было замечательно. Если что и раздражало Фаустину — это его медлительность, невозмутимое спокойствие. Не к лицу императору быть похожим на сонную муху. Но и это полбеды.

Другая угроза мерещилась все эти годы, пекла изнутри.

…Марк тогда рассмеялся, напомнил Фаустине, как она щекотала его в их первую брачную ночь и посоветовал «не ершиться», не придавать значение пустой болтовне. Пообещал задуматься. Как только разберется с варварами, хлынувшими через границу, вернется в Рим и поговорит с Вером. Не может же он не внять голосу рассудка.

* * *

Фаустина, вспомнив сейчас эти слова, усмехнулась. Удивительно, но разумные слова не вразумили Луция. Пришлось самой принимать меры.

Она оторвалась от работы, встала приблизилась к единственному окну, чья плоскость была забрана привезенным из Египта прозрачным стеклом. Окно выходило на Капитолийский холм, на ту его вершину, где высился храм Юпитера Победителя. В тени колонн, в три ряда выстроенных по фасаду, в святилищах, угадывались исполинские фигуры Юноны, Минервы и посередке самого громоврежца.

Небо в тот осенний день очистилось от туч, и покрытая золотом крыша храма ослепительно сверкала. Ниже просматривались лестницы других храмов, базилик, справа колонна, на которой возвышался ее прадед Траян. Слева — грязный Бычий рынок и чуть подальше и повыше по склону Овощной рынок

Это был ее город, здесь она родилась, здесь хотела окончить свои дни. Не в изгнании в каком‑нибудь захолустье и уж тем более не в руках палача, подосланного к ней по воле какого‑либо изверга, а именно здесь. Хотелось упокоиться в мавзолее Адриана. О «божественности», о собственном храме не мечтала.

Зачем?

Глава 3

В молодости она была хохотушка! Веселая была, влюбчивая. Позволила этому дураку Веру напоить себя, овладеть собой. Что было, то было. Тем загульным вечером Вер сам напомнил о том, что «мы, Фаустинка, считай, родня». Потом до ночи уговаривал — «если бы не игры повелителей, жили бы сейчас душа в душу. Марк был бы счастлив с Фабией, мой сестрой…» Во всем твой отец виноват, это он все переиграл после смерти Адриана. Тебя, Фаустинка, выдал за Марка. Я не против, поделился с ней Вер, у тебя и склонности к нему больше. Так что все мы одна семья. Нам править Римом.

Интересно, задалась вопросом Фаустина, если бы ей и Марку довелось встретиться в качестве частных граждан, вышла бы она за него замуж? Вряд ли! Но если так случилось, из всех возможных кандидатов Марк оказался единственным, кто сумел составить ее счастье. В детстве она вела себя строптиво, дерзила назначенному отцом жениху на уроках грамматики и философии. Всего учителей было семнадцать — четыре грамматика, четыре ритора, один юрист, восемь философов! Марк всех осилил и, по крайней мере, этим заслужил уважение. Но это потом, а в юные годы Фаустина потому и попыталась попробовать с Вером, что жгло любопытство, неужели Марк — это все, что ей определено судьбой?

После пьяной ночи с братом мужа, утром Фаустина испытала приступ отвращения, до блевотины. Луций Вер по сути своей был человеком управляемым, и его простодушие являлось искаженной формой самого страшного из всех видов своеволия — своеволия, основанного на глупости.

Марк заслужил ее любовь, ей было хорошо с ним. Если бы не бюсты и статуи прежних повелителей, которые в несчетных количествах скапливались в мрачных и бесконечных коридорах Палатинского дворца — здесь можно было наткнуться даже на изображения прóклятых сенатом Калигулы и Нерона; если бы не напоминания о прежних злодействах, которыми были пропитаны эти стены, она считала бы себя самой счастливой женщиной на свете. Ужас состоял в том, что постоянно одолевали сомнения — сумеет ли муж удержать власть? Пугало его увлечение философией, пугали его слова, что истинная философия — это не развлечение, не мода, а руководство к действию.

Как бы не так!

Если кто‑то полагает, что на вершине принципата следует всерьез тратить время на подобную заумь, жди беды для близких и домочадцев. Что случится с ней и детьми, если в чем‑нибудь, когда‑нибудь Марк допустит ошибку и их семья лишится трона? Эта мысль ужасала, от нее нельзя было избавиться. Высеченные из мрамора лица Мессалины, Агриппины Младшей, Юлии Младшей, другой Юлии, изнасилованной родным братом Домицианом, то и дело попадались на глаза, не давали забыть о судьбах тех, кто лишился трона.

Первое время после смерти отца, она испытывала всего лишь легкую беспричинную ипохондрию. Лечилась на водах в Байях, соблюдала диету, назначенную ей Клавдием Галеном. С рождением каждого нового ребенка — точнее, после смерти младенцев, а это к моменту провозглашения мужа принцепсом случилось с ней в пятый раз, — тревога усиливалась, очерчивалась в нелепые, казалось бы, страхи. Она верила мужу и в его гений и не верила.

Верила и не верила.

Пока верила, сдерживала себя, когда же до нее начинали доходить подозрительные факты или беспричинно начинало чудиться, что беда сгущается, срывалась. Фаустине мерещились толпы убийц, уже проникшие в Тибериев дворец и теперь за каждым углом поджидающих Марка или ее. Вскоре недомогание обострилось до странной душевной хвори.

Однажды ночью Фаустина поделилась своими страхами с мужем, тот только рассмеялся в ответ. Потом, видя, что жена с прежним недоверием глядит на него, попытался убедить ее, что он не так легкомысленен, как ей кажется. Свой долг видит не только в том, чтобы прожить достойно, но и исполнить обязательства, возложенные на него ее отцом.

Объяснение было мудреное, совсем в духе философов, которые в ту пору заполонили Рим и принялись ловко извлекать вполне весомый доход из обучения греческой зауми.

Понятно, муж не из таких. Ему не откажешь в искренности, от этого становилось еще страшнее. Он насквозь, словно губка, пропитался некими «основоположениями» греческих мудрецов, философствовавших на ступеньках Стои* (сноска: портик в Афинах, возле которого преподавал Зенон из Кития, основоположник стоицизма). Те учили разумному взгляду на мир, но, прежде всего, учили умирать, однако Фаустина не видела толку в этой греческой мудрости.

Хочешь быть храбрым — стань Цезарем, умным — бери пример с Октавиана, жестоким — обрати взгляд на Тиберия или Домициана. Возможно, состоятельному человеку, изнывающему от скуки, полезно познакомиться с такими понятиями как мировой логос, одухотворяющая пневма, ведущее, идеал, назначение, добродетель, безразличное; понять разницу между природой целого и природой собственной; ощутить, что такое отсутствие страстей, но какое отношение это имеет к сути верховной власти?

Обязанность носителя империума в том, чтобы ежедневно, ежеминутно доказывать, что он достоин этой верхотуры. При этом нельзя позволить тем, кто с затаенным интересом поглядывает на вершину или обнаглев, собирается взять ее штурмом, даже близко подойти к подножию горы.

Не надо «размышлений»! Не надо воспитывать плебс!!

Она потребовала от мужа ответ — имеет ли император право быть добродетельным и милосердным, осыпать милостями врагов, подпускать к трону сводных братьев, позволять Фабии клеветать на нее, на императрицу? Ведь она метит на мое место, разве ты не видишь? Если я тебе не по нраву, я готова уйти. Я верю твоему слову, что ты пощадишь меня и детей…

При этих словах Марк Аврелий вышел из себя. Разгневался, принялся кричать, что она ничего не понимает в природе власти. Он любит ее, любит детей. Ее и их счастье — его счастье. Потом утих и, повесив голову, добавил — к сожалению, кроме собственных детей на нем повисло с десяток миллионов подданных.

Вот и хорошо, погладила его по курчавой тяжелой голове Фаустина. Я хочу быть твоей помощницей. Я ничего не прошу взамен. Я не буду вмешиваться в твои установления, однако в случае опасности руки у меня должны быть развязаны. Судить тебе, ты — император, права я или нет. По крайней мере, я смогу сказать детям, что сделала все, что могла.

После того разговора — точнее, спора, какой случился между ними, Марк неожиданно поделился с ней намерением объявить Вера цезарем и августом. Другим словами, сделать его полновластным соправителем. Фаустина сразу почувствовала — вот оно то, чего она опасалась. Она принялась убеждать мужа, что это решение — нелепость.

Марк уперся — заявил, что Рим взрос на этом принципе. Власть всегда распределялась между двумя консулами, и это благотворно действовало на весь государственный организм. Пора применить этот принцип и к правлению принцепсов. Правда, он не стал объяснять Фаустине, что ее отец Антонин Пий испытывал некоторые сомнения в истинности подобного рецепта сохранения мира и спокойствия в государстве. Марк в ту пору убеждал приемного отца, что иметь такого помощника как Вер не только безопасно, но и выгодно. Тем самым будут укреплены основы династии. Если власть выпадет из его рук, его подхватит его единомышленник и сводный брат Луций Вер. Антонин Пий только хмыкал, а дочери Фаустине как‑то признался, что Марку возражать бесполезно. С таким владением логикой, как у него, он сумет доказать что угодно. Его научит жизнь, а ты, Фаустинка, поможешь ему в трудную минуту. Кто‑то в семье должен обладать смелостью подмешать яд в чашу.

Она на всю жизнь запомнила тот разговор. Ни в чем, что касалось государственных дел, не перечила мужу. Какой смысл убеждать Марка, что во времена республики консулы избирались на год и по окончанию срока были подсудны народному собранию. Другой довод мужа — в случае его смерти Вер позаботится о ней и его детях, — ничего кроме горького смеха не вызывал.

Ага, позаботится, усмехнулась она, также как он позаботился обо мне, жене старшего брата. Напоил ее и вместо того, чтобы вызвать слуг и отнести в ее покои, навалился на ложе, на котором она ужинала. Еще и рот ладонью зажал. Но об этом молчок. Зачем тревожить Марка? На нем кроме нее и детей, еще с десяток миллионов подданных висят, так что о семье ей, выходит, самой придется побеспокоиться.

Она и побеспокоилась. Когда дочь передала ей грязные намеки Вера насчет ее «задницы», когда Фабия вдруг развила бурную активность по части писания писем оппозиционным нынешнему принцепсу сенаторам, когда Вер, сначала отправившийся вместе с Марком на войну, потом вдруг проявил несвойственную ему ранее строптивость и заявил, что возвращается в Рим, где якобы займется снабжением армии припасами, (чем он взаправду решил заняться, подсказали соглядатаи), — она наконец решилась.

До чего дело дошло! Однажды Вер позволил себе в семейном кругу уколоть Марка — когда я воевал с парфянами, ты отсиживался в столице.

Ага, воевал! Фаустина зябко поежилась, обхватила себя за плечи, вернулась к прялке. Когда парфяне перебили восточные легионы, убили легата, когда сирийцы замыслили отложиться от Рима, когда враг разорял провинции, Луций Вер охотился в Апулии, затем перебрался сначала в Коринф, потом в Афины, где устраивал прогулки по морю. Потом подцепил в Антиохии Панфию и вернулся в Рим в окружении толпы артисток, артистов, мимов, жонглеров, фокусников и прочей братии. В Риме в ту пору говорили, что «в прежние времена полководцы приводили в Рим побежденных царей, а теперь тащат артистов».

Говорят, что Луций Вер был простодушен, порядочен, откровенен и прост в обращении. Насчет порядочности Фаустине было слышать особенно смешно. Беда в другом — в его невоздержанности, распутстве, игривых бесчинствах, о которых столько говорили в городе. В пороках он дошел до того, что мог соперничать в этом с самим Гаем Цезарем (Калигулой), Нероном и Вителлием. По ночам он предпочитал шататься по кабакам и борделям — лупанариям. Прикроет голову широким капюшоном и пирует с разными проходимцами, а то и драку затеет. Его частенько видали возвращающимся во дворец избитым, с синяками. А сколько чести он доставил императорской семье своим пристрастием к партии «зеленых». Во время скачек ее представители при поддержке Вера орудовали в цирках как в завоеванной стране. Однажды он устроил пир на двенадцать персон, причем каждому приглашенному в подарок были преподнесены:

а) красивый раб, прислуживающий гостю;

б) распорядитель на пирах и золотые подносы, с которых гостям подавали еду;

в) живые дикие и домашние птицы, а также четвероногие, чье мясо подавалось за столом;

г) муриновые (стеклянные) и хрустальные александрийские чаши после каждого их употребления;

д) золотые и серебряные бокалы, украшенные драгоценными камнями, венки, сплетенные из золотых лент вперемежку с несезонными цветами;

е) золотые сосуды с душистыми мазями, имевшие вид алебастровых баночек;

ж) повозки вместе мулицами, их погонщиками и серебряной упряжью, на которых гостей развозили по домам.

Этот пир обошелся казне в шесть миллионов сестерциев* (сноска: Примерно 600 000 долларов). Марк застонал, когда услышал о такой неслыханной сумме.

* * *

Итак, Марк, упросивший Вера следовать с ним на войну с маркоманами (169 г. н. э.), ради согласия разрешил соправителю вернуться в Рим. Он решил проводить сводного брата до столицы, после чего вновь вернуться к войску.

Добившись своего, Луций не мог скрыть бурную радость. В тот же день, когда Феодот с посыльным передал императрице тайный отчет о состоявшемся бурном объяснении между Марком и Луцием, императрица тут же отправила гонца в действующую армию к врачу Посидипу, пользовавшему обоих императоров. Во время прощального обеда с Вером случился апоплексический удар. Посидип пустил ему кровь, однако, как утверждают свидетели, по нечаянности выпустил ее больше, чем следовало, и спустя два дня, потеряв дар речи, соправитель Марка Луций Вер умер.

Цивика и Фабия тут же пустили слух, что во время трапезы Марк разрезал свиное вымя ножом, намазанным с одной стороны ядом. Безопасную часть съел сам, а отравленную предложил Веру. По этой причине у соправителя, мол, и случился удар. Однако логики в подобных утверждениях никакой не было: либо яд, либо апоплексический удар, тем более что все произошло на глазах у многочисленных свидетелей. Ни на теле, ни на остатках пищи не нашли никаких следов отравления. Марк специально позаботился о том, чтобы в этом деле была полная ясность. Что же касается слухов, Фаустине было плевать на молву.

Догадывался ли Марк Аврелий о наличии тайного умысла, Фаустина не знала и даже не пыталась выяснить. В своих предположениях она исходила из того, что Марку все известно. Его молчание можно было истолковать как одобрение.

Или неодобрение?

И что?! Какое наказание любимой женщине, императрице, дочери императора, доставившей ему верховную власть над ойкуменой, он мог придумать?

Никакое!

После смерти Вера она отправилась в Равенну и там высмотрела на морском берегу здоровенного, замечательно сложенного матроса. Несколько дней пролетели как одна минута. Фаустина обо всем забыла, натешилась, наплакалась от счастья.

* * *

Теперь после победы при Карнунте в преддверии триумфа Фаустина вновь испытала прежнее томительно — неотступное ощущение беды. Она никогда не любила императорский дворец — это необъятное, состоящее из множества отдельных строений сооружение. Особенно ненавистен ей был одно из них — Дом Тиберия. Дело доходило до смешного. В детстве она облазила все закоулки этого окруженного колоннадой, утяжеленного несметным количеством статуй на крыше дворца, но порой даже в зрелом возрасте ей случалось забредать в совершенно неизвестные уголки, находить темные, заброшенные с давних времен палаты.

Здесь было, где спрятаться убийцам.

Ей всегда нравился дом Августа, но жить там не было никакой возможности, здание обветшало, а Марк отказывал ей в деньгах на строительство нового дворца. Говорил — на войну не хватает.

Юнона — защитница, обереги, спаси! Умерь страхи, открой будущее, научи, с какой стороны надвигается мрак? Почему на сердце неспокойно? Галерию и Сильвана сумела устранить, отчего же душит тревога? С какой стороны ждать грозы.

Глава 4

У порога собственного дома Бебия Корнелия Лонга младшего ждали восторги и ликование, вполне сравнимые с тем триумфом, с каким население Рима встретило вернувшегося с победой императора.

Не сопоставимы были масштабы торжества, число участников, длина приветственных речей, но искренность, радость и гордость за победителя, которыми наградили молодого трибуна домочадцы, родственники и соседи, были те же. Не было рева труб, криков глашатаев, но раб соседа, живущего рядом с домом Лонгов на холме Целий, с нескрываемым воодушевлением наяривал на флейте знаменитую солдатскую песню времен Цезаря. Слова были грубы и непристойны, однако мелодия бодрила. Молоденькая родственница надела Бебию на голову лавровый венок, со всех сторон доносились приветственные возгласы соседей и собравшихся по этому случаю вольноотпущенников. Ликовали домашние рабы, во главе которых хозяина встретил старик — прокуратор* (сноска: Управляющий домом и старший над всеми домашними рабами.) Евбен.

Обменявшись поцелуями на пороге, где на каменной ступени было выложено мозаикой «SALVE», что значит «привет», встречающие проводили юношу в центральный приемный зал, называемый атриумом. Здесь старший брат Матидии — древний, но все еще бойкий старик — обратился к нему с краткой речью, в которой запечатлел подвиги, совершенные Бебием на поле брани. В конце дядя еще раз поздравил племянника с тем, что тот не посрамил честь фамилии, заслужил чин трибуна и вернулся домой с наградой, с доставшимися по жребию и прикупленными на наградные деньги рабами. Особенно подчеркнул полезность в хозяйстве двух могучих коней, которых Бебий привел в Рим из Паннонии.

Матидия, стоявшая рядом со старшим братом, не могла сдержать слез. Подошла, обняла сына. После того, как молодой человек омыл руки, они вдвоем прошли через внутренний двор — перистиль — в сакрариум, где возле очага хранился искусно вырезанный из дерева семейный Лар, небесный покровитель фамилии Корнелиев Лонгов. Невысокая в треть человеческого роста статуя располагалась между также деревянными статуями пенатов. В жертву принесли украшенного цветными лентами и нитками, безупречного с виду, молочного поросенка. Затем госпожа и молодой господин в сопровождении дяди обошли дом, поклонились изображениям предков и направились в столовую, где уже собрались приглашенные на торжественную трапезу гости, а также сохранившие в трудные годы верность семье вольноотпущенники. Гостей было немного — двенадцать человек, все уместились за двумя триклиниями. Пища была простая, без модных нынче гастрономических выкрутасов, вроде павлиньих языков, соленых осетров или изобретенного известным гастрономом Элием Вером особого рагу, состоявшего из вымени, окорока, фазаньего мяса и специального тонкого печенья.

На закуску был подан угорь, морская щука, выловленная в устье Тибра, яйца, соленая рыба. В доме Лонгов всегда любили рыбу. Вот и на этот раз домашняя повариха — египтянка Эре расстаралась. После закусок гостей угостили жареными зайцами и овощами. На десерт подали миндальное пирожное и яблоки.

Две молоденькие рабыни прислуживали за столом, одна из них была очень хороша собой. Бебий то и дело поглядывал в ее сторону. Трудно было поверить, что это была та самая Марция, которая всего лишь полгода назад была девчонкой, егозой и любимицей дома, а теперь за эти несколько месяцев вдруг округлилась, похорошела.

Гости, приметив взгляды, которыми молодой хозяин награждал девчонку, принялись подшучивать над Бебием. Тот смутился, чем вызвал общий хохот. Покрасневшая Марция тут же выбежала из комнаты.

Дядя Матидии возмутился, выговорил хозяйке дома, как могла рабыня без разрешения хозяйки выбежать из столовой.

Матидия улыбнулась, объяснила.

— У нас, дядя, все по — простому. Все мы как одна семья, так что не надо слишком строго судить девчонку. Она родилась за городом, на вилле. При родах умерла ее мать, замечательная, должна заметить, садовница. В два года девчонка потеряла отца, его убили грабители, когда он следовал с продуктами по горной дороге. Марция выросла в нашем доме. Пусть побегает…

— Стоит ли баловать рабов, сестра, какими бы верными они не казались? До добра подобная снисходительность не доведет. Вот еще что, почему у нее волосы не пострижены, с такими волосами ее не отличить от свободной женщины.

Затем старик неожиданно сменил гнев на милость.

— Что это мы о рабах да о рабах. Достойный ли это предмет для разговора, когда с нами рядом возлежит храбрый юноша, получивший награду из рук самого императора. Если бы ты знал, Бебий, как я переживал за тебя! Поверь, я не понаслышке знаю, что такое служба. Знаю, чем чреваты для салажонка первые дни в военном лагере, каким нелепым случайностям порой подвергаются молодые солдаты и как трудно в первом бою сохранить мужество и хладнокровие. Рад, что боги покровительствуют тебе. Вот почему предлагаю поднять тост за сына, взращенного достойной матерью, за фортуну, за то, чтобы милости императора сыпались на голову Бебия Корнелия Лонга по заслугам, пусть даже и не так часто и обильно, как ему хотелось бы.

Старик неожиданно и обильно прослезился. Долго вытирал глаза — никто не осмелился перебить старшего в роде.

— Если бы ты знал, Бебий, кем ты стал для нас! — неожиданно страстно и совсем молодо воскликнул старик. — Мало сказать, надежной опорой, ты еще и наша надежда. Сегодня на форуме Траяна ко мне — поверите ли! — подошел сам Ауфидий Викторин. Префект поинтересовался, здорова ли ты, дóмина? Спросил, как прошел вечер у императрицы? — он склонил голову в сторону Матидии, затем вновь обратился к внучатому племяннику. — Вообрази, Бебий, какую гордость я испытал, услышав эти слова. Ты скрасил мою дряхлость, нехватку сил, унял горькие мысли. Долгие годы я ходил по Риму, как по чужому городу. Не будем сейчас называть причину. Никому из знатных и в голову не приходило подойти, поговорить со мной. Даже моим бывшим сослуживцам! Я — старый солдат, Бебий, и ты должен понять, что чувствует ветеран, отставной трибун, когда никто из прежних командиров, никто из нынешних сенаторов, не желает подойти и поприветствовать его.

