Одинаковых расходов требует и старательная и небрежная организация войска, и великая польза не только для настоящего времени, но и для будущих веков, если предусмотрительностью твоего величества, о, император, будет восстановлен крепкий порядок в военном деле и исправлены ошибки твоих предшественников.
Флавий Вегеций Ренат
Древние греки придерживались мнения, что если камень, побывавший во рту собаки, окунуть в вино, то это вызовет ссору между людьми, которые его выпьют.
Джеймс Джордж Фрейзер «Золотая ветвь»
Глава 1
Гонец прибыл заполночь. С кромки крепостного рва окликнул часовых. Пока к башне не примчался начальник стражи, те долго и дотошно выясняли, что за гонец, зачем прискакал в столицу. Начальник не церемонился, с ходу наслал проклятья на головы караульных и приказал отворять ворота.
Всадник терпеливо ждал, пока опускавшийся мостик перекроет ограничивающий крепость ров, затем с места послал коня в галоп и на ходу с размаху врезал одному из караульных плетью. Угодил по шлему. Молоденький Лупа на ночь отстегнул ремешок, и доспех свалился наземь. Юноша бросился вслед, погрозил кулаком. Меч обнажить не решился. Стоит блеснуть клинку, как всадник тотчас вернется, назначит поединок, еще и от сотенного достанется. Лупа храбро выругался, вернулся, поднял шлем. Сколько он натерпелся от этого римского горшка! Шлем был великоват, крашеная щетина, которую римляне зачем‑то всовывали в гребень, пересекавший доспех от уха до уха, давным — давно выпала, товарищи по сотне то и дело посмеиваются — держись, Траян, сам Лупа на тебя идет.
В ту пору, когда Лупа ребенком прыгал возле колен матери, отец часто брал его с собой в Виминаций. Там насмотрелся на римских центурионов — у этих щетина стояла торчком, окрашена ровно, в яркий алый цвет. Ходили, красовались!.. Как они, изверги, крепят щетину в гребне?! Как окрашивают? Сколько Лупа не пробовал, все равно вываливается. Лет пятнадцать назад, когда войско Децебала переправилось через Данувий возле Экса — тогда даки под орех разделали два римских легиона — его отец Амброзон вытряхнул из этого шлема голову убитого им центуриона. Голову отпихнул ногой, а шлем привез на родину. Если бы не слово, данное отцу, побратиму Децебала (они были из одного выводка), непременно идти в бой в шлеме, Лупа давно поменял бы этот металлический колпак на привычную войлочную шапку. Чем она хуже — легка, удобна, меч не берет. Зимой в ней тепло, можно спать на голой земле. Он так и сказал отцу — зачем мне этот котелок? Децебал позвал меня кашу в нем варить? Отец выслушал сына, потом коротко распорядился — нести службу в личной дружине царя будешь только в римском шлеме! Не вздумай ослушаться. Узнаю, приеду или дам весточку царю, он тебя собственноручно выпорет, ясно? Потом, после паузы пояснил — твой войлок хорош против мечей, против холода, а вот против дротика, стрелы или римского шита с умбоном 14 — дерьмо. Да и от копья в шапке не спасешься. Понял? К тому же в шлеме тебя быстрее заметит Децебал. Он должен видеть, чей ты сын.
Теперь, вспомнив о том разговоре, Лупа заочно передразнил отца, состроил ему рожу — зато против плетки войлочная шапка лучше. Он едва успел приладить шлем на голову, как на наблюдательной башне во дворце царя Децебала вспыхнул яркий огонь. Хворост не жалели.
Начальник караула на мгновение замер, затем на одном дыхании выговорил.
— Все, волки, началось!
Забегали потом, когда прошло первое оцепенение. Никто словом не обмолвился. Десятник Буридав, невысокий, крепкий с длинющими, ниже подбородка, вислыми усами, голова лысая, с редким венчиком, — одним словам, в годах волк, — выхватил факел из держака, укрепленного в стене, и бросился к башне. Там, на верхней площадке сунул его в кучу хвороста. Следом и на других башнях загорелись костры.
Их было видно издалека.
К утру в стране узнали — случилось страшное. Траян начал переправу через Данувий.
Доставленные гонцом известия были неутешительны. Царь даков и гетов15 Децебал внимательно выслушал вестника, заставил несколько раз повторить кое — какие места заученного наизусть послания. Наконец отослал гонца, некоторое время сидел в тронном зале, привыкал к услышанному. Затем поднялся на верхнюю площадку наблюдательной башни, чтобы еще раз обдумать и оценить детали послания. Находившихся на башне воинов, бросавших хворост в костер, отослал, заявив при этом: «Достаточно, братья. Дакия уже знает». Сопровождавших его советников тоже отослал.
Была ночь, однако небосвод с сияющими на нем редкими звездами уже заметно развернулся к рассвету. В споре с длинными языками пламени, рвавшимися из недр костра, светила поблекли, горели тускло, исподтишка. Вот кому было наплевать на огонь, так это молодому месяцу. Он царствовал в непроницаемой темной вышине. Залмоксис любит разъезжать на этой лодочке, осматривать родную землю. Тьма ему не помеха, он на семь пядей под землей видит. Интересно, что он теперь различает, что пророчит? Победу или гибель царства?
Мир вокруг был жив, подвижен, ароматен. Все вокруг дышало весенним теплом, баловало прелестной короткой тьмой, очень годной и для сбора войск и для любви. Вспомнилась любовь, жаркие домогания, бег по цветущему горному лугу, наскок, смех, обладание любимой женщиной. Жизнь была подстать миру — обильна на удачу, на добычу, на всякие радости.
И на невзгоды. Их не надо звать, сами нагрянули. С двух направлений.
Царь обошел площадку по периметру, попробовал ногой поддавшуюся под стопой плиту. Надавил еще раз — так и есть, покачивается. Надо приказать поправить. Тут же осадил себя — стоит ли? Придут римляне, поправят, подольют известковый раствор. Траян, говорят, чрезвычайный аккуратист, повсюду наводит порядок. Чуть что, сразу на дырявый корабль и в море. Вот пусть и наводит.
С другой стороны, подобный поступок испанца внушал уважение — в этом Децебал не мог отказать противнику. Как владетель дакийской земли, как набравшийся опыта вождь, он понимал, насколько дерзким, неожиданным и ошеломляющим для врагов был поступок Траяна, сумевшим разом поставить своих политических недругов на место. Первым своим поступком показал, кто в Риме хозяин. Это многого стоит. Подобного деяния очень не хватало Децебалу, чтобы окончательно приструнить племенных вождей, зажать их так, чтобы они пикнуть не смели. Иначе с римлянами не совладать.
Между тем костер, пожравший хворост, сник, пламя начало гаснуть. Скоро огонь совсем погас, спрятался в посвечивающих головешках. Децебал, огромный, широкий в плечах, осененный пушистой, черной, как смоль, бородой — скорее медведь, чем волк, — остановился на противоположной занимавшемуся раннему закату стороне. В предутренней тьме было отчетливо видно, как там и тут на вершинах и перевалах загорались огненные точки. По стране понеслась весть о начале войны. С рассветом по всем дорогам будут отправлены царские гонцы с призывом собираться в стаю.
Час пробил.
Итак, римляне начали переправу в двух местах. Бóльшая часть войска во главе с императором перешла Данувий у Ладераты, по мосту, сколоченному из заранее пригнанных судов. Меньшая, под командованием Лаберия Максима — ниже, у Диерны, у Железных ворот. Худо, плохая новость, пусть даже Децебал и был готов к ней. Все эти месяцы царь тайно надеялся, что Траян, гордый своей мощью, ринется в Дакию напролом. Соберет все силы и с размаху ударит железным кулаком.
Весь последний год на пирах, устраиваемых в царском дворце, много спорили о неприятельских планах. Децебал беседовал на эту тему и с дружественными царями, прежде всего с племенным вождем саков Сардонием. Все — и советники, и союзные вожди — сходились на том, что на этот раз придется нелегко. Глупо надеяться на опрометчивость врага. Конечно, не без пользы будет попросить Залмоксиса о помощи. Пусть небесный царь и вседержитель нагонит проливные дожди или помутит разум Траяна. Пусть тот повторит ошибку Фуска. Еще осенью прошлого года к небесному господарю и вседержителю отправили посланника. Жребий указал на доброго молодца. Залмоксис сразу принял его, дал добрый знак — послал орла, пролетевшего над Сармизегетузой по правой стороне, однако тревога не отступила.
Когда костер совсем угас, и глаза окончательно свыклись с темнотой, в южной части небосвода обнаружилась крупная, посвященная римскому богу войны Марсу, звезда. Она горела жутким оранжевым пламенем. Можно закрыть глаза и не видеть хищное око, но разве это спасение? Траян не Корнелий Фуск, мух ловить не будет.* (сноска: Децебал перефразировал римскую пословицу: «Aquila non captat muscas» (Орел мух не ловит). По некоторым сведениям Децебал был хорошо знаком с римской повседневной жизнью, знал латинский язык.) Воевать будет осмотрительно. Ударил с двух сторон, тем самым отрезая возможность сразу ударить по переправившемуся авангарду.
Худо.
Продвигается вперед неспешно, строит дороги, мосты. Эта обстоятельность внушала особую тревогу. Значит, враг взялся за дело всерьез. К тому же подобную стратегию Траян подкрепил почти тройным перевесом в силах.
Гонец сообщил, что реку перешли четырнадцать легионов.16 Сила страшная, несравнимая с пятью легионами Фуска. Четырнадцать легионов — это более двухсот пятидесяти тысяч солдат. Девяносто тысяч легионеров, много вспомогательных войск, в придачу двадцать четыре отдельные конные алы.17 Кроме того, приволок с собой кучу осадных машин, привел отряды горцев, свободно чувствующих себя в боях на вертикалях. Положение действительно складывалось тяжелое, но даже при самом скверном варианте Децебал и союзные вожди полагали, что у даков есть надежда.
Сардоний убеждал царя — у тебя своих почти девяносто тысяч воинов. Все обученные, понюхавшие римской крови бойцы, и сотня тысяч у союзников. Кочевник клялся в дружбе. Кочевнику хотелось верить. Дикарь незатейливо признавался Децебалу — если римская волчица сокрушит даков, следующими будем мы, саки. О том же в тайных беседах говорили и другие соседи на востоке — бастарны, агофирсы, роксоланы. Соседей на западе — маркоманов и квадов, а также бойев — Траян сумел приручить. Сарматы, уже испытавшие на себе остроту изогнутого дакского меча, сами напросились к испанцу в союзники. Они, безумцы, вместе с другими дали ему воинов во вспомогательные войска.
Царь пробыл на башне до самого восхода. Глянул на светило, обратился к Залмоксису — как быть? Ответа не дождался. Солнце — любимое дитя деда — всеведа, сияло ласково, приветливо, но знака не подало. Видно, были у светила в ту пору другие заботы, чтобы опечалиться судьбой малого народа, подмигнуть царю, напомнить о том, что небесная сила его верный помощник. Значит, придется воевать в одиночку.
Что ж, справимся в одиночку.
С каждым днем замысел наступления очерчивался все яснее. Нашествие начало распространяться вширь. Еще через пару недель в Сармизегетузу пришла дурная весть — пали две приграничные крепости. Нашлись людишки, которые открыли ворота перед императором. Хуже всего, что, по существу выиграв первое, приграничное, сражение, Траян по — прежнему двигался без спешки, посвящая больше времени строительству дорог, мостов и укреплений, чем боевым столкновениям.
Вот это была беда так беда.
На предположении, что Траян, захватив Даоус — Даву, попытается скорым маршем прорваться к горному проходу, называемому Тапы, и тем самым открыть себе дорогу к столице Дакии Сармизегетузе, Децебал и его советники строили свой план обороны. С этой целью он убавил гарнизоны в приграничных крепостях. О том лично объявил их защитникам — так надо, братья. Уходя на небо в объятия Залмоксиса, захватите с собой побольше незваных гостей. На подлость, конечно не рассчитывал.
Римляне двигались вперед осторожно, не позволяя себе безоглядных наскоков, до которых был так охоч нетерпеливый Фуск. Децебал усмехнулся, припомнив, как его волки били распоясавшихся римлян. В ту пору стоило подсунуть врагам надежного проводника, который мог бы увлечь солдат сказками о богатых селах, о сокровищах, хранившихся в усадьбах князей, о тайных урочищах, куда глупые даки сносили добытое на римском берегу золото и серебро, как тут же находились охотники полакомиться легкой добычей. Охочих до чужого добра римлян заводили в глухие ущелья, там их уже поджидали. Подобным образом Диурпаней еще за месяц до генерального сражения заметно подрастрепал силы Фуска.
Принесет ли теперь пользу этот прием?
Децебал вздохнул. К сожалению, Траян — опытный волк. Хитрый, осторожный. Он быстро унял зверства своих солдат, в первые дни войны обрушившихся на мирное население. Еще хуже, что он начал щедро раздавать покорившимся князьям и вождям союзных с даками племен звания «друзей римского народа». Ежедневно его передовые конные разъезды, вступавшие в стычки с пикетами даков, предлагали мириться. «Ради чего проливать кровь? — кричали римляне. — Давайте жить в дружбе».
В любом случае будет не без пользы сыграть на алчности врагов. Придется пустить на это дело молодых волчат, от которых в строю мало толку. Припомнился Лупа — совсем воробушек. Сколько ему? Недавно шестнадцать стукнуло. Какой из него боец! В схватке его прирежет самый дохлый легионер, а так, глядишь, повезет мальцу, и с его помощью Залмоксис заберет к себе несколько десятков жизней врагов. Отец Лупы Амброзон, побратим Децебала (оба они были из одного выводка) одобрил бы его решение. Как, впрочем, и сам воробушек. Этот и такие, как он, готовы отдать жизнь за Дакию. Жаль птенчиков, но еще более жаль родину, вольность и могилы предков. Лучше погибнуть в бою, чем на арене римского цирка или под кнутом жесткого прокуратора. Так говорил Спартак. Был он родом из южных фраков — тех, кто за Данувием, кто покорился Риму.
Теперь насчет мира. Децебал собрал государственный совет и еще раз обсудил с ближайшими друзьями и советниками возможность прекращения войны. На первый взгляд, условия Рима были вполне приемлемы: даки получали статус друзей римского народа. Римский император согласен лично вручить корону Децебалу, а тот, в свою очередь, должен передать Траяну все права на золотоносные рудники, которыми славилась Дакия и которые составляли экономическую основу ее военной мощи. В главных крепостях страны размещались римские гарнизоны. Децебалу разрешалось держать армию, правда, в значительно меньшем составе, и не на Данувии, а на северных и восточных границах. Все «лишнее», по мнению римлян, оружие должно быть сдано. Более двадцати тысяч пехотинцев (Траян готов был уточнить цифру во время переговоров) должны были войти в состав римских вспомогательных войск. Без согласия Рима царь даков не имел права заключать мирные договора с соседями.