Он неожиданно замолчал. Никто из гостей не посмел нарушить тишину. Наконец старик громко и порывисто вздохнул и продолжил уже более твердым, решительным голосом.

— Хвала богам! Всего месяц назад я и слышать не хотел имя отщепенца, бросившего дом, семью, дорогу славы. Юпитер ему судья, Божественный Цезарь и великий Август ему укор. И все‑таки чудо случилось! Истина восторжествовала!.. Весть о том, что твой отец Бебий Лонг старший достойно исполнил обязанности посла римского народа ошеломила меня, наполнила благоговением. Твою мать, Бебий, пригласили во дворец, где она сидела рядом с самыми знатными женщинами государства. Теперь наша обязанность не растерять, не замусолить пойманную твоими руками удачу. Ответь, Бебий, мог бы ты получить у префекта анноны какой‑нибудь выгодный подряд на поставку продовольствия?

— Да, дедушка, — твердо ответил Бебий, — но при определенных условиях. Они не касаются процентов или каких‑либо иных финансовых обязательств. Подробнее объяснять не имею права, дабы не прослыть легкомысленным бахвалом.

— И не надо! — обрадовался дядя. — Не думай, сынок, что я настолько холоден и расчетлив, чтобы в этот праздничный день вести речь об откупах, подрядах и деньгах. Просто мне хотелось убедиться, что твоя голова не закружилась от милостей, что ты способен рассуждать трезво. В таком случае, вот тебе мой совет. Завтра у твоего порога соберутся толпы тех, кто когда‑то пытался ввергнуть нас в нищету, кто пытался завладеть нашим имуществом, нашими деловыми связями. Не поддавайся славословиям, но и не трать время на месть. Живи по правде, а эта правда заключена в известном выражении: «homo homini lupus est». Помнится, его обронил Плавт. Я же со своей стороны обещаю, что если приду к тебе с деловым предложением, то это будет честное и достойное нашей семьи деловое предложение.

Он поднял кубок.

— Счастья тебе!

Ночью захмелевший, сытый Бебий вспомнил о Марции. Полежал, помечтал. Прикинул, может подняться, пойти поискать девчонку. Хозяин он или не хозяин! Однако что‑то болезненно — сладкое ударило в сердце, притормозило желание. Он всегда относился к Марции как младшей сестре. Пусть она в полной его власти, но как‑то стыдно зверствовать. И зачем, спросил он себя. Завтра подарю ей что‑нибудь из украшений, перстенек какой‑нибудь, тогда другое дело. Объясню матери, что я уже не ребенок. Но это все завтра, завтра…

В следующее мгновение он услышал шорох. Бебий приподнял голову, разглядел в дверном проеме неясную светлую фигуру.

— Кто это? — шепотом спросил он.

Ответ был так же тих.

— Я, Марция.

Голосок ее дрожал.

Бебий рывком сел на ложе. Дыхание перехватило, он с трудом проглотил комок в горле.

— Что тебе?

— Евбен прислал, ему ваша матушка приказала.

— То есть? — не понял сначала Бебий, потом словно горячей волной ударило. Не прошло и минуты как ему нестерпимо захотелось женщину.

— Подойди, — хрипло выговорил он.

Фигура приблизилась, встала напротив. Бебий протянул руку, тыльной стороной ладони наткнулся на девичье тело, прикрытое прозрачной накидкой. Девушка вздрогнула. Молодой человек сглотнул, прочистил горло.

— Марция, если это только по приказу матушки?..

Она промолчала.

— Я тебе противен?

— Нет, господин.

— Тогда иди сюда.

Он грубо привлек ее к себе, взгромоздил на ложе, откинул покрывало. Марция задышала тяжело, покорно. Бебий уже не мог совладать с собой. Как только оказался в ней — с трудом, с нескольких попыток — вдруг осознал, что она девственница, а вот даже не вскрикнула…

Потом некоторое время Бебий лежал с Марцией в обнимку. У него отчаянно кружилась голова. Он так и сказал:

— У меня голова кружится.

— У меня тоже, — робко призналась Марция.

— Тебе больно?

— Чуть — чуть.

— Я еще хочу.

Она помолчала, потом едва слышно шепнула.

— Я тоже.

Насытившись, опять долго лежали в обнимку, не пытались отодвинуться. Наконец, Бебий снял с себя ее руку, сел.

— Ты куда, господин? — спросила Марция.

— Пить хочу.

— Я принесу, господин.

— Я и сам могу принести, — усмехнулся Бебий. — Вот что, больше не зови меня господином… по крайней мере, здесь, на ложе. На людях другое дело. У меня имя есть.

— Хорошо, Бебий.

— Вот так‑то.

Он встал, в темноте нащупал столик, на нем кувшин. Отхлебнул. В кувшине была чистая вода. Бебий усмехнулся — узнаю матушку. Сурова, проста. Повернулся в сторону ложа. Марция перевернулась на бок и на льняных простынях отчетливо посвечивало ее тело. Было оно цвета густой сметаны.

Бебий некоторое время смотрел на нее — не мог справиться с умилением, прихлынувшей благодарностью, которое вдруг почувствовал к этому теплому, мягко очерченному темнотой божественному сосуду, к ладной головке, к длинным шелковистым локонам, к крупным точкам сосцов, к мыску внизу живота. Наконец, сдерживая дыхание, спросил:

— Что‑нибудь хочешь?

— Миндальное пирожное, — робко откликнулась Марция.

— Сейчас принесу. Где оно лежит?

— В триклинии, на столике у входа

Он принес ей весь поднос, гладил ей спину, пока она лакомилась сладостями. Наконец она облизала пальчики, повернулась к нему, вопросительно глянула. Смотрела некоторое время, потом сама в первый раз робко просунула руки ему за шею, притянула к себе и ловко повалила на себя.

Бебий даже застонал от удовольствия, когда вновь овладел ею. Теперь в их страсти появилось что‑то новое, отличное от тех минут, что испытали только что. Что‑то похожее на душевную привязанность, полет.

В полдень следующего дня Матидия мягко укорила сына за пренебрежение обязанностями трибуна.

— Сейчас, — предупредила она, — самое время отправиться в дом Тиберия. В первый день пребывания императора в Риме разумные люди как раз и ловят удачу. О том же и Фаустина говорила. Встреча с пенатами, с семьей очень настраивает на раздачу милостей, чинов, подарков и назначений. Если, конечно, жаждущий чести ищет ее и не тратит драгоценные часы на ублажение рабынь.

Бебий легкомысленно отмахнулся.

— Насколько мне известно, сегодня Марку не до государственных дел. Как болтают в когортах наши доморощенные философы из солдат, наш император очень соскучился по женушке.

Матидия многозначительно усмехнулась.

— Ты не знаешь Марка. Женушка женушкой, но на уме у него, прежде всего, государственные дела. Ты мог бы посетить дом принцепса, повертеться у него на глазах. Мало ли в чем возникнет нужда.

— Матушка, — также многозначительно усмехнулся молодой человек, — если ты полагаешь, что я слеп и глух, если намекаешь, что я потерял голову, ты ошибаешься. Поверь, я знаю Марка. Сегодня во дворце Тиберия и без меня будет достаточно желающих услужить императору. Мне через них не протолкнуться. Это на войне, на лагерном претории, охотников повертеться на глазах у императора как раз столько, сколько требуется для дела. В Риме не так. Знаешь ли, в чем беда тех, кто сегодня поспешит во дворец? В том, что их число не совпадет с количеством желаний, высказываемых принцепсом. Пропорция примерно такая — одно желание на сотню стремящихся услужить.

Матидия пожала плечами.

— Как знаешь.

Глава 5

Трудно сказать, правильно ли Бебий младший подсчитал соотношение потребностей Марка и число желающих повертеться на глазах у императора и мечтающих исполнить его волю, однако предсказание Матидии насчет «толп» просителей, которые якобы в день триумфа заполнят коридоры дворца, оказалось безусловно ошибочным. В тот вечер, а также и на следующий день дворец выглядел особенно пустынным. Факелов, свечей, ламп с фитилями, пропитанными маслом, не счесть — света много, а дворцовой челяди, рабов, придворных, гостей, посетителей, прихлебателей, вольноотпущенников и императорских клиентов раз, два и обчелся.

Об этом позаботился Александр Платоник, заранее побеспокоившийся о том, чтобы не нарушать первые сутки пребывания принцепса в родном доме лишней суетой, глупыми славословиями, восхвалениями, просьбами, претензиями, разбором ссор и прочей городской шелухой, которая была так ненавистна Марку. Личный секретарь принцепса за несколько дней до триумфа намекнул вольноотпущеннику Агаклиту, заведовавшему канцелярией императора, что всякие неотложные дела, тем более ходатайства магистратов и частных лиц должны приниматься в дальнем крыле дворца, подальше от личных покоев императора. При этом все подручные Агаклита должны пребывать на рабочих местах, а сам он должен быть готов представить любые документы в любое время суток, вызвать во дворец того или иного чиновника, не медля отослать в провинции гонцов. Провести кого‑нибудь на половину господина может только он, личный секретарь властителя, либо Феодот, чьи действия никем не могут быть оспорены или пресечены и от которого никто не смеет требовать отчета.

— Ну, — откликнулся Агаклит и дерзко усмехнулся, — об этом можно было бы не упоминать. Всем известна сила Феодота, который по глупости ни разу не воспользовался ею.

— Отчего же не напомнить, — холодно, с затаенным доброжелательством глянул на начальника канцелярии Александр. — Послушай, Агаклит, разве ты беден? Живешь в нищете? Тебе не хватает на прокорм? У тебя тесный дом? Твои дети голодают и, глядя на них, ты не можешь сдержать слезы?

— Нет, Александр. Мой дом — полная чаша.

— Тогда зачем ты завидуешь Феодоту? Зачем, благоденствуя сам, испытываешь скорбь, глядя, как благоденствует другой? Насколько мне известно, у тебя при нынешних порядков нет смертельных врагов, жаждущих твоей крови. Это надо ценить. Конечно, всегда найдется недолюбливающий тебя, кому ты отказал в своей благосклонности, но даже такому обиженному вряд ли придет в голову сводить с тобой счеты, если боги вдруг заберут к себе господина. Стоит ли напоминать тебе о судьбах вольноотпущенников прежних императоров, испытывавших головокружение от обилия свалившейся на них власти, нахватавших богатств и кончивших как приблудные псы. Ты служи и будешь вознагражден. Не поддавайся страстям, себе выйдет дороже.

Агаклит ответил не сразу, некоторое время раздумывал. Не испугался, просто попытался найти достойный выход из щекотливого положения. Наконец заявил.

— Я всегда считал тебя добрым и рассудительным человеком, Александр. Если ты полагаешь, что я несведущ в науке жизни, которой обучал Эпиктет, ты ошибаешься. Если даже я и подвержен страстям, у меня достанет разума, чтобы следовать за своим ведущим и не поддаваться на соблазны. Я не завидую Феодоту. Буду откровенен, стараюсь не завидовать, потому что все мы: ты, секретарь, я, чиновник, Феодот, раб — в одной лодке. И никому из нас не заменить другого. Все мы подобраны господином, им расставлены, каждому из нас определен свой удел, и в том, поверь, я вижу свет божественной мудрости, которой боги наградили Марка. Нам очень повезло с ним. Я спокоен под его рукой, как никогда не был спокоен под опекой его соправителя Вера. Я, Александр, веду речь о другом. Мы должны быть все вместе, не таиться друг от друга, а помогать. Я знаю, что требую невозможного, но при Марке все возможно. Давай воспользуемся моментом. Я упомянул о глупости Феодота только в том смысле, что с ним не договоришься. О чем его не спросишь, он ничего не знает. А с тобой, Александр, договориться можно. Вот ты сказал — сиди, Агаклит, сутки у себя в канцелярии и жди, а ведь ты мог бы подсказать, какого рода документы могут понадобиться императору, что его в настоящий момент более всего беспокоит? Феодот никогда не интересуется подобными вещами, потому что он ни за что не отвечает, а мне надо быть в курсе.

— Что ж, полагаю, ты прав, — улыбнулся Александр. — Император заранее предупредил меня, что его могут заинтересовать отчеты наместников Сирии и Египта, а также данные о состоянии государственной казны, собираемость доходов и наличие съестных припасов для армии на следующий год.

— Ты ловко продал мне распоряжение императора, Александр, — с той же добродушной улыбкой ответил вольноотпущенник. — Теперь я у тебя в долгу, но я полагаю, это далеко не все, что может заинтересовать императора в первый день приезда в столицу?

— Перестань торговаться, Агаклит. Собери также все материалы по делу Ламии Сильвана. Если у тебя есть какие‑нибудь соображения насчет этого запутанного случая, тебя, думаю, скоро пригласят к императору.

— Передай господину, что у меня есть, что сообщить по этому поводу.

Александр вскинул брови

— И факты есть?

— И факты.

— Если это срочно, я могу немедленно проводить тебя к императору?..

— Нет, это может подождать. Я тем временем оформлю свои соображения.

* * *

Оказавшись во доме Тиберия, куда его в семнадцать лет, сразу после усыновления перевезли из дома его родного деда Анния Вера, — принцепс первым делом навестил императрицу и детей. Провел с ними полчаса, укорил Коммода за прожорливость, небрежение занятиями, порадовался успехам маленькой Вибии Аврелии Сабины — пообещал, что скоро уделит им больше времени. Повидался с дочерью Луциллой. Посидел с Фаустиной — поговорили о том о сем. Марк предупредил, чтобы она ждала его, при этом погладил жене руку. Она в ответ легонько сжала ему пальцы. Затем император удалился в свои покои, где Феодот и еще два молчаливых личных раба — оба они были немы, родом из фракийцев, — успели разобрать личные вещи и, главное, расставить по полкам книги, которыми принцепс пользовался в походе, а свитки разложить по обозначениям на корзинах и полках.

Здесь, в зале для частных аудиенций, встретился с друзьями, обменялся с ними новостями из Паннонии, раскрыл замысел окончательного удара по Богемии и последующего похода к берегам Свевского моря. В свою очередь Цинна и Квинтилиан рассказали принцепсу о последних заседаниях сената, причем просьбу простить или смягчить наказание для Ламии Сильвана, с которой попытался обратиться к повелителю неумный Квинтиллиан, Марк как бы не услышал. Затем императора навестили Ауфидий Викторин и Приск. К ним присоединился Помпеян. Вчетвером они обсудили порядок мероприятий, посвященных Капитолийским играм, а также схему охраны дворца и города во время игр. На этом официальная часть дня закончилась. Всех желающих получить аудиенцию отсылали в канцелярию Агаклита, а это топать добрых пятьсот шагов — сначала вдоль колоссальной колоннады по направлению к форуму, затем следовало свернуть на просторный, открытый с двух сторон двор, более напоминающий экзотический сад, и, наконец, войти в резные двери, охраняемые преторианцами.

Ближе к вечеру Марк в сопровождении Феодота и Сегестия Германика, назначенного личным охранником императора, обошел коридоры и залы дворца.

Он тоже не любил Дом Тиберия. Каждый раз, когда после долгих отлучек ему приходилось возвращаться в это огромное, расположенное на западной стороне Палатинского холма, между домами Калигулы и Домициана сооружение, Марк Аврелий испытывал потребность как бы вновь овладеть его стенами, коридорами, залами, переходами из одного крыла в другое, одолеть гнетущий напор внутреннего убранства — бессчетных статуй, бюстов, многометровых мозаичных полотен, справиться с шепотком занавесей, портьер, драпировок. Одним словом, втиснуть сюда свое ведущее.

Вот и на этот раз ему стало зябко, даже мурашки побежали по коже. Ощущение такое, словно за ним неотступно и многочисленно следят. Собственно, так и было — за ним подглядывала история. Развешанные повсюду золотые венки, воспроизводящие листья лавра, дуба, клена, бука, врученные на сегодняшнем триумфе; расставленные по залам, осененные орлами номерные знаки победоносных легионов; штандарты вспомогательных когорт Дунайской армии, — являлись как бы подношениями в ее честь. Этой жирной и обильной пищей питалась римская древность. Пусть, глядя на эти символы, порадуются мраморные Нума Помпилий, Тарквиний Мудрый, Сервий Тулий, парочка Камиллов, трое и все в разных ипостасях Гаев Юлиев Цезарей, десятки Октавианов Августов, парочка простоватых Веспасианов. Пусть тайно и незримо улыбнется воплощенный в бронзе трехметровый, в парадном воинском облачении Траян, укрывшийся в нише Адриан, но прежде сжимающий в руке свиток с законами, приемный отец Антонин Пий. Это был его, Марка, отчет предкам, подтверждающий, что он надлежащим образом исполняет долг.

Но как можно было забыть, что в этих стенах разгуливал Гай Цезарь, прозванный Калигулой. Здесь в парадном зале он объявил о своем намерении сделать своего коня консулом Рима, здесь предавался блуду с родной сестрой, здесь публично объявил себя богом. В этом зале декламировал пьяный Нерон, а младший сын Веспасиана Домициан опозорил эти стены насилием над племянницей Юлией.

Марк вошел в парадный зал. Остановился перед изваянием Антонина Пия, признался, что неудовлетворен сделанным под Карнунтом, что цель по — прежнему далека. Порадовал отца признанием, что, по крайней мере, в душе царит уравновешенность и спокойствие, следовательно, намеченное будет исполнено. После чего пересек зал и вышел в украшенный колоннам, пронизанный вечерним, солнечным светом, бьющим в высокие, с циркульным завершением окна, вестибюль. Настраивал себя, настраивал — все равно на пороге замешкался, не сразу твердо поставил ногу на мозаичный пол. С досады едва не сплюнул, как обычно сплевывал центурион Фрукт — обильно, смачно, шагов на пять, стараясь достать до близстоящей палатки.

Пол в обширном, вытянутом в длину вестибюле представлял собой изумительно воссозданную морскую глубину, в которой там и тут плавали рыбы и всякие другие водные чудища. Сходство было настолько ошеломляющим, что у любого посетителя, кроме разве что самого грубого и неразвитого вольноотпущенника, возникало ощущение, будто он сейчас бухнется в этот водоем и достанется на съедение гигантской акуле, разинувшей пасть и пялящей в его сторону маленькие красные глазки. На противоположном входе гостям грозил колоссальных размеров осьминог. Сколько их было чужедальних правителей, приглашенных в Рим и хватавшихся за сердце при виде этого навострившего щупальца чудовища! Некоторые без чувств оседали на пол, как это случилось с парфянским царем, прибывшим к Антонину Пию оспаривать корону у своего брата.

Марк вздохнул — подобных ловушек, ошеломляющих нелепостей и сюрпризов в доме Тиберия было множество.

За всеми не уследишь!

Он вышел во внутренний дворцовый садик, присел на каменную скамью, на которой любил погреться на солнышке умирающий Антонин Пий. Припомнил первые дни, когда его молодого, полного сил, надежд и фантазий, поместили в эту роскошную и обильную на подвохи темницу. Огляделся, перебрал взглядом статуи, густо заполнявшие край крыши. Изваяния изображали добродетели, а также римские доблести — «мужество», «непреклонность», «простоту». Доблестей было множество, их хватило, чтобы полностью заполнить карниз. Все они внимательно наблюдали за каждым, кто появлялся в императорском дворике.

Марк с трудом вживался в это место, усилиями воли подавлял неразумные страсти, и, прежде всего, теснящую скорбь и неясный страх, всегда одолевавшие его в этих стенах.

На правах цезаря, то есть наследника престола, он провел здесь двадцать три года и за все это время только две ночи провел вне дворца. Следующие десять лет жил здесь в качестве полноправного августа, принцепса Римской республики, в эти годы вел себя вольнее — отлучался в походы, в инспекционные поездки по Италии, на отдых в загородные виллы. Его дворцовые апартаменты располагались в левом, если смотреть от Капитолия, крыле.

Глянул в ту сторону, и тот же миг прихлынуло былое.

Все сразу.

Сначала вспомнилось его первое детское имя — Марк Анний Катилий Север. После смерти отца пришлось сменить его на Марка Анния Вера. Когда же умер император Адриан и Антонин Пий усыновил юношу, его стали называть Марком Элием Аврелием Вером.

Следующим наплывом припомнилось переселение из дома родного деда, находившегося неподалеку от Латеранского дворца, во дворец Тиберия — торжественная процессия по городу, сопровождающие юного цезаря ликторы, глашатаи, император Антонин Пий, встретивший его на ступенях портика, поддержавший его, разрешивший обращаться к нему с любым вопросом. В тот день была зачеркнута прежняя — частная — страница его биографии и началась новая — общественная, императорская.

Если бы не Адриан, разумнейший на просторах ойкумены человек, если бы не приемный отец, благороднейший их благороднейших Антонин, он вряд ли справился бы с взгроможденным на его плечи бременем. Помог и Диогнет — подсказал, как смирить бушевавшие в душе страсти, в каких глубинах искать согласие с собой.

Более всего в превращении его из отпрыска пусть и родовитого, но рядового римского патриция, в наследника престола, Марка Аврелия угнетала полная невозможность отказаться от власти. В том его убедил Адриан. Подобный безумный поступок, объяснил государь, покроет тебя позором. Тебя обвинят в пренебрежении заветами предков, в дерзком своеволии. И ради чего? Ради частной жизни, ради книг и свитков? Чернь не поймет, состоятельная и образованная часть общества осудит. Но это, так сказать, лицевая сторона монеты.

Теперь давай повернем ее другой стороной. Взглянем со стороны реверса, с практической, так сказать, точки зрения, ведь ты, Марк, улыбнулся Адриан, никогда не пренебрегал подобным взглядом на вещи. Отказ от власти в Риме следует отнести к разновидности безумия. Рано или поздно этот поступок обернется потерей состояния, а потом и жизни. Будущий император, какие бы меры предосторожности я или ты не предпринимал, непременно постарается избавиться от племянника Антонина Пия, как самого законного претендента на курульное кресло принцепса.

Так что выбирай.

Доводы были неопровержимы. Марк Аврелий потом не раз удивлялся — его лишили свободы и пометили в темницу самым странным, неожиданным и благородным образом.

Как‑то при встрече Диогнет, оценив смуту, которую в ту пору переживал его ученик, предложил юному Марку поразмышлять над тем, сколько жизней проживает каждый из нас в течение отведенных ему судьбою лет?

— Вот хотя бы ты, Марк, — напомнил грек. — За неполные семнадцать годков ты уже три раза менял имена. Выходит, каждый раз в твоей оболочке поселяется какое‑то новое, чуждое тебе, прежнему, существо. Вспомни, сколько раз ты давал обет начать новую жизнь, то есть опять же в каком‑то смысле расстаться с собой прежним, и заняться, например, изучением философии, юриспруденции, отправиться в армию. Это же можно сказать о каждом живущем на земле. Тот намерен с завтрашнего дня заняться делами, другой бросить пить, третий шляться по девкам…

Они встретились в мае, чудесную, лучшую в Риме пору. Встретились на вилле Марка в Пренесте. Диогнет постарел, но был все также длинен, тощ, мудр и проницателен, седая бороденка поредела. На плечах все тот же ношенный — переношенный плащ, под ним старенькая, но всегда чистая туника — Диогнет не терпел нерях. Одним словом, истинный философ, полностью овладевший апатейей. Его не тревожили страсти, мысли о богах, устройстве мира, не волновало надлежащее, безразличное. В те дни он представлялся ходячей добродетелью, живым воплощением Сократа или Эпиктета. С той же охотой, что и Эпиктет, он помогал неразумным людям, донимавшим его просьбами, жалобами, исповедями. К нему шли за советом как к Демонакту, слушали как Диона Хризостома 6.

Прилегли на холме. Феодот притащил подстилки, сам примостился рядом.

— Ведь как, Марк, бывает, — продолжил рассказ Диогнет, тщательно разглядывая былинку — одну из многих, густо покрывших склон холма. — Порой отлично знаешь, что ни к чему тебе флейта, но как приятно тешить себя надеждой, что нет в мире такой силы, которая могла бы запретить научиться играть на ней. С другой стороны, стоит только человеку ощутить наличие подобной силы, и он начинает стенать, вопить, как оглашенный, грозить богам. Не в этом ли суть человека — чувствовать себя вольной птицей? Быть вправе совершить любую дерзость или нелепость, решиться на подвиг или на преступление. Лучше, конечно, отдаться добродетели, жить согласно природе, на то человеку и разум дан, но это может быть только твой выбор. Исключительно твой личный выбор. Однако известно даже ребенку, что в нашу жизнь постоянно вмешиваются случайности, назовем ли мы их ударами судьбы, удачами или неудачами. Эти же случайности — а если точнее, препятствия новизны, — и обращают человека в новое качество, заставляют менять кожу. Как приятно тешить себя надеждой, что в наших силах что‑то изменить в жизни, и даже если разумом мы понимаем, что эти надежды вряд ли осуществимы, сама мысль о праве на выбор дает нам силы жить. Какое счастье чувствовать, что вчера ты был одним, а завтра станешь другим! Конечно, разумом мы догадываемся, что наш путь предопределен, и надежда что‑то изменить в жизни — светлая, но трудная мечта. Однако попробуй лишить человека этой надежды… 7

По этой причине ты и страдаешь. Теперь ты — цезарь, олицетворение власти. Тебя угнетает, что ты всегда будешь цезарем и умрешь цезарем. Никакое иное поприще для тебя уже невозможно. Согласен, это трудно, это невыносимо. Соглашусь и с тем, что это худшая форма рабства, какую могут выдумать боги. Соглашусь также, что как человек добросовестный, исполненный чувства долга ты не можешь отказаться. Обстоятельства не оставили тебе выбора, уход из жизни тоже не выход, а покорство страху. Что же следует предпринять, чтобы вырваться на свободу? Только не вздумай впасть в отчаяние и тем более смириться с пагубными страстями. Вот о чем задумайся на досуге.

— Я уж сколько думал — передумал! — пожаловался Марк.

Диогнет ответил не сразу, сначала расправил соцветие, доверил былинку пчеле, собирающий мед. Та благодарно зажужжала и уселась на бутон, закопалась в нем. На солнышко набежала небольшая тучка, солнышко зевнуло и вновь разбросало лучи по окрестностям. Ветерок шевельнул траву, и пчела отлетела от цветка.

Было хорошо.

Ох, как хорошо было вокруг!

Наконец Диогнет сел, попросил у Феодота холодной воды. Тот налил воду в чашу, подал. Старик напился, обтер ладонью губы, продолжил.

— Если тебе назначено до конца дней пребывать цезарем, если твоя жизнь оказалась зажатой в тиски обстоятельств, значит, следует прожить эту одну — единственную, подаренную тебе логосом жизнь как можно достойней. Если ты не хочешь быть пакостником, злодеем, тираном, если ощущаешь в себе ведущее, как радость, как зов, отдайся ему. Уж в этом‑то ты волен! Прочь все ложные, чуждые твоему ведущему страсти. Потрудись над собой, как плотник над деревом, как сапожник над куском кожи. Вспомни, как скульптор из глыбы мрамора вырубает статую. Собственными руками. В этом и состоит спасение. Займись собой, как мужчина, с римской твердостью и невозмутимостью. В детстве ты старался воспитать себя, теперь пришла пора перейти от слов к делу, заняться собою профессионально. Это трудно, но интересно. Более того, исполнимо, следовательно, можно. У тебя есть полное право выстроить свою единственную жизнь разумно, без пренебрежения к деталям, к минутам и часам.

Диогнет опять улегся на спину, глянул в италийское небо. Марк, заложив руки за голову, тоже направил взгляд в зенит. Небо было полно голубизны. Оно медленно, вращаясь, уплывало вдаль и в то же время оставалось на месте. В следующее мгновение до него донесся голос старика.

— Но как ее выстраивать? С чего начать? Как добиться цели? Сколько их было, умников, тешивших себя великими, дерзновенными планами, реформами, победами, и как немного тех, кто сумел добиться успеха. Как совершенствоваться ежедневно, как избавляться от страстей и осваивать добродетели? Нет никакого иного рецепта, кроме того, которой предложил Сенека. «Окончив день, прежде чем предаться ночному покою, спроси свою душу — от какого недостатка излечилась ты сегодня? Какую страсть поборола? В каком отношении сделалась лучше?» Вот тебе и ответ!

Он помолчал, потом с некоторой даже горячностью продолжил.

— Когда из твоей комнаты унесут свет, когда останешься наедине с собой, подвергни исследованию весь свой день. Разбери слова, поступки, ничего не пропуская, ничего не скрывая. А еще лучше, если ты останешься при свете и запишешь все, чему научился за этот день. Тогда тебе сразу станет ясно, прожил ты его с пользой или напрасно потратил часы.

Помнится, когда Диогнет покинул виллу, Марк безумствовал весь день. Забросил к лярвам все дела, вытащил из‑за прялки Фаустинку и повлек ее в спальню. Потом напился и бегал в набедренной повязке по лугам. Голова кружилась от возможности спасения, пусть даже в этом рецепте было что‑то от желания безумца летать по воздуху, но кто мог запретить ему стать лучше?

Быть хуже, чем ты есть, и пытаться не надо. Забудь о разуме, отдайся постыдным желаниям и дело в шляпе. А вот чтобы стать лучше, необходимо потрудиться. Это великая цель, достойная великого правителя.

Конечно, все оказалось не так просто. Случались у него и срывы, и приступы отчаяния. Недоброжелатели скоро сумели выкрасть его записки, и сенатор Гомулл представил их Антонину Пию с добавлением вставок, обличающих наследника в подготовке заговора. Антонин вернул записи приемному сыну и посоветовал быть осторожнее. Обращайся исключительно к самому себе, обходись без примеров, фактов, оценок. Одним словом, добавил император, пиши, так, как я: скупо, по делу, разбирая и примеривая на себя основоположения.

Антонин спросил.

— Скажи, Марк, кто‑нибудь видал мои записи?

Марк не смог скрыть удивления, затем отрицательно покачал головой.

— То‑то и оно, — довольно усмехнулся приемный отец и добавил. — И не увидит!

С той поры Марк Аврелий Антонин писал отвлеченно, исключительно для себя. Взвешивал истины, наставлял себя таким образом, чтобы никакой злоумышленник не сумел бы извлечь из его заметок никакой конкретной выгоды, проникнуть в какую‑нибудь дворцовую тайну.

* * *

В сад вышел Александр Платоник, приблизился. Император глянул в его сторону, спросил.

— Что случилось?

— Господин, пришло донесение от наместника Египта. Волнения в Александрии. Неспокойно и в Фиваиде. Есть сообщение от доверенного лица.

— Читай.

— «…Бегство жителей принимает массовый характер. Целые села оказываются покинутыми. Неоднократные приказы префектов, призывающих беглецов вернуться, остаются безрезультатными. Крестьяне уходят в Александрию или в трудно доступную болотистую местность в дельте Нила, так называемую Буколию. Постоянно готова восстать Фиваида. Одной из причин могу назвать пренебрежительное отношение к коренным египтянам». Далее несущественные подробности.

— А именно?

Александр Платоник чуть слышно вздохнул и продолжил.

— «Привилегированными считаются греки и римляне. Для них открыты все возможности продвижения как на военной, так и на гражданской службе. Выходцев из местного населения берут только во флот». Государь, — после короткой паузы, добавил Александр, — неспокойно также на границе с Парфией и Арменией.

— Что ж, пора приниматься за дела.

Глава 6

Общее положение государства на одиннадцатом году правления (172 г.) Марка Аврелия Антонина было нерадостным, но и отчаиваться было не с чего. С одной стороны, нерешен северный вопрос, в Испании подняли головы мавры, неспокойно в Египте, житнице империи, казна пуста. С другой, авторитет императора высок как никогда, армия обучена, опытна в военном деле и послушна ему. Провинции пока обходят мор, голод, сотрясения земли и наводнения. При таких условиях никто не решится протестовать в открытую и вряд ли найдется храбрец, рискующий открыто заявить о своих претензиях на престол, тем не менее, в верхних сословиях, особенно в сенаторской среде, все более отчетливо вызревало убеждение, что император ослабел, проявляет мягкотелость и со здоровьем у него не все в порядке. Охочие до слухов граждане уверяли — ждите перемен. Не зря, добавляли знатоки, принцепс отложил приведение в исполнение приговора, вынесенного Ламии Сильвану.

Сам Марк Аврелий оценивал ситуацию в стране как неустойчивую, не более того. Поскольку сложившийся баланс сил был подавляюще в его пользу, дальнейший ход событий мог и должен был привести к крупным успехам. Главное, не совершить какую‑нибудь ненужную глупость, метко выбрать точку приложения сил. На практике это означало продолжение целенаправленной подготовки к походу за Данувий, и принятие мер, подтверждающих умение и желание принцепса, не взирая ни на какие препятствия, обеспечить интересы города и государства.

Между тем в городе все громче звучали голоса, требующие пересмотреть указ, награждавший Коммода титулом цезаря и отменить право наследования власти по линии родства. Сильные в Риме настаивали на возвращения к практике Траяна, Адриана и Антонина Пия, которые по совету опытных людей заранее подбирали себе преемника. Странным образом в этом требовании были едины как старая римская знать, недовольная засилием в верхних эшелонах власти выходцев из провинций, так и его бывшие друзья, примыкавшие к партии «философов».

Марк выслушал и тех и других. Мнения своего не высказывал, старался отыскать исходный пункт интриги, разгадать ее замысел.

Глаза ему открыли «друзья». Спустя несколько дней после возвращения из Паннонии император устроил дружескую пирушку, на которой Цинна, прибегая к иносказательным выражениям, посоветовал Марку развестись с Фаустиной. Даже осмелился поведать притчу о муже, закрывавшем глаза на распутное поведение жены и потерпевшем по этой причине крупные убытки. Марк, выслушав эту глупую, надуманную историю, неудовольствия не высказал, правда, посоветовал Цинне прежде чем советовать, хорошенько подумать. Тогда тот в открытую принялся настаивать на своем, доказывая, что весь Рим только и говорит о похождениях одной очень знатной особы, о том, что по утрам у нее завтракают какие‑то забулдыги — поэты, не о говоря о гладиаторах и наездниках.

— Послушай, Цинна, — прервал его рассуждения Марк, — тебе должно быть известно, что при разводе я обязан вернуть имущество принадлежащее жене?

— Этого требует закон, — пожал плечами сенатор. — Только я не понимаю, причем здесь имущество?

— Ну, как же, — улыбнулся Марк. — В приданное за Фаустиной я получил от ее отца государство. Ты предлагаешь мне отказаться от него?

— Я не смею советовать подобное тебе, Марк, — на лице Цинны легла тень. — Но давай рассудим вот каким образом. Ты вправе сам издавать законы, так что решить вопрос с имуществом можно и не обращаясь к устаревшим нормам.

— Это удивительно, Цинна! — воскликнул император. — Ты, известный законник и борец с тиранией, так легко предлагаешь мне изменить одно из самых прочных и древних установлений, поддерживавших прочность семейных уз? Подтвержденных Гаем Цезарем, Октавианом, и моим отцом Пием?.. Я поражен, сенатор! Ты толкаешь меня на путь произвола.

— Ни в коем случае, принцепс! — с прежним апломбом заявил Цинна. — Мой совет направлен лишь на поддержание законности и порядка в государстве.

— Странные у тебя, однако, понятия о законности и порядке.

Ночью он поговорил с Фаустиной, попросил поделиться, какая напасть заставила Ламию Сильвана с такой жестокостью убить свою жену.

Фаустина заплакала.

— Все эти дни я ждала, когда же ты поинтересуешься судьбой Галерии и Сильвана. Почему ты до сих пор не приказал казнить его, ведь приговор уже вынесен. Прояви непреклонность, ведь ты же римлянин. Ты — император!

— Именно потому, что я император, мне не к лицу торопливость, тем более суета в таком важном вопросе как человеческая жизнь. Погубить Сильвана просто, но, возможно, его вина не так велика. Может, у него есть смягчающие обстоятельства? Как ты считаешь?

Фаустина долго и пристально смотрела на мужа. В спальне скучились ночные подслеповатые сумерки, однако глаза уже достаточно привыкли к темноте, и Марк вполне отчетливо различал очертания ее обнаженных плеч и выбившуюся из‑под ночной туники левую грудь.

Наконец жена спросила.

— Ты решил сразить меня добродетелью? Доказать, что я грязная подзаборная шлюха, сплю с гладиаторами и наездниками?..

Марк перебил ее.

— А еще с поэтами и художниками.

— Да — да, с поэтами и художниками. Однако я не в пример тебе, светочу благородства, поклоннику великого разума и олицетворению добродетели, реально смотрю на вещи, и, когда кое‑кто пытается покуситься на мою жизнь, на жизнь моих детей, я принимаю свои меры.

— Конкретней, — откликнулся Марк

Фаустина надолго замолчала, потом поднялась, накинула покрывало, прошлась по спальне, приблизилась к окну.

Ночь за окном была черна, как провал в Аид. Лишь отдельные факелы и костры горели возле храма Юпитера, возвышавшегося на одном из оголовков Капитолийского холма. Пылали огни и в крепости, оседлавшей соседний оголовок. Эти светлячки располагались примерно на одном уровне с верхними этажами дворца Тиберия, где располагались личные покои императорской четы. Ниже властвовал мрак, безраздельно, безгранично. Улицы в городе не освещались, поэтому в темную, безлунную или облачную ночь Рим превращался в безглазое, бесформенное скопище мрака, в котором то и дело раздавались грубые оклики глашатаев, предупреждающие выкрики рабов, сопровождавших господина. Оттуда же долетали зазывные песенки и куплеты, свист ухарей и порой жуткие вопли умерщвляемых на безлюдных улицах людей. Вот и на этот раз со стороны реки, вдруг донесся отчаянный крик о помощи, затем рыдания, вопли. Потом наступила тишина, в которой отчетливо и жутко завыла собака.

Наслушавшись, Фаустина вернулась в постель. Села в ногах.

— Они решили бросить тень не только на меня, но, прежде всего, на тебя, — чуть слышно промолвила она. — Говоришь, Цинна предложил развестись со мной? Этого и следовало ожидать, ведь твои философы способны на любую подлость. Когда эта змея Фабия начала обхаживать выжившую из ума, свихнувшуюся на зависти ко мне Галерию, я сразу догадалась, здесь что‑то не так.

Значит, вот как они решили!

Сначала надавить на тебя, объяснить, что для сохранения светлого, незапятнанного злодеяниями и пороками добродетельного лика императора тебе следует развестись с развратной женушкой. Для поддержания, так сказать, авторитета государства. Осмелев, они начнут требовать, чтобы меня сослали на Пандатерию, затем потребуют, чтобы туда же отправили Коммода.

Она сделала паузу, почесала висок, потом продолжила.

— Цинна глуп и самонадеян. Он полагает, что держит в руках все нити заговора. На самом деле пружина — Цивика и Фабия, вот в ком таится главная угроза. Они испытывают тебя, действуя чужими руками, руками так называемых друзей. Все они мечтает о том, как бы вывести тебя из равновесия. У них свой интерес. Коммод, право наследования их, в общем‑то, не интересуют. Просто это удобный повод связать тебе руки. И запугать — либо ты пойдешь на попятный, позволишь набросить на себя узду, либо они найдут тебе замену.

— И ты решила упредить их? — спросил Марк. — Но в чем оказалась виновата твоя старшая сестра?

— Верные люди доложили, что Фабия как‑то посетовала Галерии, будто я веду себя слишком самонадеянно, не слушаю советов старшей сестры и, что еще хуже, позорю императора. Еще и посочувствовала — разве ты, Галерия, виновата, что родилась слишком рано и была отдана замуж за этого придурка Сильвана? Фаустине просто повезло, а она ведет себя с родственниками, как со слугами, словно на ней плащ небожительницы. Фабия с сожалением добавила, что я умело таюсь, и никто не сумел поймать меня за руку. Галерии только дай повод облить меня грязью. Она тут же вышла из себя, начала кричать — как это никто не сумел! А боги! А она, старшая сестра, которой эта гордячка — то есть, я — открыто пренебрегает! Она может публично подтвердить, что Коммод у меня от гладиатора.

Фаустина примолкла, некоторое время в спальне царила тишина, затем императрица, словно собравшись с духом, продолжила.

— Мы с тобой уже обсуждали этот вопрос. Если наш сын появился на свет через девять месяцев после того, как мы с тобой полгода безвылазно жили в Пренесте, о каком гладиаторе может идти речь! Неужели меня следует счесть за ненормальную, которая, насытившись любовью с мужем, тут же стремится за ворота, ловит первого прохожего и совокупляется с ним на обочине дороги. Надо полагать, в ту ночь Галерия находилась рядом и разглядела в нем гладиатора.

Ты знаешь Галерию. Ей всегда всего мало, ей нужно все, что есть у других и сразу. Зависть до костей обглодала ее. Одним словом, Фабия добилась от нее обещания описать все мои развратные похождения и в случае чего подтвердить их клятвой в храме Юноны. Галерия сама разболтала мне об этом, да еще плечиком этак храбро повела — пусть, мол, люди знают, каков нрав у моей младшей сестрицы. По достоинствам ли у нее ликтор, глашатай, факелоносец, особое кресло в цирке и прочие знаки отличия?.. Я поинтересовалась у Фабии — не ее ли это работа? Та начала громко и публично открещиваться от Галерии. Тогда я смекнула, что дело здесь не в семейной ссоре, не в заботе о нравственном облике императрицы, ведь назвать примерным поведение самой Галерии и Фабии, может только слепой и глухой. Затевается что‑то серьезное. С прицелом на твою, Марк, смерть.

Марк даже сел в кровати.

— Ты о чем?

— Поверь мне, Марк — Цивика, сенатор, и Фабия с кем‑то снюхались, — подала голос императрица. — Они расчищают ему дорогу, в том числе и руками твоих философов. Они рассчитывают на твою доброту, на неповоротливость.

— Хорошо, что же ты предприняла.

— Ну, — самодовольно откликнулась императрица, — я не так озабочена эмпиреями и платоновской сферой идей, чтобы не найти надежное средство для устранения угрозы. Сначала некий стихоплет сочинил обидные стишки насчет женушки Сильвана. Потом его начали допекать в компаниях. Ты же знаешь, он безумно ревнив, и зажечь его не составляет труда. В ярости он страшен, ну, и случилось непоправимое. Поверь, я не хотела такого исхода. Я надеялась, что он припугнет Галерию, а оно вон как вышло.

Вновь молчание, затем голос Фаустины.

— Эту опасность я устранила. Теперь никто не сможет оспаривать право Коммода на трон. Чтобы поставить точку в этой истории, тебе необходимо как можно скорее казнить Сильвана. Ты должен всем показать, кто хозяин в Риме. Сошли Фабию на острова, Цивику отдай палачу.

Она внезапно зарыдала. Успокоившись, призналась.

— Я чувствую, у меня опять приближается срыв. Я боюсь, Марк. Мне страшно, и я не в силах противиться путешествию в Равенну. Если бы ты мог ощутить, какой ужас я испытываю, ты не молчал сейчас, как угрюмая Немезида. Не изображал бы из себя трех эриний, а приласкал бы меня, успокоил.

Марк вздохнул.

— Я не могу изобразить одновременно трех эриний. Даже императору это не дано. Пусть будет срыв, раз ты так называешь это свое лекарство, только дай мне слово, что ты больше никогда не станешь вмешиваться в мои дела. Ты по — прежнему не веришь мне, а ведь я уже не тот увалень, который прибегал к тебе с открытиями, что достойная жизнь — это жизнь по природе…

— Мы и так живем по природе, — перебила его Фаустина. — Особенно я. Такова уж моя природа, я защищала и буду защищать детей. Их и так осталось только трое. У меня нет никакого желания увидеть Коммода в саркофаге, как когда‑то Агриппина увидала Германика, а Ливия, жена Октавиана, своего сына Друза.