Мнение подавляющего большинства знати и верхушки жрецов было единодушным — отказать. Особенно неприемлемым было последнее условие — это означало полный разрыв с самыми верными союзниками. Стоит согласиться на предложения римлян, и прощай свобода. Тому было множество примеров — и в Германии, в землях маркоманов, хаттов и боев, и на Данувии. Понаедут наместники, преторы, квесторы, сборщики налогов, и через несколько лет родная земля вообще уплывет из рук. Дополнительные условия — выдача пленных и перебежчиков, отказ от донативов, — даже не обсуждались.
Все сошлись на том, что следует воевать до победного конца. Как сказал один из князей — не так мы слабы, как полагает Траян, не для того столько лет готовились к войне, чтобы пасть на колени перед римскими собаками.
Затем перешли к обсуждению плана обороны. Здесь также решили придерживаться прежних решений и с божьей помощью посрамить спесивых римлян, как это было с Опием Сабином и Корнелием Фуском.
Решения решениями, но на этот раз хитростей и уловок, на которые был так горазд Децебал, может не хватить. Траян рассчитывает помериться с царем даков не в скором боевом столкновении, а в решимости довести дело до конца, в силе давления на противника, в возможности постепенного и неуклонного увеличения этого давления, но, главное, в количестве припасов. Что уж говорить о качестве воинской выучке, количестве воинов. Здесь подавляющий перевес был у римлян. Значит, Траян решил просто дожать даков. Рано или поздно император прорвется в центральные области страны и подойдет к Сармизегетузе.
Тогда конец.
Децебал вынужден был признать — с военной точки зрения это было единственно верное решение. Всякое другое — например, расчет на мощь удара и решительный рывок к столице или наоборот, неспешное, год за годом, откусывание дакской земли, — позволило бы дакам перехватить инициативу. В нынешних условиях не помогут ни вылазки, ни оборона крепостей, ни заготовленные загодя сюрпризы, ни храбрость ополченцев, ни наработанные за эти годы приемы борьбы с отдельными отрядами противника. Потеряет смысл расчет на затяжку времени. Децебал очень надеялся на зиму. Они в Карпатских горах долгие, снежные, в эти месяцы даки надеялись окончательно порвать коммуникации римлян, обложить их во временных лагерях. План Траяна — строительство дорог и крепостей — сводил на нет погодные преимущества. По хорошей дороге куда легче доставлять припасы, а за каменными стенами вполне можно переждать зиму.
Вот над каким вопросом в первые недели войны мучился Децебал — неужели Траяна нельзя обмануть? Не ясновидящий же он?! И силы у него тоже не беспредельны. Об этом размышлял и когда отправился в свое логово — древнее укрепление в Тапах, где теперь располагался сборный пункт войска. Знающие люди утверждают, на длительную войну и у Траяна может не хватить средств. Далеко не простая задача обеспечить всем необходимым почти двухсот пятидесятитысячное войско. Они же, даки, будут воевать на своей земле и с доставкой отрядам всего необходимого проблем не будет. Эх, поднять бы Парфию, пусть ударит на востоке. К сожалению, его друг, царь Пакор, очень неуютно чувствует себя на престоле. Эти парфяне такие дикие! Вздорнее саков и роксоланов. Когда‑то им удалось разгромить армию Красса, 18 с тех пор они ведут себя дерзко, на союзников поглядывают свысока.
Залмоксис, подскажи, как поступить? В чем искать выход? Выбор у царя невелик. У него под рукой немалое войско, знание местности. Он воюет на своей земле, за свою землю! Это тоже не мало, это весомо. Его волки храбры, вышколены, каждый готов к бою, каждый готов предстать перед Залмоксисом с головой врага подмышкой. Если бы не предатели, которых за эти годы немало развелось в родном краю, он мог бы вполне быть уверен в успехе. С другой стороны, предатель предателю рознь. У него достанет храбрецов, способных рискнуть жизнью, особенно из тех, кто совсем недавно прошел или пройдет обряд посвящения.
* * *
Даки не мешкая собирались в стаю. С последней майской ночи, когда на башнях Сармизегетузы вспыхнули сигнальные костры, прошло не больше недели. По всей стране, от Тизии (Тиссы) на севере и западе и до Арара (Серета) на востоке, везде, где появлялись царские гонцы — в городах, огражденных каменными стенами, в укрепленных бревенчатыми стенами поселениях, в княжеских усадьбах, — на шестах вывешивались окровавленные шкуры баранов. Сигнал известный — на сборы волкам — ополченцам, а также молодым волчатам, давались сутки. Исключение представлялось поименно — пастухам на дальних горных пастбищах — полонинах, отсутствовавшим мужчинам и мастеровым, готовившим оружие.
С началом июня вооруженные люди ручейками начали стекаться в укрепленный воинский лагерь, расположенный у восточного выхода из ущелья, называемого Тапами. Это было священное, осененное заветами предков место. Здесь воинов ждал предводитель волчьего братства Децебал.
Так повелось издавна, с тех незапамятных времен, когда предки даков, отколовшиеся от прежнего племени и потерпевшие поражение в битве с сородичами, были изгнаны на запад, за реки Тирас и Пирет (Днестр и Прут). Укрылись они в Карпатских горах. Кто теперь скажет, долго ли, коротко ли пришлые зверствовали в Южных Карпатах, а также в долинах Алуты, Тизии и Маризии (Олта, Тиссы и Муреша). Известно только, что одичали они, напились человечьей крови. По примеру предков — прародителей устроили волчье братство, в которое со всех концов света принимали беглых и гонимых, кому не хватало места у родного очага или кому не по нраву оказались законы родного племени. Скоро им стало тесно в пределах их древнего логова. Тогда, разбившись на дружины, воины — волки расселись у местных фраков. Тем и скрепили землю, соединили местных в единый народ, который стал называться гетами и даками. Однако законы стаи не были забыты. Тайну происхождения свято хранили отшельники, называемые «полисты», в их ведении были законы волчьего братства, скреплявшее воинов крепче, чем зов крови, приказ или неволя. В войнах и на разбое взросла Дакия — страна волков. Греки устами Геродота повествуют, что «…геты — самые отважные из фраков и самые справедливые. Они считают себя бессмертными… Согласно их вере, они не умирают, а отправляются после смерти к Залмоксису — их богу (даймону)».
Никто не знал, откуда пришел Залмоксис. Когда спросили, старец ответил — с небес я спустился. Пришел, родные, помочь вам стать людьми. Об этом мудреце пошла великая слава. Как всегда первыми к ней поспешили примазаться греки. Устами того же Геродота они утверждали, что «…этот Залмоксис, будучи обычным человеком, якобы жил в рабстве на Самосе у Пифагора, сына Мнесарха. Заслужив свободу, он нажил большое состояние и вернулся на родину. Фраки жили в страшной бедности и были необразованны. Залмоксис, знакомый с ионийским жизненным укладом и более утонченными нравами, чем во Фракии, к тому же проживший среди эллинов и, главное, рядом с самым мудрым человеком Эллады — Пифагором, решил построить особый дом, в котором он принимал и устраивал пиры для самых замечательных сограждан. Во время пиршеств он учил, что ни он, ни его гости, ни их потомки в будущем не умрут, а лишь переселятся в иное место, где, живя вечно, обретут все блага. Пока Залмоксис принимал гостей и увещевал их таким образом, он строил себе жилище под землей. Когда обитель была готова, Залмоксис исчез, спустившись в свои подземные покои, где и пробыл три года. Фраки очень сожалели о его исчезновении и оплакивали как мертвого. На четвертый год он появился среди сограждан, тем самым заставив их поверить в свое учение. Так рассказывают эту историю эллины. Я сам не подвергаю ее сомнению, но и не верю полностью. Думаю, что этот Залмоксис жил задолго до Пифагора. Был ли он простым человеком или в самом деле богом готов — не ведаю, с тем и оставляю его в покое»*.
Верны ли слова грека, могут подтвердить или опровергнуть полисты, но никогда и никому они слова по этому поводу не промолвили. Не для того жрецы хранят древние заповеди, чтобы вступать в споры с чужаками. Посмеиваются про себя, когда кто‑либо из пришлых напомнит о Пифагоре. Если чужак в пределах Дакии будет настаивать на лжи — молча отступят от упрямца. Потом умника найдут с разорванным горлом, и крови в нем останется всего ничего. Так что беглые и пришлые — а их много примкнуло к дакам за последние годы — помалкивают и только кланяются, когда заметят процессию жрецов.
Когда же разговор пойдет всерьез, и любопытствующий не в насмешку, а из страстного желания знать истину, спросит, кто были даки и геты, откуда пришел Залмоксис, в чем смысл его заветов, полисты укоризненно спросят — пристало ли богу ходить в рабах? Не греческая ли спесь, которую и Александру Македонскому не удалось унять, подвигла Геродота на то, чтобы передавать пустые байки? Как так, четыре года строил подземную обитель, а ушел на небо. Оттуда и спустился, тому и свидетели имеются.
С того дня, как случилась эпифания (богоявление), даки вели отсчет своему государству. Не в пример соседям, которые до сих пор не имеют грамоты и обывают в дикости и беззаконии, дети Залмоксиса уже два столетия живут по закону. Они овладели ремеслами, познакомились с философией, обучились воинскому искусству. Скоро по Карпатским горам, по большой излучине Данувия разлетелась молва о дакийских волках. Сила у них немереная, бьют насмерть. Когда идут в бой, воют так, что у врагов поджилки трясутся. Мечи у них острые, крепкие, напоминают волчьи когти — загнуты вперед. Даки безжалостно режут ими врагов. Молва добежала и до надменного Рима, и вздрогнул от страха его владыка Юлий из рода Цезарей.
Беда в том, вздохнул Децебал (он стоял на вершине скалы, над которой в полную силу светила молодая, добравшая до трех четвертей луна), что теперь только дерзостью и ужасом, внушаемым врагам, не обойтись. Надобно умение. У римских отпрысков его хоть отбавляй, а у его стаи маловато. Не хватило времени накопить поболе.
С вершины было хорошо видно, как со всех сторон, радуясь лунному свету, через перевалы, по лощинам, распадкам, берегами рек и ручьев к укрепленному лагерю стремились цепочки огней. Издали, со стороны Данувия, откуда подступали враги, доносился протяжный и терзающий души вой. Это посвященные в братство наводили ужас на приближавшихся врагов. Они выли каждую ночь, отыскать их в дебрях было невозможно, хотя римляне постоянно прочесывали местность. Тем не менее, враги приближались. Топали мерно, грозно, сокрушая крепости и разбирая завалы, прокладывая дороги и возводя крепости.
Ночь была ясная, июньская. На севере, где искрилась заснеженная горная цепь, брезжил мутный свет. Закат еще не угас или зорька близка? О том только Залмоксису известно. Это он считает дни, ведет отсчет вечности. Тьма ему не помеха. Сидит дед в поднебесье, посмеивается в седые усы, ждет посланника. Еще вопрос, примет ли гонца, поможет ли?
Внизу на обширном скалистом треугольном уступе, острым углом врезавшимся в долину, проглядывался воинский лагерь. С двух сторон уступ омывали горные речки — одна впадала в другую. Там ограда была низкая. Ее вообще можно было не возводить — ущелья, где бежали водотоки, глубоки, скаты отвесны и неприступны. О том, чтобы подвезти осадные машины и расставить метательную артиллерию и думать было нечего. Третьим пряслом оборонительная стена упиралась в отвесную скалу, острием упиравшуюся в небо. Неприступной эта скала казалась исключительно для пришлых, но не для даков. За два столетия они наловчились взбираться на вершину, а также спускаться в труднодоступном для наблюдения месте. В Южных Карпатах это было их первое, самое древнее волчье логово, отсюда предки выходили на охоту. Здесь Буребиста, первый царь даков и гетов, соединивший все три части страны, решил основать столицу.
Советники возразили — место, несомненно, удобное, если бы не отсутствие дорог. Для военного лагеря лучшего расположения не найти, а вот для большого города вряд ли. К тому же далеко от главных торговых путей, края глухие, труднопроходимые. Навалится враг, и в несколько дней отрежет столицу от остальных частей страны. Воды здесь вдосталь, а вот продовольствием на сто лет вперед не запасешься.
Буребиста основал столицу севернее, в долине реки Стрей. Назвал Сармизегетузой. От этого логова до столицы четыре дня пути. Добраться до Сармизегетузы, минуя этот лагерь, с западного направления невозможно. Здесь, в долине Тап, даки совершили много славных дел — и сарматов били, и римлян под командованием Фуска отменно поколотили. Здесь разошлись вничью с Теттием Юлианом. Здесь, в лагере, прежний царь, постаревший, утративший прыть вожак Диупарней передал власть над стаей своему племяннику, молодому, отметившему себя в битвах и набегах Децебалу. Теперь пришел его черед проявить прыть и отстоять родную землю. Здесь, решил Децебал, и встретим Траяна.
Оставалось только узнать волю Залмоксиса. Но прежде обряд посвящения. Войско нуждалось в подкреплениях.
Четыре дня и три ночи Лупа и одновозрастные молодые волчата провели в священной пещере, вход в которую был укрыт под высоченной скалой, прикрывавшей лагерь с севера. Отсюда, из пещеры, начинался спуск в подземное царство или в Аид, как называли преисподнюю греки и сам Залмоксис. Правда, о том, что он и его побратимы, с которыми он породнился во тьме, провели в подземелье четыре дня и три ночи, Лупа узнал потом, когда выбрался на божий свет — шепнули взрослые волки. Сам он, угодив в кромешную тьму, скоро потерял ощущение времени. О какой смене дня и ночи могла идти речь на берегу реки забвения. Стоит только пересечь ее ледяные воды — и ты уже не жилец на верхней земле. Нет тебе возврата, никогда не предстать тебе перед Залмоксисом, господарем и вершителем судеб, мудрым небесным дедушкой, чья добрая и могучая длань уже столько столетий осеняет даков.
Хуже того, что, спустившись в каменное подполье, никому уже не выбраться на белый свет в человеческом облике. Истина была сурова, столетьями проверялась предками — либо ты переродишься в волка, либо злыдни утащат тебя вглубь земли.