— Повторяю, — тем же спокойным голосом объявил император. — Ты больше никогда не будешь вмешиваться в мои дела.

— Хорошо, Марк, — тихо согласилась Фаустина. — Поверь, я никогда не изменяла тебе. Сердце мое в твоих руках. Я верю тебе и не верю. Прости меня, Марк.

* * *

Сведения, доставленные Агаклитом, подтвердили слова Фаустины. Вставал вопрос, как бороться с надвигавшейся опасностью? Где находится точка приложения силы, с помощью которой он сможет сохранить мир и покой в государстве? Обе стороны — и Фаустина, и сговаривающиеся против него недоброжелатели — толкали его к началу репрессий. Каждый из них жаждал увидеть голову своего врага на плахе, сам же надеялся уцелеть в предстоящей мясорубке.

Таковы люди.

Путь жестокостей уже был проверен и как политическая мера испытан Тиберием и Домицианом. Это был путь никуда, точнее, к погибели государства и собственной гибели. Страхом трудно сдержать страсти, образумить потерявших голову подданных, внушить им уважение к закону, к общим ценностям, смирить непокорный дух.

Казнить Фабию, Цивику или пойти у них на поводу, прислушаться к требованиям философов, развестись с Фаустиной?

Все это были пустые хлопоты.

Капитуляция!..

Воспользуйся он любым из этих рецептов, и все, ради чего он трудился, обращалось в прах. Но, прежде всего, подобная уступка сыграла бы на руку противникам утверждения добродетели и устроения жизни на разумных основаниях. А вот этого он никак не мог допустить! Зачем тогда исписал столько пергамента? Зачем пытался усовершенствовать себя и обеспечить гармонию между своим ведущим и долгом? К тому же он не видел причины ломать уже намеченную политическую линию, направленную на разгром германцев и организацию двух новых провинций, которые словно щитом закроют империю от нашествия варваров. Там, на полях Богемии решится судьба почти тысячелетнего Римского государства. Успех снимет все шероховатости, все конфликты, зреющие в Риме. Ошибкой будет остаться в столице, где самый крепкий и дальновидный человек рано или поздно теряет волю, размягчается, позволяет водить себя за нос. Рано или поздно та или другая партия, преследующая исключительно свои корыстные интересы, подчинит его себе. Это неизбежно, и это будет верная гибель.

Если нет основательных причин менять политический вектор и стратегию достижения поставленной цели, значит, не будем их менять. Итак, в первую очередь необходимо пополнить казну. Пришел момент, о котором предупреждал Адриан — излишняя бережливость может стоить головы.

В сентябре Рим был поражен неслыханным до сих пор указом. Марк Аврелий Антонин Август, Отец Отечества, Парфянский, Величайший, Германский, Сарматский, Армянский, объявил распродажу ценностей, принадлежавших императорской семье, а также сокровищ, хранившихся в тайной кладовой Адриана, устроенной им у себя на вилле в Тибуре.

На продажу были выставлены предметы роскоши, принадлежавшие лично императору: золотые, муриновые, хрустальные бокалы, императорские сосуды. Фаустина пожертвовала свои наряды, украшенные золотым шитьем и самоцветами. Из доверенной Марку кладовой Адриана были извлечены уникальные драгоценные камни, статуи, картины великих мастеров прошлого. Срок распродажи — два месяца. Условия были таковы: каждый, кто захочет вернуть купленную вещь, пусть знает — это позволено. Деньги возвращались немедленно. Скрытно, через государственных рабов была пущена весть, что император не будет выказывать никакого неудовольствия ни к тем, кто покупал его личные вещи, ни к тем, кто их возвращал.

Торги, вялые вначале вследствие осторожности населения, вскоре, особенно после того, как в Рим нахлынули богачи и перекупщики из италийских городов, а затем из провинций, разгорелись с необыкновенной силой. Азарт, жажда наживы, безнаказанность, а также желание стать причастным к спасению государства, приносили неплохой доход, так что к октябрю Марку удалось собрать необходимые средства на подготовку решающей экспедиции за Данувий. Тем временем события в Азии вынудили Марка отозвать Авидия Кассия из Паннонии и послать его наместником в Сирию с правом набрать еще один легион. Авидию также предписывалось жесткими мерами навести порядок и восстановить боеспособность изнеженных азиатских легионов.

Наместником в Паннониях был назначен легат Септимий Севéр. В его задачу входило подготовить место для переправы, принять флот, который вскоре прибудет из провинций Реция и Норик, отремонтировать корабли и быть готовым к переправе армии на левый берег Данувия. Особым, тайным пунктом, Северу предписывалось найти способ снестись с находящимся в плену Бебием Лонгом старшим.

Глава 7

В середине сентября Бебий Лонг младший опять задержался в спальне до полудня — все никак не мог натешиться с Марцией. Потом молодые люди долго умывались. Девушка, стоявшая возле Бебия с кувшином, пролила ему на спину холодную воду. Молодой человек вскрикнул, схватил кувшин, попытался облить девчонку. Та ловко увернулась и со смехом бросилась бежать, сначала в перистиль, потом спряталась за стенным выступом в атриуме, где Бебий наконец догнал ее, схватил, обнял, жарко поцеловал в губы и, ощутив прилив желания, собрался было поднять на руки и отнести в спальню, однако девушка сделал испуганное лицо и с силой дернула его за волосы на лбу.

Бебий поставил девушку, обернулся. В атриум зашла Матидия, улыбнулась, обратилась к сыну.

— Бебий, ты до сих пор дома? Сынок, выбери минутку, зайди ко мне, нам надо поговорить.

— Хорошо, матушка.

Матидия с достоинством удалилась. Молодые люди некоторое время стояли друг напротив друга. Бебий неожиданно начал надвигаться на девушку.

— Иди. Тебе надо идти. Матушка ждет, — шепотом напомнила Марция.

— До вечера подождет. Прежде мне надо сходить в город. С тобой.

— Со мной?

— Ну да. Пока матушка не приказала тебе постричь волосы.

Марция сразу погрустнела.

— Мне так не хочется расставаться с ними. Смотри, какие они густые, мягкие.

Она протянула ему щедро отделенную прядь. Волосы у Марции, действительно, были хороши — темно — русые, густые, до пояса, к кончикам они заметно светлели, наливались желтизной спелой соломы. Бебий перебрал волосы, разделил прядь, потом разделил еще раз, потом оставил только один волосок и неожиданно и страстно поцеловал его.

— Я хочу сделать себе подарок, — шепнул он, — но без тебя мне не обойтись. Только никто не должен знать об этом. Я не хотел говорить, но у меня предчувствие — сегодня вечером матушка прикажет тебе остричь волосы. Пойдешь со мной. Я буду ждать тебя у арки Тита на Священной дороге. Надень плащ поплотнее, накинь на голову капюшон. Ни с кем не заговаривай.

— Слушаюсь, господин.

— Не надо, Марция. Скоро мне предстоит далекое путешествие, я возьму тебя с собой, там отпущу на волю и сделаю своей наложницей, все оформим официально. Пройдут годы, а там можно и пожениться. В крайнем случае, я признаю наших детей.

Марция погрустнела, в глазах навернулись слезы.

— Ты серьезно, Бебий?

— Конечно, серьезно, любимая. Только никому ни слова.

Марция часто поморгала. Когда влага на ресницах растаяла, страстно, ударив себя в грудь кулачком, заявила.

— Клянусь.

Марция облачилась, как приказал Бебий, подобрала волосы, покрыла голову вуалью так, что были видны только глаза. Так и выскользнула на улицу. Сердце часто билось от страха. Хвала богам, что Матидия в тот день покинула дом и отправилась к кому‑то в гости.

Девушка поспешила вниз по переулку, добралась до спуска с Целиева холма, засеменила по ступенькам и, наконец, добралась до арки Тита, возвышавшейся возле амфитеатра Флавиев* (сноска: Колизей)

Бебий, наряженный в парадное воинское облачение, ждал ее у правой опоры. Рядом сидел на корточках молоденький раб, по имени Дим, приставленный к нему со дня возвращения в родной дом. Молодой трибун повел Марцию в сторону Палатинского холма, вскоре они добрались до Этрусской улицы. Здесь Бебий свернул к одному из доходных четырехэтажных домов, называемых инсулами, где в полуподвальном помещении располагалась художественная мастерская. Ее хозяина, искусного рисовальщика миниатюр, посоветовал Бебию Квинт Эмилий Лет. Хозяин встретил императорского трибуна на пороге, проводил в мастерскую, предложил напитки.

— У меня мало времени, Поликтет, — отозвался Бебий. — Я хотел бы, чтобы ты нарисовал эту женщину, — он указал на стоявшую у порога Марцию, — но поместил изображение не на внешней, а на внутренней стороне крышки. Одним словом, это должна быть обыкновенная дорожная шкатулка. Покроешь ее резьбой, лаком, ну, как обычно. Мне говорили, что ты настолько искусен в рисовании лиц, что, глядя на изображения, у заказчиков замирает дыхание.

— Господин мне льстит, хотя, должен признаться, иногда портреты мне удаются. Однако это зависит от исходной натуры. Господину угодно нарисовать женщину обнаженной?

— Зачем, — несколько смешался Бебий. — только лицо.

— То есть портрет?

— Да.

— Если господину угодно, я мог бы придать ее лицу некоторое очарование. Кое‑что подправить, добавить прелести…

— Зачем? Эта женщина достаточно хороша собой. Марция, открой лицо.

Рабыня повиновалась. Она уложила вуаль на плечи, открыла головку.

Поликтет оторопел. Затем подошел ближе, вгляделся.

— Прошу прощения, господин, вы были правы. Здесь нечего исправлять, здесь природа превзошла саму себя. Я редко встречал подобное совершенство. Позволено мне спросить, кто эта красавица? Я никогда не слыхал о ней. Это ваша невеста?

Бебий, только что испытавший удовольствие от похвал грека, несколько смутился.

— Нет… Впрочем, ты не далек от истины. Так нарисуешь?

— Обязательно. И даже сброшу цену. Смотреть на нее уже награда. Вам будут завидовать, господин.

— Сколько тебе потребуется сеансов?

— Не менее трех, — ответил Поликтет.

— Не пойдет. Один и до вечера

— Это невозможно, господин.

— Я и спрашиваю, берешься или нет?

— Это будет стоить дороже.

— Назови цену.

Сговорившись насчет оплаты, Бебий оставил с Марцией Дима, а сам отправился во дворец Тиберия. Вернулся в ранних сумерках.

Марция сидела посреди мастерской с обнаженными плечами, вполоборота к художнику, который рисовал очередной пергамент. Поза сразу не понравилась Бебию.

— Что же она сидит спиной? — недовольно поинтересовался он. — Мы же договаривались, что ты изобразишь лицо. Чтобы как живое.

— Господин желал, чтобы при взгляде на прототип у него замирало сердце?

— Да.

— Поэтому я сделал много эскизов. Марции пришлось менять позы. Мне кажется, я отыскал, в чем секрет ее красоты.

— Какие у красоты могут быть секреты. Она либо есть, либо ее нет.

— Господин ошибается, — с какой‑то даже затаенной радостной снисходительностью ответил Поликтет. — Красота, даже самая броская, самая яркая, — явление таинственное. Я бы сказал, тончайшее, трудно уловимое. Внешняя гармония, верное расположение частей лица — это еще не красота. Это — оформленное содержание. Доводилось ли господину встречать очаровашек, при взгляде на которых возникает желание?

Бебий хмыкнул, искоса глянул на Марцию. Та отвела глаза в сторону.

— Прикрой плечи, — напомнил ей Бебий, потом повернулся в сторону художника.

— Да, и что?

— Глядя на подобную красотку, каждый испытывает потребность заговорить с ней, попытаться услышать голосок. Предположим, красотка отвечает невпопад или начинает жеманно хихикать, а то вдруг отвечает вам мужским басом. Покажется ли она вам такой милашкой, какой представлялась сначала?

— И с этим соглашусь. Ты, давай короче, Сократ! Объясни, в чем секрет Марции. У нас мало времени.

Поликтет откровенно вздохнул.

— Вот так всегда. Только возникнет желание поделиться открытием, как тебя грубо и бесцеремонно прерывают. Если короче, я могу поклясться, что юная Марция навсегда сохранит нескрываемое обаяние юности.

— Как это? — не понял Бебий.

— Ну, когда ей исполнится двадцать, тридцать, сорок, даже пятьдесят лет, она по — прежнему будет выглядеть юной. Мне так кажется…

— Ты хочешь сказать, что она будет всегда выглядеть моложе своих лет?

Поликтет повертел пальцами, как бы поворачивая предмет разговора.

— Не совсем так, господин. Выглядеть она будет на свои годы, ну, может, моложе. Я имел в виду, что в ее облике вечно будет жить напоминание о Флоре, о богине весны, цветения, желания. Некая тень вечной молодости.

— Мне трудно судить, прав ты, Поликтет, или нет. Я вижу ее такой, какова она есть. Но мне нравится твоя мысль. Если ты изложишь ее в красках, я буду благодарен тебе за то, что пройдут годы, и я смогу оценить, верно ли ты рассудил.

— У вас доброе сердце, господин. Берегите Марцию. Желаю вам счастья. Через неделю шкатулка будет готова.

* * *

Последнее напоминание художника насчет того, что Марцию следует беречь, неприятно укололи Бебия. На обратном пути он был молчалив. Девушка наконец осмелилась и тронула его за рукав туники.

— Ты грустишь?

— Нет, — Бебий улыбнулся. — Впрочем…

— Ты не ждешь ничего хорошего от разговора с матушкой.

Бебий вздохнул.

— Мне следует крепко подумать, Марция. Проявить осторожность. Надеюсь, что все будет хорошо.

— Я буду ждать, Бебий. Я буду верить, что у нас все будет хорошо. Что еще мне остается. Я сегодня же обрею голову, буду приходить к тебе только по твоему зову. Стану самой некрасивой, злой, буду отвечать невпопад, разговаривать с тобой грубым мужским голосом, жеманно хихикать, только, чтобы ты поскорее разлюбил меня. Тебе тогда будет легче.

— А тебе? — спросил Бебий.

— Кого в Риме могут взволновать слезы рабыни? Кто снизойдет до того, чтобы посочувствовать мне. Уверяю тебя, Бебий, я никогда не встану у тебя на дороге, но буду любить всегда. Моя юность, эта тайна, о которой говорил Поликтет, всегда будет принадлежать тебе.

У Бебия перехватило дыхание. Он с силой прижал к себе Марцию.

Сзади раздался предостерегающий голос Дима.

— Люди смотрят.

— Помалкивай, раб, — огрызнулся Бебий.

— Я что, я молчу, — обиженно откликнулся подросток.

Бебий явился к матери в полном военном наряде, с мечом на широком поясе. В руках держал купленный в Паннонии прекрасный стальной шлем с козырьком, который также мог служить забралом. Шлем также был снабжен нащечниками и насадкой на темени, куда был воткнут плюмаж, изготовленный из окрашенного в алый цвет страусиного пера. Козырек и нащечники были покрыты рельефными рисунками. Рисунки позолочены.

Матидия пришла в восторг, захлопала в ладони.

— Каков ты у меня! Ах, Бебий, Бебий, ты оправдал мои надежды. Надеюсь, у тебя хватит ума, чтобы не останавливаться на достигнутом.

— Конечно, матушка. Но мне хотелось бы самому выбрать свой путь.

— Конечно, сынок. Я слова тебе поперек не скажу. Я позвала тебя, чтобы сообщить — я разговаривала сегодня с родителями Виргулы. Должна признаться, что более мерзкого и алчного типа, чем этот Юкунд, я не встречала. Он потребовал за свое согласие двадцать тысяч сестерциев. Я спросила — в своем ли они уме? Откуда у простого солдата, даже приписанного к преторианской когорте такие деньги. Тогда Юкунд заявил, тогда, мол, и говорить не о чем. Я объяснила ему, что Сегестий нынче личный охранник императора. Разумно ли враждовать с ним? Не лучше ли помириться? Папаша заявил, что закон на его стороне, а наш император лучший страж законности и порядка. Так что не надо пугать его бряцанием мечей и командирским голосом. К тому же оказаться его родственником — это неслыханная честь для бывшего гладиатора, а за честь следует щедро платить. Одним словом, цену не скинул.

Бебий задумался, пожал плечами.

— Откуда у Сегестия такие деньги. Мы не можем помочь ему? Сегестий — верный человек, он не забудет о твоей услуге.

— Пять тысяч сестерциев я смогу наскрести.

— Спасибо, матушка.

— Не надо благодарностей, дело еще не сделано. Я познакомилась с Виргулой, она достойная женщина, ей следует помочь.

— Еще раз спасибо, матушка.

Матидия вздохнула, потом после паузы продолжила.

— Теперь давай поговорим о тебе. Позволю тебе напомнить, что тебе уже скоро двадцать. Ты на хорошем счету у императора, наш отец оказался достойным гражданином Рима, в чем я, кстати, очень сомневаюсь. Просто на какой‑то момент интересы Рима и подчинившей его веры совпали. Но это так, к слову. Недолго твоему отцу оставаться в героях. Значит, самое время подумать о твоей женитьбе. Тянуть дальше нельзя. Пусть простят меня боги, но если наш отец опять выкинет какое‑нибудь безумство, тебе будет куда труднее найти достойную невесту. А сейчас подвернулась исключительно удачная партия. В город приехала Секунда, вдова консуляра Клавдия Максима и моя давняя подруга. Они сказочно богаты, недаром Клавдий более десяти лет управлял провинцией Африка. Ее дочь на выданье. Мы уже встречались с ней, разговорились. Она с большой похвалой отзывается о тебе. Оказывается, Марк в приватном разговоре высоко оценил твой нрав, сообщил о твоих подвигах в Паннонии. Императрица также очень заинтересована в этом браке, она готова выступить свахой. К их деньгам да еще твою голову — ты далеко пойдешь.

— Я не против, матушка.

— Вот и хорошо. Поверь, Бебий, я ни в коем случае не настаиваю. Если Клавдия придется тебе не по душе, я не стану упрекать тебя. Однако хотелось бы, чтобы ты ясно представлял ситуацию. Помнится, я говорила, что сама Фаустина горячо взялась за устройство этого брака, так что вряд ли с твоей стороны будет уместно обмануть ожидания императрицы. Другой подобной парии нам уже не найти.

— Хорошо, матушка. Я готов увидеться с Клавдией.

— Я рад, что ты оказался разумным и послушным сыном. Поэтому до официального сговора я не буду лишать тебя Марции.

— Кстати, о Марции — Бебий поднял указательный палец. — Как ты посмотришь на то, чтобы я дал ей вольную?

Матидия ответила не сразу. Сначала она прошлась по комнате, потом приблизилась к сыну, взяла обе его руки в свои, заглянула в глаза.

— Вот об этом нам следует поговорить особо. Во — первых, Марция — мое имущество, а не твое. Да, после моей смерти моя собственность перейдет к тебе, но я надеюсь, что смогу одарить ею внуков. Во — вторых, мне кажется, Клавдии вряд ли придется по вкусу, если ты будешь забывать о ней ради Марции. На тебе лежит забота о семье, а не о Марции. Полагаю, как только ты и Клавдия дадите согласие, девчонку следует отправить подальше. Или лучше продать, чтобы быть подальше от соблазна.

Бебий едва сдержался, однако сумел удержать себя в руках. Он перевел дух, потом, как ни в чем не бывало, ответил.

— Нет, продавать ее не надо. Пусть пока будет при доме.

— Нет, Бебий, так не получится. Ты — римлянин, ты должен забыть о ней. Второго удара наша семья не выдержит, ты это понимаешь? Если по городу поползут слухи, что ради рабыни ты отказался от выгодной партии, я этого не перенесу. У меня нет желания быть жестокой, но если ты потеряешь голову, мне придется пойти на крайние меры.

— Матушка, не спеши. Мы договоримся, мы найдем выход. Нельзя же рубить с плеча.

— Я не рублю с плеча. Мне жалко девчонку, но она всего лишь собственность, а речь идет о чести семьи.

— Ты собиралась сегодня остричь ее?

— Почему ты так решил?

— Когда сегодня утром, ты посмотрела на нас… На меня…

— Повторяю, Бебий, я не хочу быть жестокой, но мне придется принять свои меры, если после назначенного срока ты не выбьешь дурь из головы. Насчет волос?.. Я не спешу. Если она нравится тебе с длинными волосами, пусть пока покрасуется, но решение неотвратимо. Ты меня понял.

— Но может, не стоит сгоряча продавать ее. Отошли ее подальше, например, во Флоренцию. Местечко дикое, никто о нем не слыхал. Пусть поживет в деревне.

— Я так и собираюсь поступить, но при одном условии.

— Каком?

— Что ты забудешь о ней и дашь согласие на брак с Клавдией.

— Хорошо.

* * *

На смотрины Бебий пошел с единственной целью познакомиться с Клавдией, приглядеться к ней. Рассудок подсказывал, матушка во всем права. Эта истина была неопровержима, он и не собирался ее опровергать. Девчонка хороша, но как‑то жутко было жертвовать ради нее карьерой, положением в обществе, замкнуться в переделах фамилии, семейного круга, заняться «досугом», как называли подобное времяпровождение философы, намекая, что лучших условий для нравственного совершенствования не найти. Соединись он с Марцией, потом на улицу не выйдешь. Пальцем на тебя будут показывать. Вот еще вопрос — на какие средства совершенствоваться? Это занятие для богатых, а у него пока в карманах негусто. Выгодный подряд, обещанный императором, пока пребывает в сфере платоновских идей.

Такие дела.

Шел и тешил себя надеждой — может, Клавдия окажется покорной, готовой на все ради женитьбы простушкой или, что еще ужаснее, обезьянкой на личико, и он сумеет каким‑то образом совместить и женитьбу, и связь с Марцией. Глупости! При таком состоянии даже обезьяна вряд ли согласится делить мужа с рабыней.

К разочарованию Бебия Клавдия оказалась вполне привлекательной девушкой, не хохотушкой и не жеманницей. Вела себя без присущих женскому племени выкрутасов — была рада познакомиться с юношей, успевшим поучаствовать в сражении и заслужившим награду. Ее мать Секунда отнеслась к Бебию как к родному. Пир, на который он был приглашен, состоялся у дальнего родственника Максимов, и согласно каким‑то сложным подсчетам хозяин даже приходился Бебию Лонгу. пятиюродным или шестиюродным братом.

Вечер тоже удался. Было интересно, кухня роскошная, ложа удобные, гости как на подбор умницы и остроумцы, особенно забавен был модный в ту пору поэт, составитель мимов и, как говорят, баловень императрицы, Тертулл. В конце вечеринки гости начали обмениваться эпиграммами, среди которых был отмечен и стишок Бебия. В награду Клавдия, раздававшая призы, вручила ему розу. Гости рассмеялись, Тертулл поздравил Бебия «с намеком». Когда же тот сознался в своем невежестве и попросил объяснить, что означает этот «намек», молодой человек объяснил, что роза символизирует согласие на начало игры. Глянув на Бебия, он засмеялся и добавил — ну, ухаживания. Ваша игра приятна богам.

Вернувшись домой заполночь, Бебий чуть слышно звякнул бронзовым кольцом, вделанным в левую створку двери. Ему открыл Дим. Бебий знаком показал ему, чтобы тот не поднимал шум и оставался на посту. Стараясь не разбудить домашних, тихо направился в отведенные ему апартаменты. Из своего угла в перистиле выглянул прокуратор Евбен. Сколько Бебий помнил себя, старик всегда на страже. Вот и сейчас выглянул с лампой в руке. Молодой хозяин помахал ему — убери, мол, свет. Старик, кивнул, поклонился, зевнул и прикрыл дверь.

Спальня хозяина представляла собой уютную тесноватую комнату, расположенную на первом этаже родового дома, в левом углу перистиля. Окна здесь были маленькие, забранные густой сеткой. Некоторое время Бебий лежал, закинув руки за голову. Решил было позвать Марцию, потом раздумал.

Лежал, поглядывал на одинокую звезду, чей свет, пробившийся через воздушные сферы, сумел проникнуть и через ячейки металлической сетки. Следил за искоркой, рассуждал сам с собой — завтра служба во дворце, увижу императора. Если поинтересуется, как у него дела, ответит, что готов немедленно отправиться в Сирию.

Он даже сел на постели. Это действительно была хорошая идея. Просто замечательная!.. Сославшись на безотлагательный приказ, можно настоять на том, чтобы Марцию до его возвращения оставили при доме. Сделать строгое лицо и невзначай обмолвиться — таков приказ императора. Поди, доберись до императора, поинтересуйся, было такое распоряжение или нет. Можно даже позволить остричь волосы, чтобы не вызывать нареканий со стороны седовласых римских граждан. Настоять‑то Бебий сумеет, рявкнет так, что стены задрожат. Добравшись до Антиохии, немного выждет, потом улучит момент и заберет девчонку к себе. Там выпросит у матушки вольную.

Он встрепенулся, уже совсем было собрался бежать в другое крыло, взобраться на второй этаж, разбудить Марцию и поделиться с нею надеждой. Потом прикинул — спешить собственно некуда. Сначала следует все хорошенько обдумать, ведь ночь располагает, а день исполняет. Денег у него мало — вот в чем беда. Будь он богач, легче было бы договориться с матушкой. Жаль Клавдию, все‑таки он, как ни крути, произвел на нее впечатление. Эта мысль наполнила его гордостью. Впрочем, что ему Клавдия? У нее отбоя нет от женихов, долго печалиться не будет.

Бебий неожиданно и обречено махнул рукой.

Пустое! Ни под каким видом он не мог связать свою судьбу с Марцией.

Не дано!

Беда в том, что одновременно служить государству и императору и прислуживать рабыне невозможно. Практически несовместимо!

Ему неожиданно пришло в голову, что рано или поздно он сумел бы отыскать приемлемую форму сожительства с Марцией. Такие примеры в Риме были. Он мог бы браковать невест одну за другой, в конце концов, матушка смирилась бы с его безумствами — он знал ее лучше, чем кто‑либо еще. С другой стороны, случись с ним подобный скандал, император никогда не доверит ему выполнение ответственного задания. Высшее общество, офицерский и чиновничий круг оказались бы закрыты перед ним. Кто бы после этого согласился стать его партнером по откупам?

Мягкость, неторопливость, кажущаяся нерешительность Марка — все это видимость. Отец по дороге в замок Ариогеза объяснил ему, что такое стоический мудрец. Это человек, который посредством добродетельной жизни сумел встать над жизнью. Его разум необъятен. Он видит на семь пядей под землей. Его холодность и невозмутимость проистекают по причине страстной любви к людям. Другое дело, что истина в своей божественной полноте им не дана. Они не понимают, что братство и равенство лишь отсвет любви к Спасителю. Но упрекнуть их в этом может только человек столь же добродетельный, столь же мудрый, как и Эпиктет. Любовь Марка к общественному, жажда добра каждому из своих подданных и всему государству в целом замешана на здоровой, ядреной почве Божьего промысла. Его ведущее вынуждает его действовать исподволь, обходными путями, сохраняя на лице божественное равнодушие, потому что люди не выносят, если кто‑то открыто и царственно начинает заботиться о них. Люди начинают дерзить, те, кто похуже, садятся на шею. Глупые и хитрые прибегают к лести, умные смеются. Только достойные принимают заботу государя как должное. Пойми это, Бебий, и служи ему. Без страха и упрека. Все остальное в руках божьих, и не мне убеждать тебя, что существует свет невечерний. Мне свидетельствовать, что истина существует, она ослепительна для закрывших уши, прикрывших глаза. Но ты не ослепнешь, если пойдешь за Марком. Он дурному не научит, он простит, но старайся не поступать так, чтобы возникла необходимость прощать тебя.

Звездочка погасла. Некоторое время Бебий лежал, прислушивался к телу. Удивительно, но в тот момент он почувствовал, что оно вдруг зажило своей жизнью, тайной, емкой, необоримой. Спустя минуту сильнейшее желание напомнило ему о Марции.

Он торопливо вскочил с постели. Прикрыл бедра простыней, босиком засеменил в другое крыло. Взбежал по лестнице. Ступени противно скрипнули. Оказался на антресолях, обращенных внутрь двора. На втором этаже, где находились комнаты для домашних рабов, света не было. Бебий остановился, перевел дух, постарался взять себя в руки. Наконец на ощупь двинулся вперед. Неожиданно балкон, огибавший две стороны над перистилем, осветился. Бебий вздрогнул, потом сообразил, что луна вышла из‑за туч. Яркое серебристое сияние легло на внутренний двор, колонны, выложенный плитками пол. Добрался до двери, за которой должна была отдыхать Марция. Откинул занавеску, проскользнул внутрь, некоторое время приглядывался. Слабый лунный свет тоже сумел проникнуть в комнату. Рядом с проемом, слева и справа, спали ее подруги — молоденькие рабыни, которым рано еще было думать о замужестве. Обе спали обнаженными, одна на боку, подоткнув кулачок под щеку, другая — на животе. Лежанка, расположенная поперек дверного проема, дальше других от входа, оказалась пуста. Марции не было. Сердце сжалось от дурного предчувствия. Бебий едва смирил себя, не стал поднимать шум. Бесшумно вышел из комнаты, добрался до скрипучей лестницы, начал спускаться. В перистиле, облитый лунным светом, остановился, прислушался. Неясный шорох привлек его внимание. Скорее бормотание. В той стороне, где находилось домашнее святилище померещилось подрагивание света — не лунного, серебристого, а тускло — золотистого, мерцающего. Он осторожно отправился в ту сторону, заглянул в сакрариум.

Свет издавал чадящий фитилек масляной лампы, стоявшей на полу. Рядом, перед изображениями Юноны и Весты, возвышалась, опустившаяся на колени Марция. Девушка была в ночной тунике, руки прижаты к груди.

С длинными сплетенными в косу волосами Марция вполне могла сойти за полноправную римлянку. Она родилась в Италии, ее выговор был чист, лицо свежо и красиво, тело здорово и пригодно к деторождению. Все равно полуметровая мраморная Юнона, заступница местных девушек и женщин, а также меньшая, вырезанная из дерева Веста, хранительница домашнего очага, равнодушно взирали на нее. Их милости не распространялись рабынь, пусть даже Марция родилась в Вечном городе и считалась домашним приобретением.

О многом ли молила Марция? Упрашивала, чтобы не разлучали с Бебием, чтобы хотя бы изредка видеть его, быть с ним на каких угодно правах. Чтобы милого одарили жизнью долгой, чтобы не сразил его вражеский меч, не тронуло копье, чтобы стрела пролетела мимо.

Бебий ошеломленно взирал на нее, слушал ее. Что запретного могло таиться в этих идущих от сердца словах? Что несбыточного просила девчонка у истуканов? Почему они были так холодны и слепы? Разве Марция не ровня закутанным в стóлы гражданкам?

Бебий невольно рывком подернул головой, освободил глазницы от набежавшей влаги. Язычок пламени заколебался, Марция что‑то торопливо дошептала и обернулась. Увидела Бебия и улыбнулась — широко, ослепительно.

Марция поднялась, машинально отряхнула колени, приблизилась к мужчине. Он взял ее за руку, касаясь друг друга плечами, они вышли из святилища. В атриуме Бебий обнял девушку, потянул в сторону своей спальни. Марция уперлась ладонями в его грудь, шепнула.

— Не сегодня. Я дала обет.

Затем уткнулась носом в сосок Бебия, так и замерла. Он осторожно погладил ее плечи, просунул руки под тунику и прижал к себе. Неожиданно Марция подняла голову, глянула на него пронзительно и жалобно.

— Что, родная? — спросил Бебий.

— У нас будет маленький…

Бебий стиснул челюсти, еще сильнее прижал к себе девушку, положил подбородок ей на темечко, поерзал подбородком, погружая его в шелковистую пену ее волос.

Снизу послышался ее дрожащий голосок.

— Я пойду.

Он убрал руки.

— Тебе завтра на службу?

— Да. Марция, никому ни слова о ребенке. Вернусь из дворца, переговорю с матушкой.

— Хорошо, я буду ждать.

Глава 8

Во дворце Тиберия Бебий первым делом отыскал Сегестия Германика и передал ему условия, на которых родственники Виргулы готовы были пойти на мировую.

Сегестий почесал в затылке.

— Двадцать тысяч сестерциев! У меня нет таких денег.

— Матушка готова ссудить тебе пять тысяч. Я могу добавить. Возьмешь кредит.

— Под какой залог?

— Под залог будущей добычи, ведь следующим летом в поход?

— Эх, Бебий, плохо ты знаешь римских живоглотов. Какой же римский ростовщик ссудит собирающегося в поход солдата под обычный процент. Они такую мзду накрутят, что, случись со мной какая беда, Виргуле век не расплатиться.

— Может, занять у сослуживцев?

— Сказал бы я тебе, Бебий, насчет сослуживцев, особенно преторианской братвы, но в честь твоего отца промолчу. Молод ты и цену дружбе не знаешь. Те, кто побогаче, помогут охотно. Только сейчас я вольная птица. Откупился от центуриона и беги к Виргуле, а стоит надеть хомут, и я на положении раба. Я знаю, что это такое. Втянут в какую‑нибудь историю и не откажешься. Что ж, пока префект квартала благоволит ко мне, а в походе постараюсь урвать что‑нибудь пожирнее.

Они беседовали в предназначенной для старших солдат комнате, расположенной в полуподвальном помещении дворца, где помещался и отдыхал караул и откуда начинали разводить преторианцев на посты. В комнату заглянул весельчак Квинт Эмилий Лет.

— О чем туга, Сегестий? Во, и Бебий выставил челюсть!

Сегестий угрюмо промолчал, а Бебий объяснил трибуну.

— Родственники жены Сегестия запросили двадцать тысяч за мировую.

— И в чем загвоздка?

— Вот решаем, как достать нужную сумму.

— Правильно ли я понял, что родственники требуют за жену преторианского тессерария выкуп в двадцать тысяч сестерциев?

— Ты правильно понял, Квинт, — подтвердил Сегестий. — А чтобы тебе стало еще понятней, объясняю, что у меня нет таких денег.

— Но у тебя есть меч, — ухмыльнулся Квинт, — милость императора и уважение своих товарищей. Мне сдается, что этот капитал потянет более чем на двадцать тысяч. Кто он, этот хапуга, требующий от зятя двадцать тысяч за примирение. Кстати, зачем оно тебе. Твой тесть хотя бы богат? Виргула — единственная наследница?

— Нет, — ответил Сегестий, — у нее куча братишек и сестренок. Юкунд ежегодно шлепает по младенцу. Он держит трактир неподалеку от пересечения улицы Патрициев с Тибуртинской дорогой. Дешевая такая забегаловка. Видал, наверное, вывеску «Три пескаря». Мне обниматься с ним вовсе ни к чему, век бы его не видеть, однако Виргула просит, чтобы брак был оформлен по всей форме. Она и так согласна жить, но уж если жениться, то по всем правилам, с согласия отца.

— Женщины так непоследовательны, — улыбнулся Квинт. — Вот что я тебе посоветую, Сегестий. Не вешай нос, может, что и придумаем.

Затем Квинт Эмилий обратился к Бебию.

— Готовься к отъезду. Нам с тобой приказано сопровождать императорскую семью в Пренесте. Отъезд после полудня.

— Надолго, не знаешь?

Квинт пожал плечами.

— Думаю, до ноябрьских календ. Раньше Приск смену не пришлет. А что, куда спешишь?

— В общем, нет. Как раз неделя меня устраивает.

— Тогда собирай людей. Кавалерийскую алу как обычно. Охрану в повозки. Ты отвечаешь за кортеж, глашатаев и эскорт. Смотри за толпой, а то опять попрут, как в прошлый раз, когда повозку императрицы, ее дочерей и цезаря едва не опрокинули. В эскорт отряди ребят помордастей, позлее. За городом полегче будет.

В предместьях Рима, на Пренестинской дороге Сегестий, назначенный старшим над двадцатью солдатами эскорта, ограждавшего экипаж императора, императрицы и их детей, так надавил перехваченным горизонтально копьем на напиравшую толпу, что с пяток зевак свалились под откос. Это происшествие вызвало бурную радость в толпе. Знай наших, надрывался плебс, с такими молодцами мы раздробим головы германцам. Лупи их, Марк, в хвост и в гриву! Сегестий, круши копьем! Особую радость поступок Сегестия вызвал у двенадцатилетнего цезаря Коммода. Он едва не выскочил из повозки, чтобы помочь преторианцу «мочить чернь». Фаустина с трудом удержала его. Марк тоже выглянул из своей знаменитой на всю империю колесницы, предупредил.

— Осторожней, Сегестий.

Появление императора вызвало новый взрыв восторга. Толпа опять начала напирать на преторианцев. Тогда Бебий Лонг направил на них своего коня.

За городом действительно стало полегче. Бебий спешился, пошел рядом с Сегестием.

— Что такой грустный, Бебий?

— Не знаю, что и делать, Германик, — признался молодой трибун.

Так, слово за слово, рассказал тессерарию о Марции, о невозможности жить с ней, о невозможности расстаться с ней, о будущем ребенке, еще не появившемся на свет, но уже обреченном на муки, а может, и на смерть в утробе матери. Одним словом, все не так, все по ухабам.

* * *

Вернувшись из Пренесте, куда через неделю, за два дня до ноябрьских календ прибыла смена, Бебий Корнелий Лонг первым делом зашел в мастерскую Поликтета.

Художник подозрительно замешкался со встречей, вышел к гостю не сразу, при этом заметно робел. Однако на любезности не скупился, сразу, вопреки предчувствию Бебия, продемонстрировал заказчику готовую работу. Бебий бережно взял в руки небольшую, длиной в ладонь и шириной в пол — ладони, изящную, покрытую замысловатой резьбой деревянную шкатулку. Орнамент был, на первый взгляд, грубоват, глубок. Как пояснил Поликтет, в тех вещах, которые часто берут в руки, мельчить нельзя. Детали, финтифлюшки, полутона быстро затрутся. Прорези на предметах обихода должны быть менее изящны, более резки.

Бебий поморщился, глянул на него и попросил.

— Помолчи, а?

Грек тут же примолк. Лонг провел ладонью по крышке лакированной коробочки. Орнамент, как, впрочем, и сам рисунок, был посвящен Флоре, богине весны и цветения, покровительнице ранних плодов и ягод.

По краям шла череда пальмет, увязанных со стеблями, полными листьев и цветочных бутонов. В центре крышки была изображена цветочная россыпь у входа в некую пещеру или грот, за которой угадывалась юная нимфа или, может, сама Флора. Ее лицо было скрыто, из‑за горы цветов выглядывала часть тела — едва очерченная правая грудь и обнаженная до талии, удивительно заманчивая ножка. Такое впечатление, будто богиня, на мгновение выглянувшая из своего укрытия, вновь затаилась в живописном, увитом плющом и самшитом гроте. Само убежище располагалось как бы в самой глубине шкатулки.

Бебий поднял крышку. Поясной портрет Марции занимал всю, чуть вогнутую, внутреннюю поверхность. Мало сказать, что она была хороша, она еще будила воображение. Встрепенувшаяся, чуть повернувшая головку, Марция была запечатлена в тот момент, когда что‑то поодаль привлекло ее внимание. О том говорила угасающая, схваченная в последнее мгновение улыбка, брови чуть вскинуты, в глазах удивление. Боги, что же разглядела она, кого различила? Головка была украшена венком, сплетенном из роз, фиалок и маковых бутонов. Плечи обнажены, грудь прикрыта складками прозрачного, узорчатого хитона.

Поликтет ждал в отдалении. Бебий не заметил, как художник постепенно отходил от него. При этом на лице грека читалось откровенное нетерпение, он потирал сложенные у груди руки.

Бебий не выдержал, воскликнул.

— Здорово! Я доволен. Думаю, и Марции понравится.

Поликтет замер, усмехнулся, затем скривил правую сторону рта, уклончиво пожал плечами.

— Хвала Аполлону. Буду счастлив, если и ей понравится.

Бебий удивленно глянул на бородатого художника.

— Что значит, «если»? — веско спросил он. — Я ее знаю, она любит разглядывать себя в зеркале. Теперь я понял, что ты имел в виду, когда говорил о неувядающей юности.

— Я имел в виду, если увидит. Прикажете доставить заказ?

— Нет. Я возьму с собой. Отряди раба.

— Будет исполнено, господин.

Бебий расплатился с Поликтетом и поспешил домой. Шагал уверенно, местами, особенно там, где мостовая шла под уклон, едва не переходил на бег, а вот по ступенчатому пешеходному проходу, ведущему на Целий, взбежал так резво, что молоденький мальчишка, тащивший торбу со шкатулкой, едва поспевал за ним. Войдя в дом, углом выходящий на пересечении улиц, остановился в вестибюле, приказал носильщику оставить здесь завернутый в бумагу и перевязанный цветной лентой подарок. Затем миновал вестибюль. Евбен, находившийся в тот момент в атриуме, увидев его, поклонился.

— Какая радость. Молодой хозяин вернулся.

Однако особой радости в голосе прокуратора не обнаружилось. Его лицо было угрюмо. Поприветствовав молодого хозяина, он сразу заторопился.

— Пойду предупрежу госпожу.

К немалому удивлению Бебия, другие рабы тоже повели себя странно. Поклонившись, выказав радость, тут же опускали взгляды, старались исчезнуть из поля зрения молодого хозяина. Особенно смутили молодого хозяина две молоденькие прислужницы. Те вообще не подняли глаз. Он остановил одну из подруг Марции, спросил, где девчонка? Та, глядя в пол, ответила, что Марции нет дома. Где же она? Девицу неожиданно бросило в краску. Она вдруг метнулась в сторону и скрылась в подсобке, примыкающей к кухне. Бебий ошеломленно глянул ей в след. Он, ускоряя шаг, пересек перистиль и вошел к матери.

— Бебий, как вовремя ты вернулся! — воскликнула Матидия и предложила сыну сесть. — Сегодня вечером мы отправимся на смотрины к Секунде. Ее родственники соберутся помянуть одного из своих предков. Нас тоже пригласили.

— Матушка, где Марция?

Матидия посуровела, поджала губы.

— Успокойся, Бебий. Возьми себя в руки. Ты уже не мальчик, перестань капризничать.

— Я никогда не капризничал, — ответил Бебий. — Я всегда был послушен и дисциплинирован, но это не значит, что я не хозяин в собственном доме. Где Марция?

— Я не знаю, где теперь девчонка. Теперь меня это не занимает. Пока ты отсутствовал, меня навестил агент одного очень солидного покупателя и предложил продать Марцию. Цена оказалась необыкновенно щедрой — пятьдесят тысяч сестерциев. И что ты думаешь — я сплоховала? Нет, дорогой мой, я сумела довести ее до ста тысяч. Эти деньги уже в доме. Теперь мы прочно встанем на ноги, сможем сыграть свадьбу, как ее когда‑то играли в доме Корнелиев Лонгов. Поверь, этот праздник требует немалых затрат.

— Кто покупатель?

— Я не знаю.

У Бебия перехватило дыхание. Голос дрогнул.

— Ты продала ее в лупанарий?

Матидия отрицательно покачала головой.

— Нет, я получила твердые гарантии, что Марцию приобретают для домашней работы. Ты полагаешь, я испытывала неприязнь к девчонке? Ты ошибаешься, она выросла у меня на глазах…

— Но она же ждет ребенка! — почти выкрикнул Бебий. — У нее будет ребенок от твоего капризного сыночка!..