В кромешной тьме эти злыдни были единственными зримыми образами. Смутно различимые, переливчатые, синюшные, в едкую зелень демоны выползали с той стороны, где журчал невидимый поток. Они сновали во тьме, собирались в стаи, разгуливали на подземной поляне среди каменных трав. Бесплотные порождения мрака были голодны, охочи до живой плоти. Выбирая жертву среди тех, кто отважился спуститься под землю, злыдни высовывали длиннющие языки. Одно из чудищ приблизилось к Лупе — его язык скручивался ремнем, разворачивался, развевался. Тварь начала липнуть, стискивать юношу. Затем попыталась просунуть язык в рот жертвы. Вот когда Лупе, сыну Амброзона, потребовалась волчья хватка. Обернись волком, сцепи челюсти и помалкивай. Против этих тварей только одно спасение — выдержка и молчание. Стой на своем, рычи о своем, веди себя как волк в человечьей шкуре, иначе не видать тебе зеленых полонин, снеговых вершин, чистой воды, не вкусить радость встречи с небесным дедом — вседержителем. Только тот смельчак, которому хватило мужества заглянуть в прозрачные глаза чудовищ и не дрогнуть, не вскрикнуть, не броситься наутек, может считать себя матерым волком. Только существу с железными сердцем и смертоносными когтями может быть доверено отведать чужую плоть — добычу кровавую и сладкую.
Лупа и сам не заметил, как пропитался яростью. Он кожей ощущал, что обрастает шерстью. Это превращение пришлось не по нраву бледному, обнимавшему его чудовищу. Оно нехотя отлипло. На прощание несколько раз попыталось лизнуть его, но язык наткнулся на жесткую волчью шерсть, которой покрылось лицо Лупы, и демон жалобно взвыл. Тьма была переполнена подобными завываниями. Время от времени в них прорезывались торжествующий вопль и страдающий отчаянный вскрик жертвы, у которой не хватило мужества выдержать испытание. Это были те, у кого челюсти не вытянулись в волчий щипец, у кого сердце не переродилось.
Лупа теперь ясно ощущал весь набор запахов, переполнивших пещеру, и среди них откровенно торжествовал один, свежий, ведущий на волю. Он двинулся на его зов. Запах усилился, и скоро он ощутил прикосновение ночного ветерка. Когда Лупа в числе других испытуемых выбрался наружу, он уже мало что соображал. Действовал по наитию. Наброшенная на него при выходе волчья шкура принудила его завыть, и он завыл. Точнее заскулил радостно, с переливами. Хотелось есть, и он опечалился. Лупа вздрогнул, узрев в небе полногрудую луну. Звезды отсутствовали. Говорят, Залмоксис любит кататься на молодом месяце и сверху обозревать землю. Вообще, мир вокруг новорожденного заметно изменился. Обострились запахи, пронзительнее стали звуки, исчезли краски. Все вокруг стало серым, но в этой серости оказалось куда больше переливов, чем оттенков в каком‑либо цвете. Заметно укрупнившаяся с того момента, как Лупа со своей сотней явился в лагерь, стая тихо и нудно тянула волчью песню. От этого напева у врагов кровь стыла в жилах.
Вот они враги. Он давно ощутил их присутствие, но только сейчас разглядел их.
Посреди лагерной площади, в пределах круга, образованного кострами, толпились пленные — те, кто посягнул на волчью обитель, чья гордыня унизила мир. Глядя на них, Лупа испытал прилив ярости и сначала завыл тонко, подпевая общему хору, потом повел свою песню, громкую, пронзительную, внушавшую врагам ужас. Враги дрогнули, кто‑то пал на колени, кто‑то вскинул руки, обращаясь с мольбой к своим маломощным богам.
В следующее мгновение кто‑то чрезвычайно бородатый, огромный, поражающий шириной плеч — не сам ли вожак стаи Децебал?! — махнул рукой, и стая вновь обращенных молодых волков бросилась на пленных. Терзали павших. Кто‑то из пленных покорно откидывал голову и мелко вздрагивал, когда зубы молодого волка впивались ему в глотку. Один из них отважился сопротивляться, с жутким криком пытался освободить связанные руки. Не тут‑то было! Римлянин был невысок, седовлас, толстопуз, на голове декурионский шлем, однако дрался отчаянно. Его повалили втроем, и молодой, богатырского телосложения волк, побратим Лупы, Скорило впился в его горло зубами. Потом все пили кровь поверженного врага, жевали кусочки его сердца. Даже вожак смочил в крови длинные обвисшие усы.
Подступил рассвет — первый в многотрудной воинской жизни Лупы и Скорило. Молодые волки не расставались, теперь они были побратимы. Все, кто выдержал испытание и нашел выход из пещеры, теперь считались одним выводком. В память о самой длинной, самой таинственной ночи в их жизни они обменивались подарками. Скорило вручил Лупе шлем растерзанного декуриона. Лупа с радостью отдал побратиму навязанную отцом каску с гребнем. То‑то было радости, когда обнаружилось, что горшок декуриона плотно сел на голове юноши, а Скориле впору пришелся мятый римский колпак.
До следующего вечера новики отдыхали. С приходом темноты Лупу и пожилого воина из его прежней сотни Буридава вызвали к царю.
Децебал встретил Лупу у порога, положил руки на плечи.
— Крепись, сынок. Они взяли Даоус — Даву.
Лупа напрягся, спросил.
— Отец? Мать?
— Все погибли. Амброзона сбросили со стены. Что случилось с матерью и сестрами не знаю. Боюсь, что худшее…
Лупа отвел глаза.
— Когда в бой, вожак? Поставь меня в первый ряд.
— Нет, сынок. Тебе придется послужить врагам.
Лупа отшатнулся. Буридав во время разговора оставался спокоен, это был пожилой, опытный волк.
— Послушай, сынок, — как ни в чем не бывало, спросил Децебал, — я слыхал, ты обменялся шлемами с моим племянником Скорилой? Этот тебе впору?
— В самый раз, государь.
— Вот и хорошо. Оставишь его в лагере на мое попечение. Наденешь, когда вернешься. Пойдешь в нем в бой. Кровь врага в бою вкуснее. Ты все понял, Лупа? Твой отец уверял меня, что лучше тебя никто не знает местность вокруг Даоус — Давы и пути, ведущие к Тапам. Все, что услышишь в римском лагере, передавай Буридаву, он не так хорошо владеет латинским, как ты, ведь этот язык тебе родной. Твоя мать, достойная женщина, была родом оттуда, — он махнул рукой в сторону Данувия. — Теперь самое важное, вам необходимо заманить врага в Медвежье урочище. Как — это вы решите с Буридавом на месте.
— Да, государь. Значит, мне не придется кидать жребий?
— Нет, но твоя ноша будет не менее почетна, чем удел посланника к Залмоксису. Гордись тем, что можешь порадовать старца, если поможешь завести в урочище сотенный отряд. Ступай. Вместе с Буридавом вы будете пасти овец на лугах Ориеште. Увидев вражеских солдат, выкажешь радость. Овец не жалей. Забей для них барана, они ее любят, баранину. Пусть обожрутся. Одним словом, веди себя по обстановке, уверяй, что ты подлинный римлянин и рад свободе. Если предложат быть проводником, требуй плату.
— Понял, государь.
— Ступай.
* * *
Посланца к небесному деду Залмоксису совет братства решил отправить в день летнего солнцестояния, когда землю радует самый длинный день и печалит самая короткая ночь. Это известие вызвало ликование среди всех собравшихся в лагере и возле него бойцов.
Во — первых, это означало, что царь и сильные окончательно решили устроить римлянам «ночь когтей». Во — вторых, великая честь тому, кто отправится на небеса и изложит Залмоксису просьбы его народа. Воины ходили гордые — каждому из них мог достаться счастливый жребий. Понятно, что следует послать лучшего из лучших, но устраивать состязания, меряться удалью, как в былые годы, времени нет, так что теперь каждый мог надеяться на удачу. Полисты облачат счастливчика в белые одежды — широкие шаровары, такую же длиннополую белую рубаху и безрукавку из тончайшей овечьей шерсти. Выдадут папаху из овчины мехом наружу, поклонятся, пропоют священную песню, и пожалуйста — ступай на небеса.
Хорошо. Весело.
Не передать, как молоденький Лупа завидовал старшим товарищам. Ему едва удалось уговорить царя разрешить остаться в лагере до обряда. Очень хотелось поучаствовать в общем празднике, услышать волю богов. Царь разрешил, но приказал особенно глаза не мозолить. Спрятаться в уголке, сидеть в подаренном Скорило шлеме. Спрятаться‑то он спрятался, однако в лагере его по — прежнему окликали «римский горшок».
Обидно.
Еще обидней, что в день торжества бог ветра Гебейлезис едва не нарушил праздничный настрой — нагнал тучи, пригрозил дождем.
Не тут‑то было.
Никто из членов волчьего братства не дрогнул. Все вооружились луками, и каждый воин принялся метать стрелы в придвинувшиеся к долине облака. Стреляли метко, бог ветра и грозы дрогнул, отступил. С воодушевлением, гордые победой над супостатом и недругом Залмоксиса, воины приступили к торжественной церемонии. Первым делом вынесли священное царское знамя, на котором был изображен волк с головой дракона, на шестах вывесили окровавленные бараньи шкуры. Жрецы пропели призывную песню и зажгли костры, чтобы привлечь внимание господаря. Солнце светило ярко, звучно, видно, Залмоксису пришлись по душе настрой семидесятитысячной рати, строгий обрядовый чин, бой барабанов, копья, воткнутые в отверстия в ритуальном камне.
Наконец главный жрец вскинул руки вверх и воззвал.
— Прими гонца, вседержитель. Мы выбрали чистого сердцем и храброго в бою. Прими его и дай ответ, как поступить с пришлыми? Всех ли предать смерти или оставить с десяток, чтобы те рассказали своим детям и внукам, что неповадно идти на святую землю, которой ты, Залмоксис, отец и покровитель.
Воины запели боевую песню. Наряженный в белые одежды счастливчик — это был Скорило — вошел в круг, образованный гигантскими валунами. В центре круга из гранитного основания торчали четыре копья, острия которых были направлены в самый зенит. Следом в круг вошли четыре самых сильных бойца — всех их Лупа знал по имени, они входили в ближайшую к царю сотню. Вот бы попасть туда!.. Но еще лучше отправиться на небеса, чтобы сам Залмоксис обратил на тебе взор. Каково потом будет спуститься на землю и предстать перед сверстниками в сиянии небесной славы.
Заманчиво.
Между тем тень от копий легла в предусмотренное предками место. Четыре богатыря взяли посланца за руки и за ноги. Войско торжествующе завыло, и в следующее мгновение, по знаку седого жреца, богатыри подкинули юношу. Он взлетел высоко — высоко и уже оттуда с порога поднебесья упал на острия копий. Они пронзили его. Когда верховный жрец приблизился, гонец был мертв. Это был добрый знак, значит, вседержитель принял душу посланца. А то ведь бывает, что посланец умирал не сразу, мучился, а это значило, что не того послали. Была, значит, у него какая‑то червоточинка в душе, вот Залмоксис и не принял гонца. На этот раз все сошло удачно.
Хвала Залмоксису!
Теперь оставалось только ждать.
Все ждали, напряженно, затаив дыхание. Наконец вдали громыхнуло. Затем донесся еще один раскат грома, следом еще один.
Все как один закричали от радости. Залмоксис принял гонца и подал знак — дерзайте, дети. Сокрушите незваных гостей. Высосите из них кровь!
До капли!!
Глава 2
Кто мог подумать, что решительный успех, явно обозначившийся в начале кампании, доставит Траяну куда больше хлопот, чем любой другой поворот событий. Казалось, все шло по плану. Удар с двух направлений разделил силы даков, каждой экспедиционной группе было обеспечено подавляющее превосходство в силах. Потери были невелики. Не повезло только нескольким конным пикетам и отряду Нумерия Фосфора, попавшему в засаду вблизи Даоус — Давы. Есть подозрение, что под дакские мечи его подставил предатель — проводник.
Если прибавить успешные действия конницы под командованием Лузия Квиета, безостановочно тревожащей даков, перехватывающей их транспорты с продовольствием, впереди уже явственно различался абрис победы. Даки беспечно полагали, что на родной земле они способны обмануть кого угодно, поэтому их караваны двигались открыто, без надежной защиты. Они предположить не могли, что среди их соплеменников найдется достаточно охотников помочь римлянам. Отдельные князья, поставленные перед выбором, либо погибнуть со всем племенем, либо перейти на сторону захватчиков, колебались недолго. Многих устрашила резня, устроенная римлянами в Даоус — Даве. Все оставшихся угнали в рабство, немощных и стариков заставляли уходить.
Траян в ответ на жалобы местных князей, отвечал — война должна кормить себя сама. Деньги, полученные за проданных в рабство, существенно пополняли войсковую казну. Грабеж был организован по — римски деловито и безжалостно. В первые две недели казни мародеров успокоили солдат, напомнив этой буйной и хваткой ораве главную во время раздела добычи истину — если каждый начнет зверствовать и грабить на свой страх и риск, ему достанется куда меньше добычи, чем будет выделено по законам войны. За полтора месяца Траяну удалось внушить уважение к своим распоряжениям даже самым буйным горлопанам из вспомогательных частей, чего не скажешь о его ближайших офицерах и членах претория. Эти в предвкушении победы начали вести себя вольно, хватать чуть больше, чем было намечено планом. Но главное, командиры легионов начали распылять силы. Туда пошлют когорту, здесь для взятия крепости оставят меньше сил, чем требуется для скорейшего сокрушения твердыни. Когда спросил у командира Первого легиона Минервы, почему для взятия Даоус — Давы тот оставил только три когорты, легат не задумываясь ответил, что и этого достаточно.
Траян загодя почувствовал в подобной небрежности и легкомыслии серьезную угрозу стратегическому плану и для начала строго наказал двух зарвавшихся командиров легионов, позволивших себе пренебречь строительством дорог и мостов на оккупированной ими местности, и направивших чрезмерное количество когорт на захват имущества за линией, начертанной им при начале наступления. Легата Первого легиона предупредил — если не возьмешь крепость к указанному сроку, прощайся с должностью. Поставлю на твое место своего племянника Элия Адриана, тот будет строго выполнять приказы. Командир тут же вернул к крепости половину легиона и всю осадную артиллерию, а это более шести десятков метательных машин, а также специальное инженерное оборудование для преодоления стен. Пришло приструнить даже, в общем‑то, благоразумного Суру, который вдруг начал настаивать на скорейшем наступлении к Тапам и решительному прорыву к столице Децебала Сармизегетузе.
Траян не жалел сил на то, чтобы переубедить друзей. Терпеливо доказывал, если рассматривать положение наступавшей армии исключительно с точки зрения военных успехов, вывод будет однозначный — армия, кроме захвата территории, никаких других существенных успехов не добилась. Да, им удалось взять несколько крепостей, однако другие укрепленные пункты даков продолжали обороняться, и порой выступавшие оттуда отряды наносили существенный ущерб мелким частям, занимавшимся сплошным овладением территорией.