— Боги, как я успела! — вскинула руки Матидия. — Как я вовремя поторопилась! Чтобы мы делали с твоим ребенком, Бебий? Ты подумал об этом? Нам пришлось бы немедленно продать его, но и эта мера вряд ли помогла. Твоя будущая жена все равно узнала бы об этом. Еще раз говорю, возьми себя в руки. Я не желаю девчонке зла, но так рассудили боги. Перестань безумствовать.

— Ах, перестать безумствовать? Я еще и не начинал! — воскликнул Бебий. — Повторяю вопрос, кто купил Марцию?

— Я не знаю, и это было одним из условий сделки.

Бебий ни слова не говоря вышел из ее комнаты и, гремя оружием, направился к себе. Там уселся на ближайшее ложе триклиния, повесил голову. Потом зычно крикнул.

— Дим!

Мальчишка мгновенно появился в столовой.

— Что‑нибудь знаешь о Марции?

— Нет, господин. Меня и близко к таблинию не подпускали. Сам прокуратор стоял на страже.

— А он знает?

— Вряд ли, господин. Но даже если знает, не скажет.

— Ну, это мы еще посмотрим. Зови его.

Старик остановился на пороге.

— Что угодно господину?

— Ты знаешь, кому госпожа продала Марцию?

— Нет, господин.

— Но ты же стоял рядом.

— Я не слышал, господин. О покупателе и слова не было.

— А если я прикажу бить тебя кнутом, вспомнишь его имя?

— Тогда будет два трупа вместо одного.

— То есть?

— Когда Марцию уводили из дома, она была как мертвая.

— Плакала?

— Ни слезинки. Побелела вся, дрожит, но ушла покорно.

— А кто же второй?

— Я, господин. Тебе придется забить меня до смерти… Я все равно не вспомню. Зачем? Что сделано, сделано. Бебий, помнишь, как я играл с тобой, когда был маленький?

— Помню. Но это разве дает тебе право молчать.

— Я всегда молчал, Бебий. Я и сейчас буду молчать, потому что поверь, я не держусь за жизнь. Мне теперь на этой земле не за что держаться.

Он опустил голову, потом продолжил.

— Марция была моей внучкой. Как я буду без нее? Я наблюдал за вами, и сердце мое не знало покоя. Я предлагал госпоже в первый же день, когда Марция прислуживала за столом, отослать ее в деревню. Она не позволила — сказала, пусть, мол, мальчик натешится. Натешились?

— Ну ты, старый пень! Не забывайся!..

— Я не забываюсь. Я вспоминаю вашего отца. Он полагал, что все люди рождаются равными. Все мы божьи создания.

— Я с этим не спорю. Я читал Сенеку, я тоже помню отца, и все же порядок должен быть соблюден. Хорошо, примем на веру, что ты не знаешь имя покупателя. Но торговый агент тебе известен? Ты же всех знаешь в Риме.

— Торговый агент мне известен, господин, но мне кажется толку от этого мало.

— Как мало! Как мало! Я добьюсь от него. Он назовет имя. Я затащу его в Карцер, его будут пытать.

Старик вздохнул.

— Если, господин, ты сможешь найти его. Думаю, Плавт не такой дурак, чтобы сидеть дома и ждать гнева трибуна императора. А если же Плавт и остался дома, это значит, что особа, завладевшая Марцией, — голос старика дрогнул, — столь высока и могуча, что Плавту нечего бояться. Если позволено мне будет высказать свои наблюдения…

— Говори, поборник равенства.

— У меня сложилось впечатление, что те, кого прислали за Марцией, были предупреждены, разговаривали вежливо, Марцию не торопили. Вряд ли содержатель лупанария вел бы себя столь церемонно.

— Спасибо, утешил.

Бебий неожиданно всхлипнул. Старик подошел ближе, положил руку ему на голову, погладил волосы.

— Оставь все, как есть, Бебий. Здесь нам в удел страдание, здесь юдоль печали. Радость и спасение там, — он потыкал указательным пальцем в потолок. — Чем ты можешь помочь Марции? Только хуже сделаешь. Новый хозяин озлобится. Надейся на скорый суд, на небесный суд. Он близок. Со дня на день явится тот, чей знак «рыба», он рассудит, кто прав, кто виноват.

Бебий успокоился, позволил себе усмехнуться.

— Утешаешь, старик? Что толку в твоем утешении, когда Марция там… В чьих она руках? На что способен твой Иисус из Назарета? Он в силах вернуть ее, позаботиться о ней или он умеет только судить? Кого судить — тебя, меня? Матушку?

— Всех, Бебий.

— И даже ребенка?

— И его тоже.

— Ты знал о нем?

— Знал, Бебий.

— Тогда ты должен сказать имя покупателя.

— Нет, господин.

— Ступай.

Всю ночь Бебий Лонг не спал, прикидывал и так и этак. К утру отыскал ниточку. Ясно, что Поликтет, этот знаток красоты, дал знать неизвестному покупателю, что в городе появилась спелая, невиданной сладости ягодка. Отчего бы ни полакомиться, если есть деньги?

Все обтяпали втихую. В ту пору в Риме, жившем под надзором Марка, было не принято выпячивать порочные наклонности, бравировать подлостью, невежеством или жесткостью по отношению к братьям меньшим. В том числе и к рабам. В те годы в обществе увлекались философией, особенно ценилась добродетель.

Утром, продумав все до тонкостей и захватив с собой шкатулку (Дим нес ее, все также завернутую в бумагу), Бебий явился в мастерскую Поликтета. Ему даже не пришлось грозить мечом, брать гречишку за горло. Тот сразу выдал, что наброски Марции случайно попались на глаза его давнему и очень богатому заказчику. Он заинтересовался, расспросил насчет девицы. Ему, Поликтету, скрывать нечего, ведь господин (он указал на Бебия) не ставил условием сделки сохранение тайны. И как он мог бы скрыть правду от зятя императора, мужа его недавно скончавшейся сестры Уммидия Квадрата?

Глава 9

До самого лагеря преторианцев, расположенном по Номентантской дороге, Бебий Лонг повторял сообщенное ему Поликтетом имя.

Уммидий Квадрат прославился в Риме тем, что спустя дня два после смерти жены, сестры Марка Аврелия, накупил десяток красоток и разместил их по всем своим владениям, включая городской особняк и загородные виллы. Марк в ту пору носил титул цезаря и как бы не заметил оскорбительной бестактности зятя. Даже через год, после смерти Антонина Пия, Марк Аврелий не принял никаких мер в отношении Уммидия. На упреки Фаустины император ответил, что не дело повелителя вмешиваться в частную жизнь граждан. Эти слова тут же разнеслись по городу. Кстати, подобным решением он напрочь сразил верхи Рима, со страхом ожидавшие смены власти и подозревавшие неброского, погруженного в философские размышления нового правителя в самых злобных и тиранических намерениях. Многие полагали, что в тихом омуте лярвы водятся, однако ответ принцепса относительно чудачеств зятя успокоил «общественность».

Уммидий Квадрат относился к тому типу людей, которые все делают невпопад. На свадьбах он во всеуслышание поносил женский пол. Ему ничего не стоило пригласить усталого человека на прогулку или предложить помощь в деле, которое начавший его хотел бы прекратить. О нем рассказывали, что, присутствуя на бичевании какого‑то раба, он объявил, что его раб повесился после того как его наказали кнутом. Однажды, наступив на коровью лепешку, Уммидий явился во дворец Тиберия и, войдя в тронный зал, приступил к публичному обсуждению случившегося с ними происшествия. Тем не менее в Риме его считали «добрым малым».

Сзади по — прежнему тащился Дим с драгоценным, но теперь ничего, кроме стона и зубовного скрежета не вызывавшего, подарком. Бросив взгляд на суму, в которой помещалась шкатулка, Бебий сравнил ее с надгробным камнем.

Сначала Лонг решил сразу явиться к Уммидию, погрозить мечом, забрать Марцию и вернуть ее в родной дом. Деньги можно возвратить потом. Мечты растаяли сразу же, как только он очутился под сенью портиков на форуме Траяна, в тени его колоссальной, украшенной барельефами колонны. Стоило только бросить взгляд на нависшего на площадью, вскинувшего руку повелителя и полководца, вознесенного на необыкновенную, немыслимую для простого смертного высоту, как отчаяние утопило дерзкий настрой. К кому он собирался ворваться с мечом? К бывшему консулу, к одному из богатейших людей Рима, родственнику императора и дальнему потомку Траяна, с божественной высоты обозревавшего Рим?

Далее уже не шел, а тащился — волок броню, оружие, душу. Что здесь поделаешь? Оставалось только взять себя в руки, гордо вскинуть голову и забыть о Марции, наверняка уже побывавшей в постели этого лысого развратника. Этим — развратными картинками, оскорбляющими честь девчонки, — вполне можно было утешиться. И какая честь у рабыни? Спереди, сзади, и так и этак — ему теперь какое дело!

Бебий шел, не глядя на толпу, распихивал прохожих с такой силой, что скоро на тесных, переполненных народом улицах Рима ему заранее начали уступать дорогу. Кто‑то в белой тоге с пурпурной полосой попытался было встать у него на пути, однако Бебий с силой оттолкнул патриция — и тот стушевался! Обтер лицо, не посмел кивнуть слугам наказать грубияна. То ли лицо Бебия, то ли его форма, подсказавшая, что подобная невозмутимость объясняется полученным приказом, сдержали разгневанного сенатора, однако он поостерегся устраивать публичный скандал.

Бебий не заметил переживаний, исказивших лицо патриция. Скоро добрался до Субуры — здесь обречено, без объяснений, без поиска причин, трезво и напрочь, признался себе, что без Марции ему не жить. Плевать, где она, с кем она! Нужна и все тут! Он не мог позволить себе смириться с потерей. Отступи — и все дальнейшее неинтересно. Служба, подвиги, подряд, матушка, хозяйство, собственность — к чему все это? Единственное, на что хватило сил — это убедить себя, что подобная тоска всего лишь род душевной хвори. Со временем выздоровеет, а пока следует притерпеться. Смириться, как Евбен, потерявший внучку, последнюю отраду старости.

Мыслил ясно, разумно, сам себе удивлялся, своему спокойствию. Вот еще соображение. Откуда вывернулось, непонятно. Насчет ребенка. Бросить его, не рожденного страдальца, в подобном положении значит, предать его. Более того, изменить памяти отца, ведь тот, даже заразившись пагубным христианским суеверием, не бросил дом, привычное житье до той поры, пока Матидия не разрешилась от бремени, пока Бебий старший не взял младенца на руки и не нарек своим сыном. Неужели он, Бебий младший, дойдет до такого позора, что позволит бросить своего ребенка на произвол судьбы?

Это мучительная, неотступная картинка, как Марцию заставляют силой избавиться от ребенка, всю дорогу преследовала его. На повитух, колдуний, всякого рода знахарок Уммидий не поскупится. Потому, может, разгневался еще сильнее.

Первым человеком, с которым Бебий столкнулся в отведенном для трибунов здании оказался Сегестий. Тот был в парадном облачении — доспехи новенькие, шлем начищен мелом и ослепительно блестел, на плечах красовался центурионский плащ.

— Видал, Бебий, — повел плечом Сегестий. — Сегодня по распоряжению императора Приск удостоил меня звания центуриона. Палку, сказал префект, добудешь сам. Это еще что, — радостно махнул рукой. — Сегодня к воротам прибежал Юкунд и предложил мне две тысячи сестерциев, чтобы я на исходе этой недели оформил брак с Виргулой.

Бебий не удержался и хмыкнул — удивительные шутки со своими жителями выкидывает Вечный город. Здесь всего в избытке — и горя, и радости, отчаяния и надежды. Однако не стоит портить радость Сегестию. Трибун изобразил улыбку и спросил

— Рад за тебя?

— Лет постарался, — принялся рассказывать Сегестий. — Разузнал, что Юкунд — вольноотпущенник Дидия Юлиана, известного гордеца. Его тщеславию нет предела. Вот Квинт Эмилий и разъяснил ему, что тот, кто добивается чести, должен поддерживать хорошие отношения с гвардией, иначе его потуги бесполезны. Неразумно раздражать тех, кто ежеминутно находится возле императора, задирать их. Дидий испугался, начал оправдываться, тогда Квинт и рассказал ему о моих неладах с Юкундом. Тот даже рассмеялся — пусть, говорит, Сегестий, не переживает. Он этого Юкунда вот так…

Сегестий сжал огромный кулачище и показал, как Дидий Юлиан поступит со своим вольноотпущенником.

— Юкунд тут же примчался в лагерь. Тут ему подсказали, что теперь я центурион. Трактирщик едва не лишился рассудка. Когда пришел в себя, предложил организовать пир. Жалкий человек, — неожиданно помрачнел Сегестий. — Нужно мне его разбавленное вино и жаркóе из кошки. Слушай, а чего ты белее снега?

Бебий не ответил, отвернулся. Сегестий подозвал Дима, положил руку ему на плечо. Парнишка невольно сгорбился под тяжестью, но сразу осмелел и заявил.

— Матидия продала Марцию. Хозяин горюет.

— Горюешь? — обратился Сегестий к Бебию.

— Есть немного.

— Немного? — не поверил центурион и, заметив, с какой силой молодой человек сжал челюсти, поволок его за руку в сторону.

Так, не глядя, наткнулся на спину Квинта Лета. Тот мгновенно рассвирепел, повернулся, но, заметив удрученного Бебия и не менее озабоченного Сегестия уже спокойнее предупредил.

— Смотреть надо… Что это с ним? — кивнул трибун на Бебия.

Сегестий пожал плечами.

— Так…

— От меня мог бы не таиться, — упрекнул Бебия Квинт.

Ответил Сегестий.

— Рабыня у них была…

Он глянул на Бебия, мол, можно ли продолжать? Тот не ответил, тогда центурион объяснил.

— Ну, Бебий сошелся с ней, а Матидия продала ее.

— Ну, и в чем беда? В Риме обнаружилась нехватка рабынь?

— Ты не понимаешь… — начал было Бебий.

— Отчего же. Выходит, девчонка так зацепила твое сердце, что ты места себе найти не можешь? Вот что, — он подхватил Бебия под другую руку и поволок в свободное помещение. — Расскажи все, как есть. Мне это, когда насчет любви, страшно интересно.

Бебий коротко поведал о том, как вернулся домой, как встретил Марцию, рассказал об их короткой, но «бурной» страсти. Поведал о ссоре с матерью, настаивавшей на скорейшей женитьбе и непременной продаже Марции. Чем больше говорил, тем сильнее распалялся. Прежний боевой настрой охватил его. Квинт и Сегестий едва сумели удержать Бебия, который уже был готов мчаться к дому Уммидия Квадрата и вырвать девчонку из рук этого лысого развратника.

— Только себе хуже сделаешь, — предупредил его Квинт. — В этом деле голову потерять раз плюнуть, а она у тебя вон какая видная, кудрявая.

Он помолчал, потом недоверчиво скривился.

— И стоит ли рабыня таких хлопот? Небось, какая‑нибудь стриженная грязная молодуха. Ты с ней спишь, а она в самый интересный момент чесноком отрыгивает.

Бебий побледнел, схватился было за рукоять меча, потом также быстро успокоился.

— Ты прав, Квинт. При этом она несведуща в благородной латыни и кроме «дай», «подай» ничего не знает. Хочешь взглянуть на ее портрет?

Квинт изумленно глянул на друга.

— Что я слышу! — воскликнул он. — Римский трибун заказывает портрет свой рабыни. О, Рим, ты действительно великий город!..

Бебий подозвал Дима, вытащил из сумы сверток, осторожно развязал завязки, снял оберточную бумагу, вытащил шкатулку. Дал взглянуть на крышку. Из рук не выпустил. Сегестий внимательно оглядел коробочку. Квинт Эмилий Лет провел пальцем по лакированной резной поверхности, затем вопросительно посмотрел на товарища.

Бебий наконец поднял крышку, развернул шкатулку таким образом, чтобы удобнее было рассмотреть портрет.

Несколько минут все молчали. Сегестий первый нарушил тишину, вздохнул.

— Небесный лик!

Квинт резко подернул головой.

— Беру свои слова назад! — потом гневно, даже с каким‑то вызовом спросил. — Что же ты не приказал ей остричь волосы? Ах, какую птичку сумел спроворить лысый развратник. Эх ты, Бебий?

Лонг отвернул голову, признался.

— Знал бы, чем дело кончиться, в первый же день переоформил бы Марцию на себя и отослал во Флоренцию. Кто мог предположить, что так получиться.

— Теперь будешь утверждать, что жить без нее не можешь?

— Ничего утверждать не буду, а жить без нее не могу и не хочу. Признаюсь в худшем, Квинт, она ждет ребенка, а я проворонил. Сам не знаю, что со мной.

— Душа запела, — неожиданно вмешался Сегестий. — Тебе трудно, малыш, а ты утешься. Скорый суд не за горами, там и встретишься.

Два римлянина, принадлежавших к сословию всадников, переглянулись. Ответил Сегестию Квинт.

— Хороший ты, мужик, Германик, верный, но не понимаешь, что значит принять свое дитя на руки. Или не принять, когда мечтаешь об этом.

— Куда уж нам, гладиаторам, до благородных, — с необыкновенно мрачным видом добавил Сегестий, — только позвольте заметить, господа хорошие, что страшный суд никого стороной не обойдет. Всем на орехи достанется.

— Пока, — кивнул Квинт — твой Христос займется подобным уголовным процессом, сколько воды утечет? Действовать надо сейчас. Сегодня на праздновании твоего повышения и обсудим сей вопрос. Все обтяпаем так, что никто ничего не заподозрит. Я приглашу кое — кого из своих знакомых. Ребята верные, и голова у них шибко варит. Тертулла, например, он в случае чего такой мим состряпает, что Уммидий и рад будет отомстить да не посмеет. Одним словом, мы должны показать, кто в Риме хозяин.

* * *

То‑то удивился Бебий, когда через пару дней после попойки, где были обговорены все детали налета на дом Уммидия, его неожиданно вызвали к императрице.

Фаустина поджидала трибуна в большом зале. Тут же находились Квинт и Тертулл, в другом углу зала играл деревянным мечом десятилетний Коммод. Наследник — крупный подвижный мальчик с длинными рыжеватыми кудрями, с хорошо развитыми, не по возрасту сильными руками и ногами, — отличался румяными щеками и редкой ангельской красотой, верной приметой здоровья.

Когда Бебий вошел в зал, Фаустина ласково пригласила его подойти поближе.

— Приветствую тебя, Бебий. Как здоровье Матидии? Прости, что редко удостаиваю тебя разговором. Женская память коротка, тем более вид у тебя постоянно бравый. Я так и говорю служанкам — хотите порадовать сердце, пропитаться истинно римским духом, берите пример с молодого Лонга. Каков молодец! Каков энтузиаст! Теперь, смотрю, ты загрустил. Что тебя печалит?

Бебий растерянно глянул на императрицу, перевел взгляд на Квинта. Тот, стоявший слева и чуть сзади, легким кивком, движением бровей подсказал — выкладывай все, что знаешь. Тертулл, расположившийся справа, одобрил его улыбкой. Молодой человек, однако, сначала начал отнекиваться — смею ли я, недостойный, отвлекать драгоценное внимание…

И так далее.

Фаустина не перебивая выслушала его, потом кивнула.

— Мне нравится, что ты не спешишь рассказывать о своих сердечных делах, Бебий. Мужчина должен уметь держать язык за зубами. Однако я спросила тебя не из праздного любопытства. Я хотела бы помочь тебе, но меня смущает вопрос, неужели эта Марция настолько хороша, что ты готов рискнуть карьерой?

— У нее добрая душа, госпожа, — ответил Бебий.

Лицо у Квинта вытянулось, Тертулл с откровенным недоумением глянул на молодого офицера. Только Фаустина одобрительно покивала.

— Достойный ответ. И все равно мне хотелось бы взглянуть на нее. Говорят, у тебя есть ее портрет. Ты позволишь?

— Да, госпожа.

Бебий принес шкатулку, которую с того злосчастного дня, когда Марцию увели из его дома, хранил на службе. Протянул резную коробочку Фаустине. Императрица осмотрела шкатулку со всех сторон, резьба, по — видимому, не произвела на нее впечатления. Затем подняла крышку. Долго всматривалась в изображение.

— Ты, прав, Бебий, у нее добрая душа, но скоро она избавится от этого порока.

Подбежавший Коммод заглянул через руку матери, попытался схватить шкатулку.

— Перестань, Луций, это не игрушка.

— Я тоже хочу посмотреть на нее! — заупрямился мальчишка. — Почему от меня всегда прячут изображения всяких красоток!

Он наконец вырвал из рук матери шкатулку. Бебий вздрогнул, сделал шаг в его сторону, но Коммод жестом остановил его.

— Не бойся, Бебий. Я только гляну.

Никто не посмел ему перечить. Наследник несколько минут вглядывался в портрет, потом заявил.

— Когда я вырасту, она будет мой женой. Взаправдашней, а не той, которую навяжет мне мама.

Все рассмеялись. Напряжение как‑то разом спало. Коммод вернул шкатулку. Бебий, не зная, куда ее положить, взял коробочку под мышку.

— Итак, — Фаустина с удовольствием потерла руки, — теперь мы все одна шайка. Я буду наводчицей. Я постараюсь выяснить, где Уммидий прячет добычу. Я же обеспечу вам надежную защиту. Пусть только этот лысый сатир посмеет явиться во дворец с жалобой, я устрою ему такой прием, век не забудет. Только предупреждаю, вы должны действовать аккуратно, без жертв и членовредительства. Если прольется кровь, я буду бессильна. С другой стороны, мне просто не верится, что такие молодцы, как вы, не в состоянии справиться с разнеженными, разжиревшими рабами Уммидия. Лет, ты разговаривал с Сегестием?

— Да, госпожа. Он отказывается. Говорит, что ему, бывшему гладиатору, не следует участвовать в подобных делишках. Ему не простят.

— Правильно говорит. Его участие смажет общую картину. Одно дело, если несколько знатных юнцов забавы ради выкрадут наложницу из дома зятя императора. Другое, если в этом окажутся замешаны люди не нашего круга. Еще вопрос, где спрятать похищенную девушку?

— Я отведу ее домой, — предложил Бебий.

— О чем ты говоришь, Лонг! Люди Уммидия первым делом бросятся в твой дом, перевернут все верх дном. Если они найдут Марцию, тебе несдобровать. Ты хочешь превратить шалость в преступление?

Она прошлась по залу. В этот момент раздался голос Коммода.

— Вы можете спрятать ее в моей спальне. Никто не посмеет войти к цезарю, а кто попытается, будет убит, — он погрозил невидимому противнику деревянным мечом, потом, словно понимая, что подобного оружия недостаточно, заявил. — У меня есть настоящий меч, а не эта деревяшка.

— Не говори глупости, Луций, — строго выговорила императрица, потом обратилась к Квинту. — Пригласи Сегестия. Император очень благоволит к нему. Это надо использовать.

Когда Сегестий вошел, императрица подозвала его. Центурион приблизился, преклонил колено и поцеловал ей руку. Фаустина была очень довольна, указал на него пальцем.

— Вот как, храбрые римские воины, надо вести себя в присутствие особы императорской крови.

Квинт тут же подошел и повторил церемонию.

Бебий и Тертулл не двинулись с места.

— Ага, — обрадовано воскликнула Фаустина, — вот вы и попались! Квинт, оказывается, они республиканцы!

— Республиканцы? — с неожиданной радостью завопил Коммод. — Головы долой! Матушка, позволь мне самому привести приговор в исполнение?

— Может, Луций, на первый раз мы их простим? — спросила императрица.

— На первый раз можно, — серьезно, совсем как взрослый, согласился мальчишка. Потом, сделав отчаянное лицо, воскликнул. — Если только они возьмут меня на дело.

Фаустина нахмурилась.

— Не говори глупости!

— Ну, мама…

— Я сказала, не мели вздор! И не вздумай ябедничать отцу, иначе я прикажу лишить тебя оружия. Будешь с утра до вечера заниматься философией.

На лице наследника прорезался неодолимый ужас. Императрица, вполне удовлетворенная отношением сына к философии, обратилась к Сегестию.

— Послушай, ты не хочешь участвовать в нашей потехе, это твое право, но посоветовать‑то ты можешь. Ты слывешь у нас за великого знатока Рима, его, так сказать, дна. Где можно спрятать Марцию, чтобы Уммидий вовек ее не нашел? Учти, она при этом должна быть в распоряжении Бебия. Только не упоминай о каких‑нибудь подозрительных и злачных берлогах или низкопробных борделях. Трибуну личной гвардии императора не к лицу появляться в подобных местах.

— У меня и мысли такой не было, императрица! — горячо возразил Сегестий. — Чтобы я собственными руками упек невинную душу в вертеп! Да мне спасения не будет.

— Ах, оставь свои суеверия! Мне нет никакого дела до твоего спасения. Ответь по существу, — оборвала его Фаустина.

— И зря, госпожа, — решительно возразил Сегестий. — Мне, например, есть дело и до вас, и до Марции — голубки, до любимого мною Бебия и верного в трудную минуту Лета, и до разряженного, словно петух, Тертулла. И до вашего спасения!

Он выговорил это с такой неожиданной твердостью и решительностью, что вмиг в зале возникло некоторое напряжение, которое умело сняла Фаустина.

— Благодарю за заботу, Сегестий, но речь сейчас о другом. Повторяю, где можно спрятать Марцию? За городом неприемлемо. Бебия не удержишь, а Уммидия богат. У него много слуг, они быстро выследят нашего влюбленного.

— Несчастную пленницу можно будет спрятать у моей жены Виргулы, в Субуре. Она будет рада помочь Марции. Там ее никто не найдет.

Императрица вскинула руку с вытянутым указательным пальцем и с восхищением заявила.

— Это другое дело. Приятно слушать человека, обремененного жизненным опытом, свалившего на арене самого Витразина. Ты будешь ждать Марцию где‑нибудь поблизости. Говорят, она беременна? Значит, подготовишь портшез. Моим воспользуешься. Мой прокуратор выделит тебе сидячие носилки, а также носильщиков.

Неожиданно она загадочно усмехнулась, затем поделилась с Тертуллом..

— Представляю, как взовьется Уммидий, когда ему сообщат, что пленницу унесли на носилках императрицы! — затем продолжила наставлять Сегестия. — Если спросят, будешь утверждать, что знать ничего не знал, ведать не ведал. Приказали сопровождать носилки, ты и сопровождал. С Приском я договорюсь.

— Так точно, госпожа.

— Вот и хорошо. Что ж, сообщники, идите и ждите весточку.

В этот момент раздался обиженный голос Коммода.

— А как же я?

— Что ты? — не поняла императрица.

— Каковы будут мои обязанности? Я готов постоять на атасе, и добычу схоронить. Если потребуется, замочу кого‑нибудь. У меня рука не дрогнет.

— Марк, оставь глупости!

На глазах у наследника навернулись слезы.

* * *

На следующий день Фаустине донесли, что «лысый сатир» прячет рабыню на своей вилле в Пренесте. Роскошная дача была расположена неподалеку от загородного императорского дворца, по другую сторону вершины горы, где высился знаменитый храм Фортуны. Соглядатаи Ауфидия Викторина сообщили, что девица помещена в расположенном в глубине поместья флигеле. Упрятана в каморку, более напоминающую темницу. Каморка примыкает к покою «ночи и сна» — особого рода помещению с двойными стенами, куда не проникают ни голоса прислуги, ни шум дождя, ни громы и блеск молний, ни даже дневной свет, если окна закрыты. Здесь Уммидий часто в одиночестве принимает еду.

В настоящий момент Уммидия на вилле нет. Купив Марцию, он, прежде всего, отдал ее в руки знахарок, чтобы те определили, здорова ли будущая наложница, не страдает ли срамной болезнью либо какими‑то иными, незаметными для внешнего глаза недостатками. Одна из них оказалась опытной повитухой и сразу определила, что Марция носит в утробе плод. Эта новость пришлась не по вкусу Уммидию. Он принялся публично сетовать на испорченность нравов и всеобщее вранье, поразившее даже высшие слои общества. О Марции не упоминал. Сначала хотел вернуть рабыню Матидии, сумевшей ловко подсунуть ему червивый плод, однако ума хватило сообразить, что в тот момент, когда Марк присутствует в городе, скандал ему ни к чему. Брезгливое, презрительное отношение императора к порочным наклонностям тех или иных представителей высших сословий было хорошо известно в Риме. К тому же девка после выкидыша хуже не станет, а в случае чего ее можно отослать в деревню на полевые работы.

Вины за собой Уммидий не чуял — купля — продажа была совершенна в соответствии с законом. Тем не менее, патриций ощущал некоторое беспричинное беспокойство. Бебий близок к императору, нрав у него дерзкий, замешан на старомодных, давным — давно покинувших Рим добродетелях. Уммидий так и сказал себе — никогда не связывайся с влюбленными безумцами.

Мало ли…

Пусть остынет.

По этой причине, добавил соглядатай, он спрятал новую наложницу подальше, приставил к ней караул — десяток рабов, ночующих в конюшне. Там же, с помощью той же повитухи, Уммидий собирается избавиться от недоразумения, после чего он вплотную займется ее дрессировкой.

Фаустина выслушала доклад, отпустила соглядатая и, глядя ему вслед, мысленно добавила: «А пока вынашивает грязные планы, как бы опорочить императрицу».

Ей никогда не забыть пакостную ночь, когда Вер взгромоздился на нее, придавил собой, просунул руки под нижнюю тунику. Уммидий, до последней минуты присутствовавший на вечеринке, после короткого окрика Вера, поспешил спастись бегством. Бросил ее на растерзание пьяной скотине. Трагедии, вздохнула Фаустина, правда, не случилось бы, не будь она так глупа и чувственна. Но даже если и так, что мешало Уммидию встать на защиту молившей о пощаде женщины. Более того, спустя некоторое время он тайно, с апломбом и с какой‑то зверской радостью, обмолвился кое — кому, что уговаривал императрицу покинуть пир, однако она‑де отмахнулась. После предупреждения императрицы болтать в открытую остерегался, однако время от времени позволял себе подмигивать Фаустине и многозначительно усмехаться. Хуже всего, что лысый сатир открыто спелся с Цивикой.

Фаустина радостно потерла руки — пришел ее черед. Она сполна заплатит за унижение, лишь бы молодцы сработали без крови, без членовредительства. Императрица не знала, каким образом сумеет испортить жизнь Уммидию, но предугадывала, что сейчас, после смерти Галерии, самый удобный момент для того, чтобы навлечь на Уммидия открытую немилость императора.

Сатир больше не будет пялиться на нее, она заставит его опустить поросячьи глазки. Но главное, он со страху немедленно уползет в тень, следовательно, оппозиция лишиться достаточно серьезного попутчика. Болтовня Уммидия, его хамское поведение очень раздражало всех истинных приверженцев императора. Те же, кто таил неприязнь к нынешнему режиму встречали речи Уммидия аплодисментами, ловко подначивали его и то и дело рассказывая об очередной его выходке, добавляли — что взять с этой семейки! При этом соглашались, что Марк — святой человек, но по наследникам следует судить по дядьям, а не по отцам.

Уммидий был очень богат и исключительно по воле Марка. Он владел обширными оливковыми посадками, тремя виллами и прекрасным городским домом. Бóльшая часть имущества досталась ему от покойной жены. История была давняя, давшая Фаустине повод бросить мужу очередной упрек в преступном попустительстве и неумеренной доброте. После смерти матери Марк Аврелий передал свою долю материнского наследства в пользу сестры, заявив, что ему достаточно отцовских денег. Фаустина никак не могла признать справедливой подобную дележку. Она доказывала, что не корысть подбивает ее перечить мужу — хвала богам и отцу с матерью, она не бедствует! — но исключительно знание людской породы, однако Марк решительно настоял на том, чтобы жена никогда не вмешивалась в его семейные дела.

Когда боги прибрали сестру Марка Аннию Корнифицию, бóльшая часть ее имущества отошло к Уммидию, а крохи к их сыну Муммию. После смерти супруги Уммидий, не дождавшись окончания траура, поселил в каждом из принадлежавших ему особняков наложниц. Их не было только на пренестинской вилле, так как поблизости нахощдился загородный дворец императора.

* * *

Дождливой декабрьской ночью Бебий, Квинт и Тертулл, настоявший на обязательном своем участии в этом предприятии, а также двое опционов* (сноска: Опцион — заместитель центуриона или декуриона, соответствует примерно нынешнему командиру отделения. В римской армии младший офицерский чин.) из Бебиевой когорты, лично отобранных Сегестием, подобрались к вилле. Солдаты считались умельцами по части тайных вылазок. Лица заранее вымазали сажей.

На улице сгущалась сырая тьма. Крупные холодные капли горстями сыпались с кипарисов и лавров, с фиговых и тутовых деревьев. Некоторое время заговорщики наблюдали за конюшней, где отдыхал караул, оставленный Уммидием на вилле. Один из опционов сходил на разведку. Скоро он вернулся и сообщил, что сторожа дрыхнут. Опцион добавил, что на всякий случай он подпер дверную створку обрубком толстой жерди. После чего вся группа без шума подобралась к флигелю. Квинт отыскал зарешеченное узкое окно, втроем они выломали решетку и один за другим проникли внутрь. В коридоре спал один из домашних рабов. Обезгласить его, связать было делом одной минуты.

Здесь, во флигеле зажгли особого рода военную лампу, бросавшую свет только в одном направлении. С ее помощью быстро отыскали каморку, туда вела небольшая дверца из комнаты «ночи и сна»

Сорвали замок. Первым в каморку вошел Бебий. Марция в одной тунике сидела в углу на деревянном полу. Колени согнуты, голову положила на колени. Увидев странное напоминающее демона существо с черным лицом, девушка даже не вскрикнула. Равнодушно глянула в ту сторону и отвернулась. Бебий подхватил ее, понес на руках. Успел шепнуть на ухо.

— Не бойся.

Марция бурно разрыдалась.

В грязной хрупкой девчонке со спутанными длинными волосами трудно было узнать красавицу, изображенную на шкатулке. Если что и напоминали о прелести, то это глаза — большие, заплаканные, темно — голубые.

Из поместья выбрались кратчайшим путем, через сад. В одном месте пришлось проломить забор, иначе Бебий с Марцией на руках не мог перебраться через изгородь. В тот момент, когда ломали жерди, в главном доме вспыхнул, потом заметался свет. Раздались крики. Кто‑то бросился к строению, дверь которого подпер один из опционов.

Преторианцы бегом добрались до повозки. Здесь девушку принял обряженный в крестьянина Сегестий. Сразу укутал женщину в овчину, на ноги надел шерстяные носки — повез. Бебий распрощался с опционами и Тертуллом. Сначала все трое хором попытались возражать, один из младших офицеров начал доказывать, что бесчестно бросать патрона в беде. Его поддержал Тертулл, однако Бебий объяснил, что у них нет лошадей и, если начнется погоня, толку от них будет немного. У Квинта Корнелия Лета скакун был, поэтому он без долгих разговоров вскочил ему на спину и бросился догонять Сегестия. Скоро к ним присоединился Бебий.

До самого Рима никто не пытался остановить повозку. Погоня нагнала их, когда вдали, с полого перевала редкой россыпью огоньков открылся Вечный город. Скоро впереди очертились огни сторожевого поста, устроенного на Пренестинской дороге. Вот о чем подумал в тот миг Бебий — только бы Сегестий успел миновать заставу. В городе центурион вмиг затеряется в переплетении узких улочек. Между тем догонявшие приближались, их факелы светили все ближе и ближе. Сколько человек, сказать трудно. Бебий по шуму и крикам определил, что не менее десятка, все конные.

Бебий остановил коня, вполголоса обратился к Лету.

— Скачи с ними, — он указал на удалявшуюся повозку. — Я их задержу.

— Вместе задержим.

— Нет, Квинт. Если нас обоих опрокинут, они настигнут Сегестия. Лучше ты задержи их на каком‑нибудь перекрестке.

— Ладно.

Он развернул коня и помчался вслед за Сегестием, который к тому моменту успел миновать заставу. Выскочившие из караулки солдаты — статоры из городской когорты, проглядели его, попытались остановить скачущего во весь опор Квинта, однако тот ловко перемахнул через преграждавшую путь натянутую цепь и скрылся в темноте улиц. В следующее мгновение погоня выскочила на прямой участок дороги, ведущий к посту. Бебий развернул коня, ударил пятками под живот и разогнал до галопа. Так и врезался в толпу преследователей. Деревянной дубинкой опрокинул одного, другого, третьего. Успел пожалеть, что не взял с собой оружие, в следующее мгновение его опрокинули. Он с размаху грохнулся оземь.

* * *

В квартал Субура Сегестий в сопровождении Квинта въехал уже в едва наметившихся сумерках.

Это был самый тихий час в Риме, когда успокаивались даже самые отчаянные молодцы, знатные господа успевали вернуться с пиров, а честные обыватели досматривали последние сны перед новым трудным, щедрым на обиды днем. Здание, где на третьем этаже Сегестий снимал комнаты, представляло из себя трехэтажный, многоквартирный, доходный дом, называемый в Риме инсулой. К новому году центурион собирался переезжать во флигель, который за умеренную цену обещал сдать ему Дидий Юлиан. Далее можно было подумать и о собственном жилье, ведь в придачу к званию центуриона Сегестий получал право после увольнения быть приписанным к сословию всадников. Казалось, жизнь налаживалась, однако Виргула ни секунды не колебались, когда муж заговорил о несчастной девушке, спросил, не смогла бы жена присмотреть за ней. Беседовали ночью, в обнимку — зачем им обзаводиться собственным домом, когда нет детей, когда на небе ждут райские хоромы. Стоит ли гневить Христа отсутствием сострадания и отказом в братской любви? Мало ли они претерпели, чтобы бояться наказания?

Виргула поджидала Сегестия в небольшом портике, пристроенном к дому — пряталась за колонной. Сегестий перенес Марцию наверх, там ее положили возле жаровни, только что заправленной горячими углями. Девушку била крупная дрожь, она без конца спрашивала, где Бебий, что с ним? Виргула успокоила, на ходу объяснила, что с Бебием все в порядке, он жив — здоров. Когда представится возможность, он сразу навестит ее. Затем женщина напоила беглянку горячим молоком с медом, заставила выпить всю кружку.

Марция долго оттаивала, согревалась, успокаивалась. Слезы кончились, усталость брала свое. Виргула накрыла ее одеялом, однако это не помогло, девушка вдруг начала бить крупная дрожь. Тогда Виргула вытолкала мужчин и растерла Марцию, после чего девушка сразу заснула.

На улице Квинт спросил.

— Надо выручать Бебия, Сегестий, Как поступим?

— Прежде всего, не будем горячиться. Но и медлить нельзя. Я немедленно отправлюсь в казармы преторианцев, поговорю кое с кем. Так просто мы Бебия не отдадим. Ты же поспеши во дворец к императрице.

Глава 10

Ночи второй половины декабря оказались для Марка удивительно плодотворными и, главное, спокойными от бесконечных государственных забот. В преддверии новогоднего праздника как‑то разом оборвалась череда бесконечных совещаний, утомительных расследований, заседаний государственного Совета, собраний сената, которые император Марк не позволял себе пропускать. За это время император успел окончательно оформить первых пять книг своих размышлений. Расставил записи по местам, убрал суетное, оставил голую правду о бессмысленности страха перед смертью, о правильном поведении, об осмысленном исполнении долга, и, самое главное, о предназначении.

Однажды под утро собрал оставшиеся записи, не вошедшие в переписанные тетради, взвесил их на ладони и решил — многовато набралось. Еще на пять — шесть книг. Стоит ли добавлять их к написанному? Решил просмотреть. Не заметил, как вчитался — так и провел весь день. Оставил чтение только следующим вечером, решил — есть еще над чем поработать.

Есть что напомнить самому себе.

Неожиданно прихлынула радость от повторного знакомства с самим собой, прежним, наивным, но не поддавшимся ложным представлениям, не сбившимся с пути. Эта радость пьянила сильнее вина, она была слаще женщины и власти. Марк позволил себе даже возгордиться — может, назвать эти записи «На пути к мудрости»? Ирония понравилась. Он засмеялся, накатила светлая грусть — можно ли в принципе отыскать название разговору с самим собой? Долгому, нелегкому, порой докучному, но не бесполезному.

Осенью, после возвращения в столицу на него сразу навалились сиюминутные, неотложные дела, многочасовые аудиенции, судебные слушания, заботы об устройстве празднеств, участие в официальных религиозных церемониях. Эта нескончаемая кутерьма на какое‑то время лишила Марка последовательной уверенности, прямодушной твердости. Руки не доходили до практической подготовки к походу через Данувий.

Хуже того, с первого же дня пребывания в Риме император ощутил неосознанное, но утомительное давление, которое начали оказывать на него многочисленные доброжелатели. С первого же дня его начали пугать угрозами, старались привлечь внимание к нелепым тайнам, делились страхами, пытались открыть глаза на вызревающие тут и там заговоры. Самые незначительные дела вдруг раздувались до степени смертельной опасности для государства.

По большей части в подобном усердии не было злого умысла, направленного персонально против принцепса. Марк, ученик Адриана и Антонина Пия, отлично сознавал, что для подчинившихся — не важно, сенатора или раба, — нет и не будет лучшего способа упрочить свое положение или сделать карьеру, как привлечь внимание господина к незаметной на первый взгляд интриге, предупредить о нависшей опасности.

Лучшее средство заслужить милость господина и добиться успеха в жизни — это организовать покушение. Покуситься можно на что угодно — на жизнь повелителя, на его честь и достоинство, на бюджет, на общественную мораль, на карман соседа, на деньги вдов и сирот, на здравый смысл, на чужой талант и веру в добро. На родного отца, наконец, как это случилось с Вибием Сереном, привезенным из ссылки, грязным и оборванным, и представшим на суде лицом к лицу с сыном, обвинившим его в покушении на императора.

Обвинение выглядело не то, чтобы надуманным, а просто смехотворным, тем не менее сынку, тоже Вибию Серену удалось изумить Рим бесстыдством и наглостью. Тем самым молодой человек, добившись смертной казни для отца, подтвердил главное условие, без которого в подобном деле невозможно рассчитывать на успех — необходима изюминка, непременная новизна, особого рода искусство, с помощью которого можно привлечь внимание сильных мира сего к замышляющимся вокруг них козням.

Самым эффективным приемом, фигурой высшего пилотажа, можно считать «раскрытие заговора». Опытные честолюбцы готовили это блюдо мастерски, с изысканностью, достойной умелого гастронома, «чьи кушанья», как говорится, «отведав, пальчики оближешь». Люди способные, они терпеливо подыскивали доверчивых простаков, объединяли их призывами «послужить», например, «отечеству», «исполнить гражданский долг», затем раскрывали глаза принцепсу на злоумышленников. В этом случае продвижение по службе было обеспечено. Правда, в таких делах важно не переиграть, однако в ту пору рисковых игроков в Риме хватало.

Только спустя месяц после прибытия в Рим императору удалось навести порядок или, точнее, ввести в бюрократические рамки наплыв бесчисленных доносов и предупреждений. Пришлось публично опозорить особенно активных провокаторов, пытавшихся за счет принцепса одолеть свои мелкие корыстные невзгоды. В их адрес были вынесены особые сенатские постановления. С той поры и работать стало легче, и появилось время, чтобы не спеша оценить потенциал зловещей смуты, о которой предупреждала Фаустина. Все пока было зыбко, зло пряталось в тень, однако Марк ясно ощущал наличие некоей подспудной и сильной руки, то и дело пытавшейся отвернуть его от реальных дел и привлечь к устранению несуществующих угроз и решению пустяшных вопросов.