Спор ни к чему не привел — Траяна слушали, но не слышали. Между тем через несколько недель после начала вторжения император явственно ощутил, что в поведении даков наметился перелом. Они все чаще начали дерзить, собираться в крупные отряды и нападать уже не на отдельные команды, но на крупные части.
В середине июля к императору явилось объединенное (не с тайным ли умыслом объединенное?) посольство племен, прикрывавших Дакию с севера. Возглавлял делегацию дряхлый жрец из племени буров, являвшихся самыми решительными сторонниками Децебала. Послы в обычной для варваров иносказательной манере преподнесли в дар «величайшему и непобедимому» невиданных размеров гриб — боровик. Лесной великан был доставлен на носилках, так как гриб был неподъемен для одного, даже самого сильного человека. Шляпку лесного исполина нельзя было обхватить руками. На шляпке крупными латинскими буквами было вырезано: «…и буры, и другие союзники советуют Траяну вернуться назад и заключить мир».
Траян с благодарностью принял подарок и приказал его зажарить. Все ели и веселились, кроме императора. Марк все больше мрачнел. В конце июня после того, как послы удалились, не получив обнадеживающего ответа (Траян лишь повторил прежние условия, на которых он готов заключить мир), обнаружилась явная готовность царя даков к решительному столкновению. Подобный настрой неприятеля смутил императора откровенной нелогичностью. Ближайшие советники попытались развеять дурные предчувствия, убеждали Марка, что при таком превосходстве в силах им, во — первых, ничего не страшно, во — вторых, подобное намерение царя варваров может истолковать как признак полного отчаяния, в котором оказался Децебал. На вопрос, каким же образом этот «отчаявшийся» и «потерявший голову» правитель пятью годами ранее сумел перехитрить опытного Опия Сабина, все члены претория в один голос начали утверждать, что Опия трудно назвать опытным полководцем, что Децебалу просто повезло и он, сам того не подозревая, просто воспользовался ошибкой наместника, разделившего свои силы.
По мнению императора, это были пустые слова. Подобное объяснение было схоже с заговорами, с помощью которых дрянные лекаришки пытаются помочь страдающим от зубной боли. За эти дни Траян успел оценить способности противника, его умение и готовность идти до конца. Но, главное, только в Дакии ему открылось, насколько добросовестно, с какой выдумкой и рвением Децебал готовился к войне. Понимая, что столкновение неизбежно, варвар охотно принимал у себя римских перебежчиков, по договоренности с Домицианом не скупился на приглашения мастеровых, сведущих в ремеслах, а также греческих учителей, пытавших научить сыновей дакской знати философии, а также другим наукам, прежде всего, воинским. Золота у него хватало. По — видимому, золотоносные рудники в Карпатах оказались куда более богатыми, чем о том можно было судить по сообщениям соглядатаев. Это было крайне неприятное открытие, наличие денежных резервов давала Децебалу возможность вести долгую и ожесточенную борьбу. Подобных смущающих находок в Дакии оказалось немало. Вот еще одна — уже первая крепость, которую предатели сдали римлянам, поразила Траяна точной и толковой привязкой к местности, правильным сооружением предмостных укреплений, рва и стен.
Прибавим к этому опыт кампании против Опия. В Нижней Мезии Децебал продемонстрировал, что умеет воевать смело, размашисто, не теряя при этом осторожности. На римском берегу Данувия он отлично проявил себя, выказав глубокое понимание внутреннего подтекста происходивших событий, а это качество для полководца бесценно. Собственно, только способность угадывать вектор развития событий и делают военачальника полководцем. Если прибавить к этому взвешенность в принятии решении, совмещающую смелость и осторожность, присущие Децебалу, необходимо признать, что Траяну противостоял достойный противник. Да, в этом году даков подвела погода — лето выдалось жаркое, сухое, что позволило римлянам без особых усилий перемещать осадную технику. Но это преимущество каждый день могло растаять как дым. Стоило зарядить дождям, и осаждавшие укрепленные пункты части станут заложниками этих самых карробаллист и таранов. Подвижные отряды даков с легкостью вырвутся из окружения.
Когда передовые отряды римлян уперлись в боевое охранение даков, прикрывавших военный лагерь, расположенный на дальнем выходе из Тап, когда на склонах долины ночью густо обозначились многочисленные костры вражеской армии, Траян ясно осознал — Децебал действительно решил дать сражение.
Здесь у западного входа в Тапы Траян остановил армию. Здесь решил подождать Лаберия Максима, здесь заложил крепость Тибискум. Днем объезжал войска, проверял боеготовность, ночами подолгу изучал сведения доставляемые разведчиками, прикидывал, как побольнее ударить по врагу.
Все эти дни, до середины июля, тревога не отпускала Траяна. Децебал затаился в своем лагере. Неужели он осмелел настолько, что готов выдержать прямой удар? Или усилился? Что он задумал? Лазутчики и верные люди при Децебале докладывали, что пополнение прибывает в лагерь по заранее утвержденному графику. Молодых волчат подвергают какому‑то жуткому испытанию — проводят через подземелья Аида, в результате чего они обрастают шерстью и становятся настоящими волками. В бою им не будет удержа! Кто поверит в подобные сказки! Возможно, Децебал рассчитывает на скрытые ресурсы, которые ему могут предоставить закрытая для наблюдения местность или его союзники. Или он вымаливает поддержку у небесной силы? У этого, как его… раба Пифагора Залмоксиса.
К сведению тех, кто трепещет перед таинственным, жалуется на нескончаемый вой, каким даки встречают отряды римлян, — небесная сила всегда приходит на помощь тому, у кого больше легионов.
Тогда в чем секрет?
Как‑то в полночь Траян вышел на кромку земляного вала, которым был обнесен временный римский лагерь, и глянул во тьму. Вдали, за рекой Бистрой горело множество костров, разожженных даками. Оттуда явственно доносился протяжный волчий вой.
Пугают, усмехнулся Марк. Наивные люди. В тот момент он принял решение — если Децебал решил померяться силами, что ж, померяемся.
Падучая звезда, мелькнувшая в темном небе и оставляющая яркий след, подтвердила вывод. Траян почувствовал вдохновение — боги на его стороне. Пусть философы утверждают, что падучие звезды — это всего лишь вспышки сплошного огня, быстро пролетающие сквозь воздух и оттого кажущиеся удлиненными. Пусть даже так, но ведь этот знак был подан именно в то мгновение, когда он искал ответ, и это был несомненное свидетельство, что высший разум, называемый Дием или Зевсом, на стороне вечного и непобедимого Рима.
Мысль отворила проем к истине. Траян, затаив дыхание, наблюдал ее полет. Децебал, при всем своем великом разуме и опыте, делал общую для всех противников Рима ошибку. Она заключалась в несколько искаженном взгляде на мощь и слабости, присущие римлянам. Каждому теперь понятно, что римский народ подчинил себе всю вселенную только благодаря военным упражнениям, искусству надежно устраивать лагерь и военной выучке. В чем другом могла проявить свою силу прозябавшая в среднем течении Тибра горсть римлян против массы окружавших их врагов? На какие другие качества могли опереться низкорослые поселенцы и беглецы в своей смелой борьбе против высоченных и значительно более сильных германцев, храбрых галлов, искусных в верховой езде парфян? Все они превосходили римлян не только численностью, но и телесной силой. Кто, будучи в здравом уме, станет оспаривать, что и в военном искусстве и теоретическом знании римляне серьезно уступали грекам. Зато они всегда выигрывали в том, что умели искусно выбирать новобранцев, учить их, закалять ежедневным упражнением, предварительно предвидеть во время упражнений все, что может случиться в строю и во время сражения, и, наконец, сурово наказывать бездельников. Знание военного дела питает смелость в сражении: ведь никто не боится действовать, если он уверен, что хорошо знает свое ремесло. В самом деле, во время военных действий, малочисленный, но обученный отряд скорее добьется победы, тогда как сырая и необученная человеческая масса подвержена всевозможным страхам и всегда обречена на гибель.
Этот вывод никак не доходил до ума и сердца тех, кто пытался противостоять Риму. Враги, привычные к тому или иному приему ведения боевых действий, никак не хотели понять — умея что‑то одно, необходимо уметь и многое другое. С одной стороны, враги переоценивали величие и силу Рима, с другой — недооценивали римскую изворотливость и умение находить выход из любых ситуаций. То есть, в общем и целом с Римом не совладать, но здесь, на нашей земле, осеняемые волей отечественных богов, мы утрем вам нос. Варвары в силу неразвитости воображения и отсутствия стройности во взглядах, не в состоянии понять, что мир един, как един и создавший его разум, и его законы справедливы и неотвратимы как в Италии и в Парфии, так и в Дакии. Об этом Децебалу мог бы рассказать советник императора Аполлодор.
На следующий день император собрал ветеранов, которым довелось принимать участие в сражении, проигранном Фуском в этой долине.
Таких оказалось немного, с десяток. Ларций Лонг был среди них старшим по званию. С него Траян и начал опрос, но прежде поинтересовался.
— Что слышно о твоем коротышке Фосфоре, Ларций?
Ларций хриплым голосом (он простудился при переправе через горную речку) доложил, что никаких новых известий не поступало.
Присутствовавший при встрече Комозой отвел глаза в сторону и глухо буркнул.
— Не мог Фосфор даться им в лапы. Не из таких.
— Возможно, — согласился Траян. — Но к делу.
Прежде всего, император начал дотошно выяснять подробности той злосчастной битвы. Как рассказали ветераны, Фуск выстроил три легиона — два в передней линии, один во второй и бросил их в бой против прятавшихся в лесах даков. В тот день отлично поработали артиллеристы и легковооруженные велиты, однако уже к полудню сражение разбилось на ряд мелких боевых столкновений, в которых со стороны римлян участвовали отдельные когорты, а то и центурии, а со стороны даков — той же численности отряды. Выяснилось, что к тому моменту Фуск утратил контроль над действиями своих войск, о чем свидетельствовали не привязанные ко времени и месту, а потому и невыполнимые приказы. Как сообщил один из центурионов, его когорте, например, была поставлена задача «смело идти вперед». Куда, не указывалось. Другим предписывалось «ускорить шаг».
— Другими словами, — уточнил Траян, — вся армия оказалась связана боем.
— Так точно, — подтвердил Ларций.
— И конница?
— И конница. Ее бросали мелкими отрядами на помощь тем или иным подразделениям, от которых прибегали вестовые. Большая часть конных отрядов оказалась распылена по всему полю битвы еще до того, как мы сумели оказать помощь пехотным центуриям.
— Все равно непонятно, — выразил сомнение император, — каким образом дакам удалось взять верх, ведь у Фуска было преимущество в силах? Неужели один дак стоит двух наших легионеров?
— Поначалу да, — подтвердил один из ветеранов. — Уж больно ловко эти гады орудуют своими кривыми мечами. В тесноте они очень удобны. Стоит только дотянуться до противника и тяни на себя. У них лезвия загнуты в обратную сторону, как когти у волка.
— Насколько мне известно, — добавил центурион Фауст из 11–го Клавдиева легиона, — Фуска потряс удар с тыла. Я подробностей не знаю, но как потом говорили большой отряд даков — что‑то около пяти тысяч человек — прорвался к лагерю и попытался проникнуть в него через задние ворота.
После полудня ветеранов распустили. Лонга император задержал, пригласил к столу, на котором лежал вычерченный план местности.
— Вот взгляни. Это долина, здесь наш лагерь, здесь стоянка Децебала. Вот река Бистра. Где, в каком месте мог прорваться этот отряд? Не могу понять, как пятитысячная толпа могла миновать дозоры и остаться незамеченной? Куда смотрел префект лагеря, почему не доложил Фуску? А если доложили, почему Фуск не принял никаких мер? Почему не связал эту орду боем?
— Я ничего не утверждаю, цезарь. Прошло пятнадцать лет, многое выветрилось из памяти. Сам я этот отряд не видал.
— Хорошо, — согласился император. — Будь ты на месте Децебала, ты решился бы дать сражение в этом месте?
— Да, — откашлявшись, ответил Ларций. — Ущерб врагу можно нанести существенный, а в случае неудачи легко оторваться от преследователей. И конницей их не достанешь.
— Но зачем Децебалу отступать. Без надежды на победу ни один даже самый глупый военачальник не начнет битву. Децебал собрал здесь огромное войско, более семидесяти тысяч человек. Если он втянется в бой и потерпит поражение, для него все будет кончено. На что же он рассчитывает?
— Нанести нам как можно больше потерь.
— Э — э, — поморщился Траян, — непохоже на Децебала. Неужели он отважился ввязаться в драку только для того, чтобы надавать мне побольше тумаков. Он что‑то держит за пазухой.
Ларций Лонг выпятил нижнюю челюсть, помрачнел.
— Не смею говорить, цезарь.
— А ты посмей.
— Меня высмеяли.
— Кто?
— Трибун Элий Адриан.
— Кто командует армией, я или Адриан?
— Ты, повелитель.
— Тогда выкладывай.
— Уверен, без камня за спиной Децебал никогда не отважился бы броситься в битву. Помню, в Мезии он ловким маневром оставил Опия без конницы. Наслал на него саков. Наши всадники бросились на врага, смяли, начали преследовать. Опий послал в бой все свои алы, победа казалась близка. Когда же конница оторвалась от главных сил, Децебал вклинился между конницей и пехотой и ударил во фланг мощно, всей массой.
— Вот видишь, — удовлетворенно заявил император. — А ты говоришь «нанести потери», «надавать тумаков».
— Я этого не говорил, цезарь. Я имел в виду, что без камня за пазухой Децебал не бросится в бой.
— Не спорь с императором, Ларций. Все‑таки вредный ты человек.
— Какой есть.
— И язык у тебя длинный. Ну, в чем видишь каверзу?
— Не знаю, цезарь, — Ларций пожал плечами. — Разве в том, чтобы зайти к нам в тыл и ударить, как это было в случае с Фуском. Но все проходы перекрыты, а по горам не набегаешься.
— Может, Децебал там у себя в глубине запрудил воду, и в критический момент пустит на нас вал воды? — спросил император.
— Так своих тоже потопит. Мне кажется, он попытается ударить с тыла.
Траян не ответил, помолчал. Наконец отдал приказ.
— Обследуй окрестности. Возьми с собой самых толковых солдат, самых надежных проводников. Прояви выдумку, но чтобы во время сражения никто не смел угрожать мне с тыла. Насчет запруды я подумаю.
— Слушаюсь, цезарь.
После короткого молчания Траян добавил.
— Афр провел расследование по поводу гибели отряда Фосфора. Выяснилось, что проводник завел Нумерия в ущелье, где была устроена засада. Афр доложил, что недавно в лагере появились еще два проводника из местных. Они якобы утверждают, что неподалеку от Тап у даков расположен тайник, где местные племена хранят свои сокровища. Место это заповедное, священное, там стоят изображения их богов. Что думаешь по этому поводу?
— Это ловушка, государь.
— Вот ты и проверь. Найди это место. Я не хочу, чтобы во время сражения меня угостили каким‑нибудь сюрпризом. Я хочу принудить Децебала к миру. Хочу, чтобы он почувствовал, у него нет иного выхода. Пусть убедится — любая его уловка, даже самая хитроумная, встретит достойный отпор.
Император помолчал, потом, как бы между прочим, добавил.
— Это очень важно, Ларций. Я тебя не тороплю, подготовься хорошенько. Прими меры предосторожности.
— Слушаюсь, государь.
* * *
Той же ночью Ларций сел за письмо Лусиолочке. Вывел на пергаменте первую фразу — «Ларций Волусии Лонге, привет» — и задумался. Неужели это письмо может оказаться прощальным? Тогда лучше проявить благоразумие и составить завещание. Вслед мысль утянула его в недавнее прошлое. Вспомнились трудные, выматывающие месяцы ожидания расправы, которой после доноса Регула ему и его родителям грозила неослабная, жестокая подозрительность Домициана. Тогда бог смерти Фанат тоже дышал ему в спину, тоже время от времени касался шеи острыми коготками, но как разнилось состояние духа, с которым он тогда и теперь брался за гусиное перо. Упрекнул себя — не рано ли заботиться о завещании? Зачем заранее кликать беду?
О чем же писать? Неужели кроме имущества, которое он завещает ей, ему и сказать любимой женщине нечего? Может, намекнуть, если со мной что‑нибудь случится, пусть считает себя свободной? Эта мысль обидела его. Какие глупости! Если с ним случится худшее, жизнь сама все расставит по местам. Написать, что любит ее, помнит ее?. Поблагодарить за ночи, накрепко привязавшие его к ней, дарованной богами женщине, за ту решимость, с которой она разогнала подлые мысли, возникшие у него после ядовитого укуса Регула. Действительно, поддайся он тогда страху и подозрениям, с чем бы теперь пошел в бой?
После минуты раскаяния взял себя в руки — стоит ли загодя тревожить Лусиолочку? Не пустозвонство ли это? Не напыщенное ли бряцание доспехами? Припомнились слова императора — прими меры предосторожности.
Ларций усмехнулся. О каких мерах может идти речь, когда суешь голову в пасть волку! Здесь уж как повезет. После короткого размышления и эти дурные мысли отвел в сторону. Описал, как они здесь жируют, как проводит время император, его жена и племянница, сообщил, с кем подружился в лагере, какие диковинки припас ей в подарок. Закончил привычным — «живи и будь здорова»!
Утром Лонг попросил префекта легиона* (сноска: заместитель легата, ведал в основном порядком в лагере (обычно назначался из числа примипиляриев). Примипилярий — старший по должности центурион (из 60 центурионов легиона); входил в члены военного совета легиона и получал при назначении всадническое достоинство.) Афра показать ему проводников. Некоторое время он издали тайно наблюдал за ними. Их было двое. Один — симпатичный, с прямым римским носом, молоденький парнишка, совсем еще ребенок, лет шестнадцати, не более. Другой мужлан, с длинными вислыми усами, лысый, молчаливый, с хорошо развитым плечевым поясом, что обычно свойственно бойцу, привыкшему орудовать копьем и мечом. Ларций приказал вызвать их в свою палатку и предложил показать окрестности к северу от римского лагеря. Оба сразу согласились, но потребовали плату вперед. После короткого торга сошлись на двух золотых аурелиях. Во время беседы и торга Ларций ничего подозрительного не заметил, однако сразу возникшая, липкая настороженность не проходила. В таких обстоятельствах префект всегда доверял внутреннему чувству, оно ни разу не подводило его. Прикинув, кто из двоих легче клюнет на приманку, Ларций остановил выбор на младшем. Парнишка горяч, порывист, неопытен, ради родной земли вполне готов на подвиг. К тому же бойко изъясняется на латинском. Не чужд ему и римский говор. Ларций сам вполне мог объясниться на дакском, однако в таком серьезном деле, как собственная голова, лучше сосредоточиться на главном. Звали парнишку Лупой. Услышав это имя Ларций даже поперхнулся от неожиданности, однако довольный Афр подтвердил, что так и есть — «он назвался Лупой».* (сноска: Лупа по — латински «блудница», «шлюха»)
Вечером Ларций приказал привести Лупу в свою палатку, угостил вином, назвал «своим молодым другом» и доверительно, с намеком, поинтересовался — не знает ли его молодой друг, где здесь можно разжиться золотом?
Паренек состроил потешную гримасу — видимо, решил изобразить, что задумался. Изобразил неумело — это Ларций отметил сразу. Наморщил лоб, сунул палец в рот, принялся сосать его, затем будто что‑то вспомнил — глаза у него широко открылись, он энергично потер руки. С таинственным видом сообщил, что есть здесь одно местечко, где местные общины хранят добычу и всякое награбленное у соседей имущество. На вопрос, чего ради он предает своих, Лупа заявил, что «эти, с севера, им, заклятые враги. Сколько раз они грабили стада отца, его братьев и дядьев. Сколько раз умыкали женщин из наших селений, так что месть для него будет сладкой».
Он помолчал, насупился, затем, словно сообщая великую тайну, признался — мать у него италийка. Более того, римлянка. Она приехала навестить родственников на границе, и отец во время набега через Данувий взял ее как военную добычу. Так что до этих местных дикарей, добавил парнишка, ему дела нет.
Лонг с глуповатым видом слушал паренька. Наконец, до него как бы дошло.
— А — а, ты хочешь отомстить?
— Ну да, — кивнул парнишка. — И заработать.
Префект нахмурился, пожевал губами и изрек.
— Хорошо, я подумаю. С наградой не обделю. Если попытаешься обмануть меня, будешь наказан. О золоте помалкивай, — и приложил палец к губам.
Лупа понимающе кивнул.
Выступили в полдень третьего дня, когда два следопыта из даков, служивших в римской армии и обследовавших окрестности лагеря вернулись и доложили, что место глухое. Правда, ничего подозрительного они там не обнаружили — ни человечьих следов, ни поломанных веток или приготовленных к обрушению камней, тем не менее, ущелье очень удобно для устройства засады. Все это время Буридава и Лупу по приказу Ларция держали взаперти, хорошо кормили.
В передовом отряде, с которым Лонг отправился в путь, насчитывалось пять десятков всадников. Каждого Ларций отбирал лично — большинство было из конной гвардии. Ларций также взял с собой нескольких испанцев, особенно метко стрелявших из луков, а также самых ловких балеарских пращников. Все воины имели опыт подобных вылазок. Опасность Ларций не скрывал, большой награды не сулил, сразу предупредил — ребята, это дело добровольное. Желающих вызвалось столько, что впервые за все время похода Лонг почувствовал прилив той, казалось бы, забытой, навсегда скомканной благодарности к товарищам по оружию, которая единственная придает силы в бою и дает уверенность в победе.
Уже в пути, во время ночевки Ларций вызвал проводников в свою палатку и предложил подробнее рассказать о Медвежьем урочище. Расспросил, долго ли им еще идти, и какие есть приметы, чтобы не сбиться с дороги. В конце поинтересовался — может, нет там никаких сокровищ? То есть, идолы есть, а золота нет. Тогда чего ради тащиться в такую даль? Может, лучше отправить десяток всадников — пусть проверят окрестности на возможность обхода римского лагеря, и можно двигаться дальше на север? Лупа принялся горячо убеждать префекта, что добычи в урочище не меряно. Буридав поддержал его.
— Золото есть, и взять его легко. Если послать рядовых, они все попрячут и скажут, что ничего не нашли.
Ларций задумался, пожевал губами. Сделал вид, что этот довод убедил его. Наконец он подозрительно глянул на Буридава и спросил.
— Ты сам золото видел?
— Сам нет, но верные люди говорили, что повозки не хватит вывезти его.
— С огнем играете, — предупредил префект.
Отослав проводников и поручив страже бдительно охранять даков, он тайно отослал в главный лагерь гонца с чертежом местности и распоряжениями насчет маршрута, какого должен придерживаться отряд поддержки. Поутру всадники, ведомые Лупой и Буридавом, которым предварительно надели ошейники и пустили вперед на длинном кожаном поводке, вошли в Медвежье урочище.
Была середина июля, месяц Цезаря!
Ущелье поражало своей дикой, таинственной красотой. Округлые вершины гор покрывала шерстка лесов. Лишь кое — где в зеленоватой дали посвечивали светлые, в желтизну, кручи и — редко — длинные, шершавые языки осыпей. Ближе заросли плюща и хмеля живописно оттеняла угрюмые и холодные скалы. Купы деревьев отмечали извивы вертлявой горной речки. Перебираясь с правого на левый берег, затем возвращаясь на правый, отряд забирался все выше и выше в горы. Лучники — испанцы и пращники с Балеарских островов, заметно пообтесавшиеся за эти два года, приодевшиеся, но все равно босые, внимательно следили за склонами и держали оружие наготове. По ходу Ларций время от времени подал условленный знак, и несколько воинов, соскользнув с коней, незаметно отделялись от колонны и растворялись в лесу, между скал или в зарослях кустарника.
К полудню, преодолев несколько ущелий, в которых река вскипала, бросалась на скалы, и путь суживался до узкой, заваленной камнями полоски, отряд добрался до широкой, разбежавшейся в обе стороны котловины. Перед ними открылась обширная, покрытая цветущим разнотравьем впадина. Здесь река разделялась на несколько рукавов, крайний правый из которых бился в крутой скалистый утес, уступом врезавшийся в луговину. Два других потока обтекали высокий холм, на котором возвышались огромные, неказистые каменные столбы. Подножие холма густо поросло кустарником. С левой стороны ограничивающие долину склоны полого и проходимо поднимался вверх, где затем упирались в крутые обрывы.
На выходе из узости, через которую отряд выбрался в долину, Ларций подозвал всадника, который держал повод с проводниками. Тот подергал за кожаный ремешок и, когда проводники обернулись, жестом указал им на префекта. Те рысцой бросились к начальнику, всаднику пришлось несколько придержать их, чтобы перехватить повод из одной руки в другую.
— Что там? — спросил Ларций и указал на холм.
— Хвала Залмоксису, господин, — доложил Буридав. — Добрались наконец.
У пожилого дака отчаянно потела лысина. Он поминутно вытирал ее, время от времени дергал себя за ус. Был взволнован, смотрел радостно, с готовностью услужить. Лупа наоборот погрустнел, не знал, куда деть руки.
Ларций презрительно оглядел их, прикинул — может, пора уже отправить негодяев к этому, как его, Залмоксису.
— Смотрите, если там не будет золота… — предупредил он.
— Будет, господин, будет, — обрадовано, скороговоркой затараторил Буридав. — Столько золота, столько золота, что сразу не унесть, не увезть. Господин будет доволен, господину будет хорошо…
— Веди, — прервал его Ларций.
Не спеша добрались до холма. Изнутри святилище представляло собой установленные по кругу грубо обтесанные камни. Вершина холма была сглажена и застлана каменными плитами, на которых отчетливо различались вырубленные в камне прямые линии, образующие запутанную паутину. На установленных стоймя ритуальных камнях были навешаны всевозможные украшения из золота и серебра, а также монеты, блюда и римские наградные медали. Кое‑что было сложено небольшими кучками в пересечении прямых линий. Добыча оказалась скудной, она вполне уместиться в дорожную кожаную суму, в которой всадники обычно возят запас воды. Но даже эта небольшая груда драгоценного металла произвела ошеломляющее впечатление на римских воинов. Многие из них, не дожидаясь команды, начали спешиваться, лихорадочно рыскать между камнями. Опасная экспедиция, которую начальство называло разведывательной и куда отбирали исключительно добровольцев, вдруг обернулась прогулкой с весьма неожиданным и веселящим душу окончанием. Ларций едва успел привести в чувство бойцов — те уже принялись навешивать на себя цепи, браслеты, хвастать диадемами, явно добытыми за Данувием, — как справа, на кромке откоса появился огромного роста, с длинными до середины груди усами, дак в островерхом сарматском шлеме — шишаке. Грудь его прикрывала римская лорика — чешуйчатая кольчуга, которую очень ценили римские центурионы. Он некоторое время пристально, приложив ладонь к глазам, присматривался к непрошеным гостям, затем завыл.
Ему ответили Буридав и Лупа. Со стороны узкого прохода, через которую отряд проник в котловину, тоже донесся волчий вой. Там внезапно обозначилась несколько десятков вооруженных людей. Толпа варваров принялась отчаянно голосить и размеренно бить кривыми дакскими мечами в огромные кованные шиты.
Римляне на мгновение впали в оцепенение. В свою очередь Буридав, выказав необыкновенное проворство, намотал повод на руку и с силой дернул за него. Всадник, приставленный присматривать за проводниками, свалился с лошади. Декурион Комозой, страшно взревев, направил своего коня на проводников. Буридав успел выхватить спрятанный нож, отсек повод, увернулся от удара копьем, от попытавшегося сбить его наземь коня, и с необыкновенной ловкостью, поднырнув под него, вонзил нож в брюхо коня. Лошадь страшно заржала, встала на задние ноги. Комозой полетел на землю. Воспользовавшись замешательством, Буридав схватил растерявшегося Лупу и уволок его за ближайший камень. Оттуда они кубарем скатились к подножию холма и скрылись в кустах. Несколько воинов, готовя на ходу луки и стрелы, бросились в ту сторону. В этот момент Ларций заметил, как из‑за утеса начали выбегать воины в войлочных шапках. Ощутив, как враз похолодело в груди, он громко закричал, приказал остановиться, спешиться, занять оборону. В следующий момент на капище густо посыпались стрелы.
Даки стреляли непрерывно и на редкость слаженно. После второго залпа двое бойцов вскрикнули, они были ранены. Ларций, дождавшись паузы в обстреле, дрожащими руками распустил тесьму на хранившемся на груди мешочке и выпустил спрятанного там голубя.
Тем временем число воинов, выбегавших из‑за утеса, перевалило за сотню, они все прибывали и прибывали. Несколько десятков человек бегом помчались к каменной узости, где их товарищи сторожили выход из котловины. Там они встали плотно, выставили впереди себя щиты, перегородившие проход надежной броневой защитой.
Восстановив дыхание, Ларций приказал развести костер. Бойцы бросились вниз по склону, противоположному тому, откуда грозили даки. Там быстро собрали хворост, втащили его наверх, высекли огонь. Густой столб дыма поплыл в чистейшее голубое небо.
Первый наскок даков римляне отбили. Стреляли метко, особенно действенно поражали врагов свинцовые шарики, которые сингулярии метали с помощью пращей.