Он долго размышлял на эту тему, в конце пришел к выводу, что не стоит торопить события. Пока армия в его руках, административный аппарат действует как часы и на важнейших постах в государстве находятся верные и толковые люди, никакой реальной опасности не существует.

Судя по сообщениям соглядатаев из Паннонской армии Авидий Кассий после расправы над центурионами так и не сумел найти общий язык с солдатской массой, так что база, на которой он мог бы утвердить свои претензии, суживалась до нескольких провинций. Это, прежде всего, Сирия, Египет и расположенные между ними области. Однако его нерасторопность — сознательная или случайная — в деле подготовки переправы через Данувий более не могла быть терпимой.

В конце ноября император вызвал Авидия в Рим, чтобы направить его наместником в родную Сирию. Восток империи глухо бурлил и не было человека, более основательно разбиравшегося в местных проблемах, чем Авидий. Если сириец — человек благоразумный, он сделает правильные выводы из нового назначения.

В декабре Марк вновь вплотную занялся подготовкой похода на север. Понятно, какой досадной помехой показалась ему дикая история с похищением наложницы Уммидия Квадрата. Только вникнув в суть дела, лично поговорив с доставленным во дворец Бебием, выслушав ходатайство Фаустины, признания Эмилия Лета и Сегестия в соучастии, жалобы и призывы к справедливости, которыми начал досаждать Уммидий, он неожиданно осознал, что дело о похищении рабыни вполне может стать очень важным пунктом в развитии ситуации, складывавшейся в тот момент в Риме, и, прежде всего, в укреплении своей власти в столице.

С этой целью он поручил своему отпущеннику Агаклиту выяснить, не связано ли это похищение с делом Ламии Сильвана? Тот, проанализировав все данные, пришел к выводу, что, на первый взгляд, эти два случая между собой никак не связаны, однако какая‑то внутренняя взаимосвязь между ними существует.

Император удивленно глянул на начальника канцелярии.

— Поверь, господин, — с некоторой даже страстностью продолжил Агаклит, — это не более чем некоторое предощущение, какой‑то подспудный мотив. Я не могу сформулировать его, но он тревожит меня. Мне ясно одно — в деле Бебия Лонга, как, впрочем, и в случае Ламии Сильвана, нельзя однозначно принимать чью‑либо сторону. Если наказать Бебия, Лета и Сегестия по всей строгости, будут недовольны преторианцы. Приверженцы пороков поднимут головы. Простить Бебия тоже нельзя, в этом случае будет нарушены основополагающие законы, и государству придется много потрудиться, чтобы восстановить доверие к власти.

Вольноотпущенник замолчал. Присутствовавший при разговоре Александр добавил.

— И еще, господин… Вряд ли полезно позволить торжествовать Уммидию, тем более, если всем ясно, что люди рождаются равными, и судьба каждого есть лишь игра случая. Допустимо ли в таком случае возвращать Марцию без каких‑либо условий? Может, как раз в этом случае проявить волю и показать кое — кому, что принцепс вправе вводить закон и отменять его. Он сам как бы является и параграфом и исключением из параграфа.

Император жестом указал — ступай.

Агаклит вышел.

Марк вздохнул — трудно понять, о чем он говорит. Разве что пытался намекнуть, что в этом деле нельзя свести к общему знаменателю закон и справедливость. Традиция всегда была на стороне закона — на том стоял и стоять будет Рим. В том и состояла высшая справедливость, что Торкват приказал казнить родного сына за нарушение приказа, пусть даже юноша и сразил врага. Однако в случае с Бебием подобная щепетильность в обращении с древним правом будет воспринята исключительно как политическая мера, непреложный факт, подтверждающий, чью сторону занял в этом конфликте Марк.

Понимание, что рабы тоже люди, было общим местом для всего круга образованных людей. Казнить Бебия, Квинта и Сегестия значило пойти наперекор требованию времени, сыграть на руку самым страшным извергам, не раз доводившим дело до восстаний, бунтов и волнений среди рабов. Но и отринуть закон он не мог.

Где же ты, разум?

Чем сможешь помочь на этот раз?

Наказание за подобную дерзость однозначно — смертная казнь, однако сама мысль о том, что ему придется подвергнуть отсечению головы сына своего детского друга и просто честного парня, на которого он, император Рима, возлагал большие надежды, казалась сущим безумием, повторением прежних жестокостей Калигулы или Нерона. Те, по крайней мере, зверствовали, издевались над законом, исключительно по своеволию, то есть действовали «в духе времени», как определил их поступки Гельвидий Приск. В нынешних обстоятельствах следовать букве закона значило выставить себя матерым ретроградом, пусть даже dura lex, sed lex* (сноска: Закон суров, но это закон). Парадокс сродни софизмам древних, вопрошавших непосвященных — если у человека выпадает волос за волосом, с какого волоса он становится лысым?

Или вот еще — человек имеет то, чего он не потерял. Человек не терял рогов, следовательно, он рогат.

Но если подобные словесные выкрутасы являлись всего лишь разновидностью игры ума, то в случае с похищенной рабыней вопрос стоял о жизни и смерти приятных ему людей.

Только между нами — объяснения молодого Бебия, испытавшего великую, однако скорее книжную, чем разумную страсть пришлись ему по душе. Марк не мог не оценить его верность, готовность принять наказание и отказ сообщить имена сообщников.

— Будешь молчать и под пытками? — спросил Марк Аврелий.

— У меня нет выбора, господин, — Бебий развел руками. — Я должен спасти Марцию. Если мне хватит мужества, Уммидий вовек не найдет ее, а если даже и найдет, не посмеет тронуть. Так что придется проглотить язык.

Марк озадаченно почесал висок, затем поделился с Бебием.

— Из твоих слов следует, что Марцию прячет императрица. Неужели ты полагаешь, что я не смогу принудить ее открыть мне место, где находится рабыня?

— Нет, господин, императрица здесь ни при чем.

На этом первый допрос закончился. Пораскинув так и этак, император решил лично продолжить расследование — очень заинтересовала его решимость Бебия.

Можно представить, какое изумление он испытал, когда напросившиеся на аудиенцию Квинт Эмилий Лет, а затем и этот громила Сегестий поочередно признались в соучастии. Лет утверждал, что это была его идея, а Сегестий прямо заявил, что Марция спрятана у него в доме, за ней присматривает Виргула. Далее добавил, что пока Марция не родит, Виргула не отдаст несчастную, ибо нет большего греха на белом свете, чем неблагодарность.

Марк даже поднялся с кресла, подошел к Сегестию, постучал пальцем по его голове, как бы спрашивая, в своем ли центурион уме?

— Неблагодарность к кому?

— К Спасителю. Он наградил нас светом, его заботами нам вручена несчастная Марция. Как же мы можем закрыть глаза, заткнуть уши, вымолвить — пусть погрязнет в пороке.

— Сегестий, не вынуждай меня применить к тебе закон за укрывательство и дерзкое неповиновение властям. Каждый из вас словно играет со мной в глупую игру: простит — не простит, но беда в том, что я не имею права прощать без достаточных оснований, и твои рассуждения этих оснований не дают. Это тебе ясно?

— Так точно, господин. Я знаю, вы поступите по справедливости. И Виргула знает. Марция верит.

— Во что верит? Что я нарушу закон и откажу ее владельцу в праве владеть ею?

— Не знаю господин, — Сегестий опустил голову, помотал ею, даже замычал от напряжения, потом неожиданно добавил. — Но верю.

Марк развел руками. Это была стена, они с центурионом находились по разные стороны этой стены, и, странное дело, ему, императору, повелителю мира, вдруг захотелось оказаться в компании с Бебием, Летом, Сегестием.

Это была неясная тяга, глубинная, легко одолимая, в пух и прах разбиваемая доводами разума, но кто бы мог предположить, до какой степени усилится это желание, когда Марк наконец взглянул на портрет Марции.

Уже на следующий после похищения день по городу поползли слухи о необыкновенной красавице, которая вдруг объявилась в Риме, о неодолимых чарах, с помощью которых она овладела преторианским трибуном Бебием Лонгом. Ради рабыни трибун, мальчик из хорошей семьи, отлично проявивший себя под Карнунтом, готов пойти на смерть. Ничего не скажешь, сильна ведьма! Те же, кому удалось взглянуть на прославившийся в одночасье портрет, высмеивали это мнение, уверяли, что такой красотке никаких чар не надобно. Каждый, кому посчастливиться взглянуть на нее, тут же теряет рассудок.

Понятно, с каким недоверием и плохо скрываемым возмущением выслушивал эти сплетни Марк Аврелий. Наконец потребовал доставить ему шкатулку. Оказалось, что вещественное свидетельство хранилось у самой Фаустины, которая, конечно, не могла не поучаствовать в очередной дворцовой интриге. На все упреки мужа, она отвечала гордо и непреклонно, что стояла и будет стоять на защите чести и достоинства семьи. Она презирает и будет презирать козлоногих сатиров, позорящих своими наклонностями звание римского патриция.

— Вспомни, с каким энтузиазмом твой Уммидий рядился в плащ философа?

Фаустина продолжала наступать на мужа.

— Вспомни, как егозил перед тобой? А теперь послушай, какие речи он произносит в городе: Марк устал, ослабел, выпустил вожжи из рук. Страной управляют вольноотпущенники, Фаустина убивает всех, кто ей неугоден. Ты полагаешь, эти бредни придают авторитет власти?

— Другими словами, ты требуешь, чтобы я применил в отношении Уммидия закон об оскорблении величества?

— Да, Марк! Пора показать, кто в Риме хозяин. Эту свору, называемую высшим сословием, можно удержать в повиновении, только зажав ее в кулак. Твой Уммидий, знаешь, из какой породы? Он из тех, кто никогда не примкнет к заговору против деспота, но всегда окажется в числе тех, кто первым начнет обличать и требовать жестокой казни для свергнутого тирана.

Это был веское утверждение, в нем было много правды, но ведь в данном вопросе разбирались не нравственные качества зятя или его наплевательское отношение к добродетели, а похищение рабыни. Он так и сказал Фаустине, на что она резонно ответила.

— Попробуй оторвать одно от другого, и очень скоро ты получишь заговор, с которым не так легко будет справиться. Боюсь, что на этот раз, мало будет принудить меня действовать. Глядишь, самому придется испачкать руки.

Император вышел из себя.

— Ты полагаешь, я сознательно натравливал тебя. Все знал и позволял тебе отравить Вера, убивать Галерию?! Уйди с глаз моих!

— Я уйду, — ответила Фаустина. — Я уйду к детям и буду молить богов, чтобы боги хотя на день вразумили моего шибко умного мужа.

Внезапно она распалилась.

— Да, ты стоял в стороне, возился со своими записями, воевал, устраивал государственные дела. Поступал разумно, в духе своего ведущего. Ты чист, но неужели ты никогда не задумывался, что твоя чистота следствие чьей‑то грязи. Я не буду корить тебя, изводить упреками, как этот низкий Уммидий. Я полагаю, ты мудр и найдешь достойный выход из этой ситуации.

Когда Марк Аврелий разглядывал портрет Марции, он задумался вот о чем — по какой причине Фаустина сознательно шла на скандал? Ответ мог быть только один — жена поддалась пагубному воздействию страстей. Она давно ненавидит Уммидия, благосклонна к верному в любви Бебию и верному в дружбе Квинту. Было в этом отдающем театральщиной похищении что‑то от пасторальных историй, слезливых повествований о Дафнисе и Хлое, от слезливо — похабных и в то же время сладострастных виршей Марциала или Катула.

Впрочем, и Сегестий, уверовавший в то, что император разберется, поступит по справедливости, не далеко от нее ушел. Вставал вопрос, какое из двух оснований — закон или страсть или, что равнозначно, вера — весомее? На какое опереться? Что более соответствует его ведущему и мировому логосу, служить которому, как говорится, в радость. Чувствовать себя его долькой — в радость. Служить добродетели — в радость.

Непонятно только, почему печаль? Почему тяжесть на сердце?

Марк долго разглядывал потрет. Красота Марции сразила его. Мелькнула мыслишка — разве он не император? Не мужчина? Разве впору кому‑то, кроме государя, владеть подобной женщиной?

Смешно и грустно. Спасать ее от рук Уммидия было нелепостью. Армия готовится к походу, а он бросит все и займется судьбой рабыни? Хорош наследник Адриана, нечего сказать! Но и отдать ее в руки Уммидия будет страшной, недопустимой жестокостью — это он ощутил сразу и напрочь. Тем более позволить сгубить ее будущего ребенка.

Возвышенное томление охватило его, уволокло в мечты, в платоновские дали, в царство логоса, в пространство добра и света, куда его не раз увлекала фантазия. Как хотелось воплотить на земле хотя бы сколок этих заоблачных далей. Забыть на мгновение, на час, на сутки о бюджетах, походах, о порочных сластолюбцах — и воспарить! Коснуться небесной силы и снести хотя бы ее частичку на землю, образумить людей. Убедить их, напомнить слова Зенона — душа бессмертна. Душа — это дыхание, врожденное в нас, поэтому она телесна и остается жить после смерти до самого обогневения, когда вспыхнет мировой пожар, и старый мир, подвергнутый Страшному суду, падет и возродится в новом облике добра и совершенства.

Очень хотелось, чтобы людей проняло — не рассчитывай на тысячу лет. Неизбежное нависает, посему покуда жив, покуда есть время — стань лучше.

Мечталось, может, в будущем так и случится, ведь последующее всегда наступает за предшествующим не иначе, как по некоему незримому расположению. Это ведь не какое‑то отрывистое перечисление, принудительное и навязываемое, а полное смысла соприкосновение. Ибо подобно тому, как ладно расставлено все существующее — дни и ночи, лето и зимы, земля и небо, суша и море, звери и растения, мужчина и женщина, — так и становящееся являет не голую очередность, а некую восхитительную последовательность, некое приближение к добру. И в этой расположенности возникла — даже не возникла, а еще только наметилась маленькая букашка — нерожденный ребенок Марции. Всю жизнь он убеждал себя, что общественное есть его долг. Помоги другим, если тебе доверена власть. Помоги ребенку, докажи, что философия сильна.

Вспомни о Тразее Пете, Гельвидии Приске, Эпиктете, Луции Сенеке. Они с честью распростились с белым светом, делом доказали, что добродетель не пустой звук. Теперь твоя очередь. Не можешь помочь Марции, помоги ребенку, будущей капельке разума.

* * *

За несколько дней до объявления решения император вызвал во дворец Уммидия Квадрата. Спросил с намеком.

— Ты, говорят, произносишь обо мне нелестные слова? Помнится, ты был готов руки мне целовать, когда я наградил тебя наследством сестры. На что же ты теперь тратишь мои деньги? На шлюх, на бесстыдство?

Уммидий был мрачен, ответил дерзко.

— Марция — моя собственность. Что хочу, то и делаю.

— Тогда я также поступлю с тобой.

— Но, государь! — воскликнул Уммидий. Он помедлил и затем как в юности спросил. — Марк, в чем моя вина?

— Ты посягнул на убийство еще не рожденной души. То есть бросил вызов высшему разуму, наградившему Марцию ребенком.

— Марция — моя рабыня, и все, что таится в ее утробе, тоже мое.

— Да, но при этом ты забываешь о законах Адриана и Антонина Пия. Первый запретил хозяевам мучить и убивать рабов по собственному произволу. Второй приравнял казнь раба к убийству, и всякий совершивший его должен отвечать по всей строгости закона.

— Боги мои! — Уммидий схватился за голову. — Я применил Марцию к удовлетворению моей потребности, за это не наказывают! Ты же утверждаешь, что я повинен в чьей‑то смерти. Я не понимаю, на чью жизнь я посягнул?

— На нерожденного еще ребенка. Ты приказал избавить Марцию от плода. Я своей императорской властью объявляю его живой душой, твоим вольноотпущенником. Имя тебе сообщат.

— Мужское или женское? — не удержался от издевки Уммидий

— Ты смеешь спорить с императором, ничтожество? Тебе напомнить закон об оскорблении величества римского народа?

— Нет, господин, я все понял. Я все исполню. Напишу вольную на мужское имя. В случае чего перепишу на женское, но это будет дороже.

— Безвозмездно, Уммидий. Все оформишь за свой счет. Далее, будешь держать язык за зубами. Если кто спросит насчет похищения, скажешь, что это была шутка. Вы побились с Бебием об заклад, сумеет ли он выкрасть у тебя рабыню и доставить в город.

— О, боги, — простонал Уммидий, затем вполне по — деловому поинтересовался. — Насколько же мы побились об заклад?

— На сто тысяч сестерциев.

— Конечно, я проиграл пари?

— А ты как думаешь?

— Боги, боги! Как вы жестоки! Девка обошлась мне в сто тысяч, теперь выкладывай еще сто тысяч этому наглецу. Надеюсь, воспитание так называемого вольноотпущенника обойдется мне дешевле?

— Оно не будет стоить тебе ни аса. Марция будет находиться там, где сейчас находится.

— А где она находится?

— Тебе это знать ни к чему.

— Как прикажешь, государь.

— Получишь Марцию, когда она родит.

Сегестий и Виргула охотно согласились взять на воспитание ребенка. Марция со слезами восприняла эту новость. Она угасала на глазах. Сколько ночей провела с ней Виргула, объясняя, что великий грех погибнуть от печали, что есть спасение. Не пренебрегай спасением. Подумай о ребенке. Господь наградил тебя дитем, носи его, роди его. Не беспокойся. Позволит Господь, она будет видеться с ним, но лучше, если ты забудешь о младенце. Земная жизнь — юдоль печали, облегчи ему будущее. Ему же будет лучше.

На том же настаивал и Эвбен, ее дедушка и пресвитер римский.

Смирись, говорил дед, рожай и моли Господа о милости. Человек, облаченный в мантию императора, рассудил, как мог, то есть рассудил здраво, а ты томишься. Кем быть твоему ребенку в лапах Уммидия? Жертвой? А в руках Сегестия и Виргулы он вырастет добрым христианином.

Дед просил — смирись, Марция, а — а?

Бебий все это время посещал Марцию, его по повелению императора тайно отпускали из карцера. Он тоже просил — смирись. Буду помнить. После нового года был объявлен приговор по делу о недопустимой дерзости, проявленной трибунами Бебием Корнелием Лонгом и Квинтом Эмилием Летом, посмевшим биться об заклад на чужую собственность. Бебий и Квинт выводились из состава преторианской гвардии и в званиях центурионов отправлялись: первый в Сирию, второй в Вифинию. Обоим дали месяц на сборы.

В последние перед отъездом дни Бебий не выходил из дома. С одной стороны, тень позора вроде бы вновь легла на дом Лонгов. С другой, к удивлению Матидии, не было в Риме более — менее значительного чиновника, который не посетил бы Бебия в его родном жилище. Даже Стаций Приск, предводитель преторианцев, заглянул к уволенному со службы трибуну.

В ночь перед отъездом Дим передал хозяину просьбу матушки посетить ее. Бебий не откликнулся.

Спустя час молоденький раб вновь явился к Бебию.

— До вас посетительница, — сообщил он.

Бебий даже сел на ложе.

— Кто?

— Не представилась.

— Женщина?

— Голосок дамский.

Бебий хмыкнул.

— Виргула? Или?..

Дим пожал плечами.

— Ладно, проси. Матушка знает?

— Нет, сидит с Эвбеном, подсчитывают, что вам взять с собой.

Бебий накинул верхнюю тунику, вышел в атриум, куда привратник ввел гостью. Ее лицо было спрятано под широким капюшоном. Наконец она откинула край.

Бебий не смог скрыть удивления.

— Клавдия!

Девушка заговорила горячо, быстро.

— Прости, Бебий, мой поздний визит. Не вини меня в безрассудстве. Я пришла сказать, что сегодня мы с матушкой были у императрицы. Фаустина вспомнила моего отца Максима, потом дамы принялись обсуждать приговор императора. Кто‑то вспомнил о знаменитой шкатулке. Я сначала отчаянно трусила, потом решила — будь что будет! Шкатулка у тебя?

— Да, Клавдия.

— Прошу, покажи мне портрет Марции.

Бебий помедлил, потом кивнул Диму. Тот поклонился и вышел. Вернулся быстро.

— Вот, — Бебий протянул коробочку.

Клавдия подняла крышку, долго вглядывалась в изображение. Наконец вернула шкатулку хозяину.

— Да, она хороша, — кивнула Клавдия. — Все равно… Все равно я не хуже. Знай, Бебий, я полюбила тебя и буду ждать, сколько смогу. Хоть всю жизнь. Марция не для тебя. У нее добрая душа, но она отрезанный ломоть. Она не для тебя.

— Как ты можешь судить!.. — возмутился Бебий.

— Могу, потому что я люблю тебя. Может быть, тебе станет легче вдали, если ты будешь знать, тебя ждут в Риме. Теперь прощай.

— Подожди, — в душе Бебия что‑то обломилось, — Я соберу рабов, мы проводим тебя.

— Меня ждут на улице. Со мной пять человек.

— Ладно, Клавдия. Знала бы ты, как я благодарен тебе за добрые слова. Не за сочувствие, не за глупую поддержку, не за похлопыванию по плечу и совет держать нос повыше, а просто за добрые слова. Если угодно, за искренность. Даже если ты ошибаешься, все равно спасибо. А посему еще один человек в твоей свите не помешает. Тем более храбрый вояка. Подожди, я надену доспехи. В последний раз.

* * *

За день до февральских календ Марк отправился в Паннонскую армию. Перед самым отъездом он отдал приказ изгнать стихоплета и сочинителя похабных мимов Тертулла в Африку, отказал пророку Александру из Абинотеха в постановке его статуи на форуме, запретил императрице поездку в Равенну «на отдых», повелел задушить Ламию Сильвана в темнице. О его смерти в Риме не объявлять.

Часть III