Между тем врагов становилось все больше. Длинноусый дак спустился с откоса и направился к холму. Скоро враги полностью окружили холм и без остановки начали поливать обороняющихся стрелами. Затем начали подбираться со стороны протоки, где склон был положе. Скоро пали еще несколько лошадей, в том числе и жеребец Ларция. Острие стрелы чиркнула по рукаву туники, светлая материя тут же окрасилась в красный цвет. Префект приказал заложить проемы между камнями лошадиными трупами. Раненых животных прирезать и взгромоздить в прогалы.
Следующие две атаки воины Лонга отбили стрелами и свинцовыми пулями, метаемыми из пращи. В рукопашную схватку пока не вступали. Определившись с количеством оборонявшихся, с их умением, даки отхлынули и начали неспешно перестраивать ряды, готовясь к последнему штурму. Понятно, что воинам Ларция рукопашной не выдержать. Стоило дакам прорваться на вершину холма, и положение римлян стало бы безнадежным.
В тот момент, когда в преддверии атаки каждый замер, задумался, припомнил прежнюю жизнь, взмолился, напомнил богам, что всегда честно делился с ними добычей, со стороны узости явственно донеслось протяжный гудящий рев. Осажденные встрепенулись, прислушались — этот звук был им знаком, он обнадежил их. Так пел литтус — горн, с помощью которого в римской кавалерии подавали сигналы в походе и бою. Не прошло и минуты, как прикрывавший проход заслон разбежался, и на луговину нестройной лавой вывалились всадники — катафракты, все как на подбор в тяжелых сплошных панцирях и кольчугах. Это были сарматы, набранные Траяном для похода в Дакию.
Следом за ними на луговину выехали фраки — сингулярии — в римских касках, панцирях, с дротиками в руках. Они сразу принялись гонять пеших даков. Окружавшие холм даки по команде длинноусого великана умело перестроились в колонну и начали отступать к утесу. Дрались отчаянно. Тяжеловооруженных сарматов брали на рогатины, от легковооруженных лучников отбивались мечами, вспарывали коням брюховины. Все равно на ровной местности пеший конному не соперник.
Даки отступали. Куда — Ларций сначала не мог различить. Стрела, попавшая в плечо, заставила его на время забыть о бое.
Дождавшись, когда лекарь, приданный отряду, промыл рану и перетянул ее чистой повязкой, Ларций первым делом приказал отыскать предателей — проводников. Ни Буридава, ни Лупы среди убитых и пленных не нашли. Тогда префект сам принялся допрашивать немногих пленных. Стоявший рядом Комозой смотрел на них грозно, поигрывал мечом. Префект спрашивал, долго ли даки прятались в урочище, где прятались, сколько их, кто старший?
Пленные молчали. Отрезание рук и ног, а затем и отсечение голов не произвели на них впечатления. Варвары умирали молча, радостно, с улыбками, взирая на небо. Последних пятерых Ларций приказал оставить в живых. Отпив болеутоляющий настой, Лонг приказал обыскать окрестности, особенно то место за утесом, откуда появились даки. Скоро прискакавший вестовой доложил, что рядом с утесом обнаружился узкий лаз, ведущий под землю. Префект предложил оставшимся в живых дакам спуститься в пещеру и передать своим товарищам, чтобы те сдавались. Вызвал добровольца, бородатые варвары вызвались все, как один.
Ларций усмехнулся и приказал — все так все. Отпустить! Предупредил, что будет ждать только до той поры, пока тень от ближайшей скалы не ляжет на воду.
Варвары торопливо бросились к пещере, по одному пролезли в отверстие, исчезли в темноте. Когда тень коснулась потока, Ларций приблизился, осмотрел вход. Стоял сбоку, укрывшись за выступом скалы. Кто‑то из храбрецов тоже попытался заглянуть внутрь. Из тьмы вылетела стрела, храбрец едва успел отпрянуть. Кто‑то из молоденьких декурионов предложил штурмовать пещеру, прикрывшись щитами.
— Лезь, — пожал плечами Ларций, — если жизнь не дорога.
После такого ответа желающих рисковать не нашлось.
Комозой недовольно буркнул.
— Может, там еще кто‑нибудь прячется?..
— Это мы сейчас проверим, — согласился Ларций.
Он приказал рубить ближайшие деревья, тащить камни. Скоро ниже того места, где находился вход в пещеру, выросла плотина. Уровень воды в запруженной протоке начал подниматься все выше и выше. Наконец первый слабый ручеек хлынул в провал. Затем вода пошла гуще, наконец, хлынула потоком. Из подземного зева донесся волчий вой.
Дождавшись, когда под землей затих последний звук, когда стрелять из‑под земли уже было некому, префект приказал напрочь завалить лаз, после чего отряд отправился в обратный путь.
Глава 3
Известие о мрачной пещере, преддверии Аида, где префект сингуляриев Лонг обнаружил и уничтожил спрятанный Децебалом в засаде отряд головорезов (очевидцы, не покидавшие лагерь, утверждали, что все они сплошь жуткие даймоны, порожденные земной бездной), слухи о грудах золота и серебра, якобы вывезенных Ларцием из этой пещеры, — вызвали в римском лагере небывалый восторг. Последовавшая вскоре весть о возвращении отряда всколыхнула солдат, торговцев, лагерных шлюх, а также всех приписанных к многочисленным строительным и обслуживающим войско командам. Люди бросали рабочие места, слезали с возводимых крепостных стен, спрыгивали с лесов, с помощью которых возводили каменный мост через Бистру, и, не обращая внимания на окрики и палки центурионов, словно обезумев, мчались к северным воротам лагеря, куда вскоре должен был прибыть отряд Лонга.
Ждали напряженно, приложив ладони к глазам. Солнце клонилось к закату, когда натоптанную дорогу вдали, у перевала затянуло пылью. Внезапно в ясном небе прогремел раскат грома. Этот божественный знак, приветствовавший победителей и предвещавший удачу, вызвал в толпе бурю восторга. Неистовый пыл овладел людьми. Солдаты с криками бросились навстречу префекту. Им показалось малостью пронести Лонга на руках через весь лагерь, словно тот одержал великую победу, решившую исход войны; они подняли его на ритуальное возвышение, на котором среди золотых значков, в окружении вымпелов когорт и конных ал, возвышалась золоченая фигура императора. Они принялись качать его конников — этих подбрасывали так высоко, что перепуганные босоногие испанцы и жители островов менялись в лицах. Участников похода тоже приволокли на преторий, поставили перед возвышением.
Раздосадованный, оторванный от дел Траян в первое мгновение никак не мог понять, почему шум? Зачем эти вопли, скандирование? Некоторое время император терялся в догадках — что могло случиться в лагере? Легионеры взбунтовались? Но по какой причине?! Прислушавшись, различил выкрики, призывавшие его выйти и приветствовать героев? Каких героев?! В толпе вдруг явственно обозначился лозунг, требовавший немедленно проломить головы «грязным дакам». Траян растерялся — легионеры сошли с ума?! Они рвутся в бой? Между тем со стороны площади перед императорским шатром, уже сложился слаженный призыв — громи Децебала! На Сармизегетузу!! Пусть цезарь не волынит и ведет их в бой. Оторопь схлынула, Траян несколько пришел в себя. В этом безумном возбуждении, охватившем солдат, не было ничего удивительного, такое в лагерях случалось сплошь и рядом. Достаточно пустякового слуха о воровстве или об умышленной задержке с выплатой довольствия, известия о нежданной победе, удара молнии или раската грома, чтобы солдаты возмутились. Кстати, при Гае Марии легионы взбунтовались вот по какой причине — задавленные тяжелыми строительными работами и бесконечными воинскими упражнениями, воины потребовали от полководца, чтобы тот немедленно вел их на германцев.
Когда же неимоверно взволнованный, светившийся божественной радостью Афр (префект лагеря всегда отличался редкой невозмутимостью и флегматичностью) вбежал в палатку; когда вскинул руку и поздравил императора с победой, Траян окончательно опешил.
— С какой победой. Афр?
— С великой, лучезарный! — с воодушевлением воскликнул Афр. — Лонг разгромил даков в Медвежьем урочище.
Траян едва не вспылил. Хвала богам, сумел сдержать гнев, только хмыкнул. Теперь он явственно различал, что выкрикивали воины — слава цезарю, слава Лонгу, долой Децебала, режь даков и еще какую‑то чушь. Почему без команды? Кто позволил бросить работу и собраться на претории? Некоторое мгновение император размышлял, потом приказал префекту лагеря привести себя в порядок — поправить шлем, нагрудную кирасу, наплечные ремни, поддерживавшие кирасу, пояс, на котором висел меч, потом уже докладывать. Афр изумленно поморгал, затем, исполнив все, что подсказал цезарь, объявил, что префект гвардейской конницы Ларций Корнелий Лонг вернулся с неслыханной победой. Он утопил врагов и взял богатую добычу.
— Как утопил врагов? — удивился император. — Афр, здесь море?
— Он утопил их в пещере, где они таились. Говорят, погибло более пяти тысяч варваров.
— Кто‑нибудь видел их трупы? — быстро спросил император.
Спальник Зосима тем временем молча приволок парадную форму — позолоченный давленный по грудным мышцам панцирь с прикрепленной к нему юбкой, состоящей из кожаных полос, меч на перевязи, пурпурный плащ, застегивающий на левом плече. Последним притащил императорский жезл.
Афр, несколько протрезвевший и с виноватым видом поглядывающий на Траяна, скупо ответил.
— Никто. Однако, цезарь, полагаю, не стоит разубеждать воинов. Они жаждут видеть императора. Они горят желанием поздравить тебя с победой.
Траян не смог сдержать изумления, когда обнаружил, что и члены претория тоже необыкновенно возбудились, поздравляли Ларция, жали руки конным лучникам, обнимали их за плечи. Адриан счел за честь встать рядом с виновником торжества, вконец смущенного подобной, внезапно свалившейся на него славой. До той минуты, когда его ловко сдернули с коня и водрузили на плечи, Ларций и предположить не мог, что совершил что‑то героическое. Левая, искалеченная, а теперь и раненая рука онемела, перевязка уже насквозь пропитала кровью. Голова кружилась, но он, стиснув зубы, терпел. Ждал, когда император вызовет его для доклада. В любом случае следовало держаться на ногах, ни в коем случае нельзя было нарушить ликование. Пусть обнаружение тайного укрытия даков никак нельзя было приравнять к великой победе, решавшей исход войны, однако лишать солдат радости тоже недопустимо. Ларций, как опытный человек, достаточно поживший в лагере, хорошо знал, что воины всегда возбуждались внезапно. Случалось, с той же непосредственностью они устраивали самосуд.
Траян вышел из шатра и вскинул правую руку. Встреченный громкими восторженными криками, император через плац направился к возвышению, с которого Ларций к тому момент уже успел спуститься, встал у барьера, вскинул правую руку и провозгласил.
— Аве, герой! Аве, гражданин! Докладывай.
Ларций, стараясь держаться по стойке смирно, доложил, что обнаружил засаду, разгромил врага, взял добычу. Никаких точных цифр не сообщил — этого солдатам не надо. Потом все подсчитают, взвесят, оформят.
— Я гляжу, ты ранен? — спросил Траян.
— Так точно.
— Афр, — приказал император, — Лонга и раненых немедленно в госпиталь.19 Мы тем временем вознесем хвалы богам, возблагодарим их за милость и поддержку.
На следующий день, в день праздника Геркулеса Охранителя было назначено большое жертвоприношение в честь победы в Медвежьем урочище. К жертвеннику был доставлен белый бык, войско было выстроено неподалеку от лагеря, на утрамбованном участке земли, где проходили строевые упражнения и проводились парады. После торжественной церемонии состоялся парад. Первой прошла конная гвардия, во главе которой ехали пять десятков храбрецов. Вел их Валерий Комозой, получивший под команду первую турму конной гвардии, а с ней и всадническое достоинство. Все участники похода были обуты к короткие кавалерийские сапоги, все были достойно награждены. Не имевшие римского гражданства были внесены в списки граждан, каждому была выдана изрядная денежная сумм. Лонгу заочно вручили почетное копье. Он не смог принять участие в торжестве, в госпитале его сразила горячка. Вечером император устроил пир в честь Геркулеса, на котором было сказано много добрых слов о Лонге и его молодцах.
Траян очень быстро уловил, как с каждым новым тостом менялся настрой участников празднества. Тон задал Лициний Сура. В очередной здравице он открыто повел речь о сражении, которого жаждет римская слава, римские воины и полководцы. Соратник выражался почтительно, используя самые изысканные ораторские приемы. В то же время Сура позволил себе дерзость, касавшуюся нежелания некоторых высокопоставленных особ прислушиваться к божественным знакам и к мнению ближайших сподвижников. Его поддержали единогласно. Дальше пошло — поехало. Все члены претория, старшие офицеры, даже центурионы — примипилярии позволяли себе открыто выражать сомнение в полезности дальнейшего сидения у входа в Тапы.
Марк невозмутимо слушал упреки. Наконец — огромный, заметно раздавшийся в плечах, — не выдержал, поднялся с ложа, хмуро оглядел присутствующих.
Все примолкли.
— Хорошо, — заявил он. — Завтра назначаю преторий. Обсудим ход войны и выполнение стратегического плана.
Ночью ему не спалось. Промаявшись на ложе, отказав в ласке жене, встал, накинул на тунику императорский плащ и вышел из шатра. Отправился бродить по лагерю. Его узнавали. Осмелевший Сервилат, когда‑то выпоротый при переходе к Данувию, позволил себе первым обратиться к императору. «Чего ждем? — спросил он. — Лонг разделался с несколькими сотнями даков, а у нас такая силища без дела стоит?»
Император вздохнул, ответил: «Рано» — и вернулся в шатер. Там устроился возле походной библиотеки, взял в руки свиток Фронтина, обозначенный «Стратегемы», просмотрел его.
Ответа не нашел. Большинство баек, которые старик Секст собрал в своем труде, были ему хорошо известны, однако среди собрания стратегем он не нашел ни одной, в которой было бы сказано, вступать ли полководцу в битву, если в душе нет уверенности в победе. Удивительно, приученный решать исход сражения или войны сокрушающим ударом, на этот раз он не испытывал желания вступать в бой. Робости не было, угнетала смута в душе. Не давала покоя неопределенность ситуации. Доводы его полководцев, в том числе и самого осторожного и разумного Атилия Агриколы, были весомы и неопровержимы: армия зависла, солдаты рвутся в бой, все жаждут добычи. Такой настрой следует приветствовать, и при превосходстве в силах, которым он обладает над неприятелем (даже без поддержки Лаберия Максима), всякое промедление выглядит как нерешительность, хуже того робость и боязнь раз и навсегда разделаться с Децебалом.
Траян вспомнил штурм Иерусалимы, когда доблестный Тит Флавий, сын Веспасиана, тоже тянул с решительным ударом. Он тоже долго ждал, выбирал момент для штурма. Даже устроил воинский парад перед стенами столицы Иудеи — пусть осажденные полюбуются на римскую мощь. Но и взял он Иерусалиму после первого же штурма, подтвердив тем самым, что умеет не только долго запрягать, но и быстро ездить. Он наставлял молодого Траяна: не уверен, не спеши. Если не можешь найти ответ, подожди, прикинь, может, неправильно сформулирован вопрос? Учти, Марк, на правильно поставленный вопрос всегда найдется верный ответ.
Император спросил себя — что мешает отдать приказ о начале сражения? Что удерживает Децебала в его логове? Почему тот не трогается с места? Он ждет? Чего может ждать Децебал? Что варвар держит за пазухой, о чем он, император Рима, не догадывается? Неужели царь даков всерьез решил, что подобными комариными укусами, каким являлось засада в Медвежьем урочище, можно добиться успеха? Этого не может быть. Тогда чего добивался Децебал, посылая своих людей на верную гибель? Какая угроза таилась в этой потешной угрозе обхода его армии с тыла?
Не в силах найти ответ на этот вопрос, Марк не мог начинать сражение. Об этом так и заявил на следующий день на претории — не зная замыслов врага, нельзя сразу все ставить на кон. Сражение при любом перевесе в силах, вооружении, в боевом духе это всегда езда в незнаемое. Это всегда воля богов, она непостижима. Никакие жертвоприношения, благоприятные приметы и знаки не могут дать абсолютной уверенности в победе. О том же твердит и история войн, и само военное искусство. Промашки случались и с великим Цезарем, и дальновидным, стратегически непобедимым Августом. Александр из Македонии тоже терпел неудачи, например, в Согдиане, в Индии, а ведь нам еще надо добраться до Индии. Можем ли мы на этом пути уже в Дакии допускать ошибки и позволять страстям пересилить доводы разума? Если да, значит, мы плохо изучали философию.
На него обрушились все сразу.
Кроме Нератия Приска.
Этот, всегда молчаливый и выдержанный средних лет мужчина, консул 87 года и нынешний легат в Паннонии, на удивление горячо возразил всем участникам совещания.
Он спросил
— Почему Децебал не уходит из своего лагеря? Чего он ждет? Скажите мне точно, и я тоже потребую, чтобы император начал сражение.
Ему возразил Лициний Сура.
— Это не вопрос, потому что в данной ситуации Децебал является слабейшим, и мы в состоянии предусмотреть все возможные каверзы, которые он нам готовит.
— Ты в этом уверен, Лициний? — спросил Нератий.
— Да, — отчетливо провозгласил Сура.
— А я нет, — возразил проконсул и добавил. — Поэтому я не вправе советовать цезарю начинать сражение.
Неделю Траян упорно отбивал все предложения двинуться вперед. С каждым днем это удавалось все труднее и труднее, пока громом с ясного неба не ударило пришедшее по факельной связи20 о том, что саки и роксоланы в количестве тридцати тысяч всадников переправились через Данувий неподалеку от его устья и ворвались в пределы Нижней Мезии. Варвары напали на приграничный город Трезмис, где располагалась тыловая ставка наместника провинции Лаберия Максима, участвовавшего в походе, и куда свозились припасы для второго года войны.
Зосима тут же разбудил хозяина. Шепнул — отлагательства не терпит. Ознакомившись с посланием, император приказал вызвать Афра. Пока будили префекта, пока приводили в чувство — он, оказывается, крепко набрался с вечера, — император некоторое время сидел в спальне один.
Картина прояснилась внезапно, наотмашь, на всю глубину. Это был глубокий, коварный замысел, до такого мог додуматься только варвар. Все эти игры с подставными проводниками, с засадами имели целью задержать продвижение римской армии к Сармизегетузе. Стратегическим выигрышем Децебал мог считать такой исход вторжения, при котором к началу холодов он сумел бы удержать в руках свою столицу и сохранить армию. Децебал отлично понимал, что сражение неизбежно. Траян не мог прийти в Дакию, взять треть территории и отложить поход на следующий год. Устраивая засады, выкладывая золото на капищах, подставляя своих людей, варвар пытался заставить императора как можно раньше втянуться в сражение, причем, на его, Децебала, условиях. Это, прежде всего, означало, что сражение необходимо дать до соединения императора с Лаберием Максимом. Необходимо было втянуть Траяна в бесконечную череду постоянных боевых столкновений, при этом для Децебала было важно иметь своей опорой волчье логово и сражаться в местности, позволявшей совершать обходные маневры и иметь возможность постоянно выскальзывать из‑под сокрушительного удара. В тот самый момент, когда должна была наступить развязка, рейд союзников должен был окончательно поколебать уверенность императора в победоносном исходе войны. Тогда впору поговорить о мире.
Мало сказать, что это была разумная стратегия — это была единственно возможная стратегия, которая давала дакам шанс сохранить хотя бы призрачное статус — скво. Для них и это было немало. Будущее непредсказуемо — уйдет Траян, придет другой, менее проницательный император, или того лучше, в Риме начнется гражданская война…
Это был удар так удар. Прозрев замысел Децебала, восхитился — царь даков оправдал его надежды.
Какая глубина замысла!
Какая решительность!..
Более того, поразился Траян, стоило пойти на поводу у Адриана, у других горячих голов, стоило двинуться вперед и сразиться с даками в этих Тапах до получения известия о переходе через Данувий орды варваров, неизвестно, каким исходом обернулась бы битва.
Децебал умело загонял римлян в тиски. Для отражения набега необходимо снимать части с фронта. Значит, Децебал в какой‑то мере уравнивал силы. К тому же психологический шок от необходимости вести войну на двух театрах, дал врагу необходимый выигрыш во времени. В любом случае разработанный ранее стратегический план по овладению Дакией можно было выбросить в корзину.
При этом Траян сразу и до конца уверился, что это вторжение не последнее. У даков хватит золота, чтобы бросить в бой бастарнов. В этом случае вся стратегическая ситуация изменится в пользу Децебала. Что и говорить, варвар все просчитал. Децебал полагает, что он сумеет обыграть императора во времени. Для того, чтобы оказать реальную помощь заслону в Нижней Мезии, туда необходимо перебросить никак не менее двух — трех легионов. В момент сражения вывод из боя такой массы войск вполне мог бы смутить самых храбрых воинов. Чтобы отбить набег в Мезии потребуется не меньше, чем два — три месяца. Выходит, до зимы Траяну не подойти к Сармизегетузе.
В чем же выход?
Ответ на претории искали недолго. Ясность ситуации подсказала решение, которое доставило императору несказанное удовольствие.
Он так и заявил соратникам — кто прошлое помянет, тому глаз вон. Разве плохо мы почитали богов, разве не навели порядок в собственной державе, разве ленились во время подготовки к походу, чтобы поддаться на уловку варварского царя, пусть даже он выказал стратегическую грамотность, достойную римского полководца. Немедленно за дело. Это будет даже весело обыграть Децебала во времени. Варвар он и есть варвар. Пусть грамотный, даровитый, но совладать с Римом посредством одного только ума и горячего стремления победить мало. Следует еще призвать на помощь богов, научиться использовать все возможности, какие предоставляет человеку философия. До сих пор Децебалу везло. Он перехитрил Фуска, Домициана, Нерву. Пусть попробует перехитрить меня. Он полагает, что у него в запасе три месяца, а следовательно, и еще один год.
Заблуждение. Посмотрим, как он поведет себя, когда окажется, что выиграл всего месяц, и у меня в запасе еще август и сентябрь.
Заканчивая военный совет, император приказал Лузию Квиету поднимать конницу. Между прочим, поинтересовался у Афра, как чувствует себя Лонг. Узнав, что того терзает горячка, кивнул и больше не упоминал о префекте. Марк приказал Квиету собрать все двадцать четыре отдельные алы и спешно вести их к месту переправы через Данувий. Там разобрать мост из понтонов, погрузить на понтоны отдельный конный корпус и отправить в Нижнюю Мезию. Высадиться в Нижней Мезии, в районе города Экс, не позднее шестого дня. Сусаг и роксоланы ждут чего угодно, только не появления конного корпуса у них под носом да еще в течение недели.
— Лузий, проследи, чтобы через два часа конница, которая сосредоточена в лагере и вокруг него была готова выступить. Всем бегать. Увижу кого шагающим, накажу. Бегать всем — припасам, людям, коням. Всем!!
Глава 4
Только на третий день после гибели в пещере отряда Сурдука, Буридав и Лупа добрались до царского логова. Их сразу провели к Децебалу. Там они рассказали о том, что видели в Медвежьем урочище.
Укрывшись в кустах, они так и не успели перебежать к своим. Буридаву все время приходилось удерживать парнишку. Опытный боец, он понимал — стоит им только выскочить на открытое месте, как их тут же достанет римская стрела или свинцовая пуля, пущенная из пращи. Хорошо, если рана будет легкая, однако надеяться на то, что испанский лучник или умелец — пращник промахнется, была невелика. Не удалось им переметнуться к своим и во время первых атак, когда тысячный Сурдук отдал приказ штурмовать холм. Даки наступали с противоположной стороны, а в их сторону смотрели два разведчика. Оба держали луки наготове.
В тот момент, когда римская конница, прорвавшись в урочище, принялась гонять пеших даков, Буридав и Лупа кустами отступили подальше от пещеры. Конные гвардейцы рыскали по луговине. Понятно, что с особым усердием искали лазутчиков. Скоро даки сгрудились возле пещеры и ловко, как горох посыпались внутрь. Затем наступила развязка — строительство плотины, подъем воды, наконец, затихающий волчий вой. Лупа попытался вырваться, броситься на помощь осажденным в подземелье соотечественникам.
Буридав пытался вразумить его.
— Куда спешишь? Погибнуть всегда успеешь.
Наконец, утомившись удерживать малого, смачно сплюнул, махнул рукой.
— Если хочешь принять смерть страшную, долгую, беги! Ты не знаешь римских собак, а я навидался, как они поступают с предателями.
Лупа разрыдался.
Когда все было кончено, когда римляне, нагрузившись золотом, с радостными криками покинули луговину, Буридав долго молчал, разглядывал заходящее солнце, потом признался.
— Боюсь, Децебал не простит нам гибели Сурдука, — он обречено покачал головой. — Как римские собаки сумели заманить его в ловушку? Неужели он не выставил стражу? Хотя Сурдук всегда был горяч, всегда сначала делал, потом думал.
Буридав протяжно, порывисто вздохнул.
— Ладно, Залмоксис спросит его, что да как, а нам держать ответ перед господином. Не знаю, что хуже — вернуться к своим или попасть в лапы этих…
Лупа опустил голову.
— Что же делать?
— Как что? — пожал плечами Буридав. — Известить господина, а там как Залмоксис решит.
Децебал с невозмутимым видом выслушал короткий рассказ Буридава, затем обратился к Лупе — подтверждает ли он сказанное напарником? Тот кивнул. Слова сказать не мог, глаза были полны слез.
— Хорошо, — кивнул правитель, — ступайте. Завтра совет решит вашу судьбу.
На следующий день сотенный из отряда телохранителей царя передал им приказ — Буридава вернуть в сотню с понижением до рядового бойца. Лупу перевести в ополчение его родной Даоус — Давы. Каждый из них на время лишен чести, будут ходить бритые, без усов и бороды. Проступок смоют кровью в битве. Буридав, услышав приговор, вздохнул с облегчением, заулыбался. Сотенный скривился — чему радуешься, наказанный? Буридав сразу подтянулся, принялся есть глазами начальство, потом доверительно — они с сотенным были земляки — признался.
— Если в бою, это раз плюнуть. Децебал еще наградит меня коровой и землей.
Сотенный хмыкнул, промолчал. Что он мог сказать, когда Децебал в его присутствии так и выразился: «Буридав — рубака отменный, один из лучших в войске. Он еще и корову, и землю заработает, а Лупа пока молод служить в гвардии. Пусть потянет лямку в ополчении».
Буридав сразу начал собираться, затем успокоил парнишку.
— Ты, парень, не волнуйся, тебе и брить нечего. Ты того, среди этих пастухов, что собрались в ополчении, не тушуйся. Чуть что, сразу в рыло. Оружие, вещички я тебе принесу.
Когда Буридав вернулся с его вещами, Лупа долго рассматривал нарядный декурионский шлем, затем протянул его товарищу.
— Носи. Тебе он впору.
Буридав несказанно обрадовался. Надежный римский доспех являлся лучшим подарком для воина. Он обнял Лупу, вручил ему свою войлочную шапку.
— Держи. В случае чего я напомню о тебе Децебалу. Не робей, парень, скоро мы вернем честь. В первый раз, что ли, без усов разгуливать.
На том и расстались
В те июльские дни царь даков, как дождя в засуху, ожидал обещанного ему Залмоксисом наступления императора. О благом исходе, о желании небесного деда помочь своим детям свидетельствовала и доброжелательная, поддержанная громовыми раскатами ритуальная встреча посланца, и большая суматоха, поднявшаяся в лагере римских собак после событий в Медвежьем урочище, о чем тут же доложили соглядатаи. Римляне рвались в бой, так что по большому счету посланные им люди выполнили задание. Возможно, потому и наказание было нетяжким. С одной стороны, руками римлян Децебалу удалось устранить одного из главных строптивцев в своем стане — тысячного Сурдука; с другой — эта мелкая стычка вдохновила врага на ответные шаги, чего собственно и добивался Децебал.
Но об этом нельзя было говорить вслух!
Члены его военного совета в ту пору постоянно сводили разговор к тому, что хватит прятаться в логове. Пора устроить «ночь когтей». Децебал отшучивался — когти пока коротки. У врага густая шерсть, много жира, острые клыки. Не подготовив сражение, не выиграв его хотя бы в раскладе сил и средств, подвластных полководцу, глупо ввязываться в драку. Только хитростью, дальним расчетом они смогут выбить врагов с родной земли. Хотелось заманить римлян на сильно пересеченную местность, бить их из засад, с флангов и тыла. Если же выступить самим, придется выйти на открытое место, а это безнадежное предприятие.
Другое дело, если в войну вступят союзники. Пусть в самый решительный момент Траян узнает, что орда саков, костобоков и роксоланов перешла Данувий возле Тремезиса и хлынула вглубь римской территории. Пусть союзники прорвутся во Фракию, ведь это задача для детей — смять два ослабленных легиона, расквартированных в Мезии. Вот тогда самое время выложить свой главный козырь, а именно — скрытно накопленные резервы, которые ударят римлянам во фланг. Скоро корпус бастарнов незаметно подтянется к Тапам, спрячется в одной из горных долин. Тридцать тысяч конников — это была сила, это не двести воинов, укрывшихся в пещере.
Тогда и поговорим.
Советники слушали царя, покусывали усы, отмалчивались. Выбора у них не было, тем более что наставник и главный жрец всецело поддерживал царя.
Почему же император медлит?
Через неделю громом среди ясного неба прозвучало — Траян в Мезии! Царь тут же послал гонцов к сакам, роксоланам и костобокам, но самого знатного отправил к бастарнам. Все гонцы везли золото. Тем, кто отважился перейти Данувий, это была награда за то, что сдержали слово. Бастарнам же золото должно напомнить об их обещании прислать подмогу. Они клятвенно грозились выставить тридцать тысяч всадников. В крайнем случае, пусть перейдут Данувий, порыщут в римских пределах. Там на побережье Понта (Черного моря) богатые города.
Далее вновь наступило затишье, поток сообщений прервался. То ли гонцов перехватывали по дороге, то ли и бастарны, и эти дикари из‑за Серета и Прута потеряли желание грабить римские поселения на противоположном берегу Данувия? Потом вновь плеснуло радостью — Сусаг прислал Децебалу трофей, личного пекаря Лаберия Максима Каллидрома, захваченного в Тремезисе. Тут же, под руку, пришло трагическое известие — ненавистный Лаберий захватил родовое гнездо рода Скориллонов и взял в плен сестру Децебала и двух ее детей.
В середине августа Лаберий Максим сумел подтянуть свое войско к Тапам и в конце месяца после ожесточенного сопротивления наместник Нижней Мезии соединился с главными силами. Дакские заградительные отряды изрядно потрепали его, однако боеспособность Лаберий не потерял.
Весь июль и до конца августа боевые действия то вспыхивали, то затухали. Между тем римляне закончили возведение крепостных стен, запирающих выход из Тап на запад, подтянули к крепости, названную Тибискум, профилированную дорогу,21 на углах поворотов которой также возвели хорошо укрепленные бурги, сторожевые и сигнальные башни, а также укрепленные посты.
Весть о том, что император вернулся в лагерь настигла Децебала в Сармизегетузе, где он встретился с послами бастарнов, сообщивших ему, что в настоящее время, в виду давления с севера диких племен, они никак не могут послать на помощь дакам свое войско. В тот самый момент, когда эти две печальные новости сошлись, Децебал ощутил холодок в груди. Причина, по которой бастарнов охватила робость и они пошли на попятный, была ему известна — Траян, разгромив, вернее, отогнав саков и роксоланов, вернул им всех пленных. Те передали своим вождям, если они рискнут еще раз переправиться через Данувий, их объявят врагами римского народа, и следующий поход Траян совершит против них. О том же были извещены и бастарны. В ту же ночь Децебал спешно отправился в свой лагерь на выходе из Тап.
Успел вовремя.
Римские легионы перешли в наступление. Услышав весть о том, что вблизи логова появились усиленные римские отряды, он, едва справившись с холодом в груди, заявил на совете — чему быть, того не миновать!
Вперед, волки!
* * *
Поздним утром, в день, когда даки должны были справлять праздник урожая, передовые отряды римлян атаковали аванпосты даков. Отряды были невелики по численности, от центурии до двух, редко когорта. В их состав входили легковооруженные велиты, пращники, стрелки из луков, и отряды союзников. За день до начала сражения император лично нарезал командирам легионов полосы наступления и предупредил, чтобы самое серьезное внимание легаты уделили локтевой связи.
Вначале боевые столкновения протекали вяло. Даки отступали. Изредка, с удобных позиций — из укрытий и завалов, с вершин и откосов — бросались в контратаки, в которых действовали смело и решительно. Сначала усиленный обстрел из луков, затем — в мечи. Стало понятно, что неприятель хорошо подготовился к сражению. Когда римские отряды подтянулись к логову Децебала, наступление замедлилось, и скоро сражение разбилось на множество поединков, в которых даки чувствовали себя более чем уверенно. В ставку то и дело поступали сообщения о больших потерях. Траян лично расспросил раненых, так ли страшны даки в рукопашной.
— Да уж, — ответил ему легионер, у которого было рассечено плечо, — режут так, что только держись. Они, гады, нападают, когда центурион дает команду перестроиться. Только мы начинаем движение, они тут как тут. А во время перестроения, цезарь, ох, как трудно удержать строй. И мечи у них хороши, все внутренности сразу вырывают.
Траян отправил гонцов с приказом — не допускать больших промежутков между отрядами. В случае обхода препятствия, заполнять брешь велитами и конницей. Тут еще от лекарей поступила мольба — божественный, уже использованы все перевязочные материалы, нечем затыкать раны.
Траян обернулся к молчаливо наблюдавшему за ходом битвы Афру.
— Передашь Зосиме, пусть рабы рвут на тряпки все мои наряды и немедленно отправляют в госпиталь.
Затем указал на стоявших поблизости, державших друг друга за руки Помпею Плотину и свою племянницу Матидию.
— Пусть режут и их тряпки.
Супруга императора величаво кивнула и поманила Афра в сторону лагеря. Удаляясь, добавила.
— Мы поможем лекарям.
Тем временем передняя линия легионов выбралась из редколесья на берег быстрой, извилистой, мелководной Бистры. Дакские сотни откатились на другую сторону реки.
Был подан сигнал, пропели тубы и перебравшиеся на вражеский берег легионы начали перестраиваться. Траян перенес свою ставку на опушку леса, где на плоской покатой вершине обрывистого холма саперы — фабры тут же поставили шатер, начали спрямлять склон, перекидывать мосты и лежни через протоки и через саму Бистру, с помощью которых можно было подтянуть к фронту метательные орудия.
С вершины холма на горизонте ясно просматривалась угловатая, кое — где припорошенная снегом, водораздельная линия далекого хребта. Ближе, ступенями, — череда поросших лесом округлых гор. Воздух был подкрашен синью и казался сродни необыкновенно прозрачной свежайшей жидкости, залившей горы, и из глубины этой жидкости в ясное небо острием кривого дакского меча упиралась скала, у подножия которой просматривались стены логова Децебала. Еще ближе, в нескольких милях виднелась опушка леса и перед ней боевое построение даков.
Варвары располагались на широком, открытом, покатом в сторону римлян пространстве. Склон в продольном направлении секли несколько глубоких оврагов и промоин, перемежаемых выпиравшими из грунта рядами скалистыми зубьев, не позволявших наступавшей коннице разогнаться.
Децебал вывел в поле около пятидесяти тысяч человек. Значит, в резерве у него должно было остаться не менее тридцати тысяч. Это не мало, но и не так много, чтобы успешно противостоять наступавшим по всей линии легионам. Границы вражеских отрядов просматривались четко. Даки по большей части беззаботно расположились на склоне, кто сидел, кто грелся на солнышке, кое‑кто даже позволял себе валяться на траве. Лица их были обращены к небу. Кто их знает, варваров, может, они так молились, или на их решимость сражаться до конца уже не могли повлиять ни страх, ни количество врагов, ни мысли об оставленных семьях, детях, женах, сородичах?
Добраться до них было трудно, это обстоятельство Траян отметил сразу. Обратил он внимание и на тактическую предусмотрительность Децебала, заранее устроившего несколько преград на пути легионов. Эти, напоминавшие флеши, укрепления представляли собой длинные земляные валы, тупыми углами обращенные в сторону наступавших легионов. Поверху валы защищали бревенчатые частоколы, впереди были отрыты неглубокие рвы. Заграждения были умело врезаны в луговины между оврагами и посажены на выпиравшие из земли скалы. Штурмовать эти укрепления можно было только в лоб. Кто‑то разбиравшийся в устройстве укреплений указал императору на приметы торопливости в сооружении валов и частоколов — земля была еще свежа, колья стояли неровно и, по — видимому, были вбиты кое‑как. На правом фланге валы упирались в высокие обрывистые кручи, непроходимые ни снизу, ни сверху. Не левом, где боевые порядки неприятеля обрывались над речным обрывом, зияла брешь не менее чем в полтысячи шагов. Там как раз петляла Бистра. С севера речную долину тоже ограничивали крутые откосы, на которых густо засели заметные невооруженным взглядом стрелки. Войск в долине видно не было. Эта уловка была понятна — там наступавшие колонны вполне могла ждать засада. Вдоль русла реки Децебал также мог пустить конницу, если бы она у него была. По сведениям верных людей, бастарны отказали дакам в помощи.
Траян подозвал Лузия Квиета и, жезлом указав на разрыв в боевом построении врага, распорядился.
— Пусти в вдоль берега реки своих нумидийцев. Пусть посмотрят, что в тылу у неприятеля.
Следом дал указание неисправимому жирнюге Лонгину, командовавшему союзными горцами, — взобраться на водораздельную линию и обрушиться сверху на вражеских стрелков.
— На этих высотах должны находиться наши лучники, — утвердительно добавил он.
Наконец взглянул на Лонга.
— Присматривай за тылами, Ларций. Ответишь головой, если даки прорвутся с тыла. Не жалей людей на разъезды.
— Будет исполнено, цезарь
— Как рука?
Ларций помахал в воздухе крючком
— Поводья удерживаю.
Адриан, в тот момент находившийся неподалеку от императора и нервно покусывавший губы, усмехнулся.
— Скажи, Лонг, почему ты не вооружился механической рукой? Бережешь как память о Фронтине? Слушай, префект, а может, пустить тебя впереди легионов? Покажешь железную лапу Децебалу, он и обделается со страху?
Все, кто был рядом, засмеялись.
Траян поддержал племянника.
— Действительно. Может, пустим Лонга в одиночку. Подвигаешь железными пальцами, они и побегут
— Всегда, готов, государь. Только вряд ли Децебала железной лапой испугаешь. Он — волк.
— Опять перечишь! — покачал головой Траян. — Ох, отрежут тебе когда‑нибудь язык.
— Если ты, государь не отрежешь, никто не отрежет.
Стоявший рядом Адриан с недоумением вздыбил брови.
— Ты так считаешь?
— А не считаю. Я верю.
— Ну, если веришь, — развел руками племянник императора.
После полудня, в самую жару легионы двинулись вперед. В промежутках между боевыми порядками когорт, под охраной велитов и отрядов конницы двигались тяжелые метательные орудия — карробаллисты и онагры. В каждом легионе их было более пяти десятков.
Высыпавшие на валы даки, глядя на жующих жвачку быков, тащивших уродливые угловатые сооружения, покатывались со смеху. Смеялись недолго, до первого залпа, когда тяжелые камни, обрушившиеся на укрепления, начали сокрушать бревна и разрушать валы. Недостатка в метательных снарядов не было. Как только частокол был по большей части сметен, когорты, построившись «черепахами» двинулись вперед.
Треск, лязг, уханье метательных орудий, шлепки тяжелых камней, падающих на землю, вопли раненых подвисли над полем боем.
Даки осыпали стрелами подползавшие центурионные колонны, прикрывшиеся щитами с фронта, с боков, сверху, однако эти булавочные укусы не смогли помешать первой линии преодолеть полузасыпанные рвы. Здесь по команде «черепахи» раскрылись и не успели даки моргнуть, как перед ними образовался плотный непробиваемый строй тяжеловооруженных воинов, выстроившихся в короткие, от оврага до оврага фаланги. Следом за четырехрядной фалангой двигались центурионные каре, которые сразу ударили в мечи по тем дакским отрядам, которым в первые минуты боя удалось прорваться в тыл фаланги. Еще через несколько минут, опять же по знаку трубы, фаланги уплотнились.
Теперь легионеры двигались большими сплоченными массами, устоять перед которыми не могло ни одно войско в мире. До рукопашной ни легаты, ни трибуны, ни центурионы дела не доводили — встречали наскоки варваров плотными рядами сдвинутых щитов. Лучники, метатели дротиков и пращники, двигавшиеся сразу за сражавшимися тяжеловооруженными легионерами, осыпали врага стрелами и камнями, пущенными из пращей. Там, где враг сплачивался в толпу, его обстреливали из онагров и карробаллист. Таких машин у даков не было, и Децебалу скоро стало ясно — как только легионы прорвут последнюю линию укреплений, разгром его боевой линии будет вопросом времени. В тот решающий момент он с упавшим сердцем вспомнил о клятве бастарнов, их двуличии и трусости.
Решили отсидеться в Карпатских горах?
Пусть их накажут боги. В следующее мгновение перед его умственным взором явилась картина атаки тяжелой конницы — как они вырываются через долину Бистры, обрушиваются на легионные тылы… Еще неизвестно, на чью сторону тогда склонилась бы победная чаша весов. Он попытался отыскать взглядом на противоположном берегу реки ставку императора. На зрение Децебал никогда не жаловался, и на этот раз, правда, с трудом различил в синеватой дымке яркое красноватое пятно, по — видимому, походный шатер Траяна. Он издалека упрекнул его — явился ты на мою голову, связал руки, теперь безжалостно и последовательно душишь.
Затем перевел взгляд в зенит — небо в тот день отличала необычайная, редкой пронзительности голубизна. Где же ты, дед Залмоксис? Отчего помалкиваешь? Чем мы, твои дети, провинились перед тобой? Зачем попустил этому хищнику явиться с огромной армией в твои родные пределы? Отчего ты, вседержавный, не помутил разум врага, не наградил его самоуверенностью Фуска, подозрительностью Домициана, казнившего своего лучшего полководца? Испугался длинного посоха римского Юпитера? Почему не нагнал на них бурю, не сразил молниями, не оглушил громом?..
Со стороны откосов за рекой донеслось победное улюлюканье приведенных из Испании дикарей, и Децебала насквозь прошибло острое, отдавшееся болью, как от удара ножом в сердце, предощущение беды. Тут же на кромке повыше позиций дакских стрелков, появились полуголые, в звериных шкурах воины, запестрели римские штандарты и значки. Дикари сразу начали обстреливать притаившихся на высоте даков. Скоро со стрелками на откосах было покончено. Теперь жди прорыва вражеской конницы. Почему у Траяна в его окружении нет предателей, а его союзники, услыхав рев римской тубы, сразу попрятались в кусты? Это был вопрос, но времени искать на него ответ, не было. Главное продержаться до сумерек…
Дальнейшие события подтвердили обреченные ожиданья царя. Скоро Траян бросил в бой тяжелую конницу. Что мог противопоставить ей Децебал? Несколько тысяч своих всадников? Римляне смяли бы их через несколько минут. Дорогу конной лаве преградили завалами из бревен и камней, на защиту завалов пришлось бросить большую часть резерва. В любом случае позиция позволила дакам продержаться еще пару часов, до самого заката.
Сражение прекратилось, как только солнце скрылось за хребтом. Ночью Децебал оставил лагерь и ушел в сторону своей столицы. Он унес собой все трупы, однако по обилию крови было ясно, что его потери превосходили всякие разумные пределы.
Ночью в римском лагере никто не спал. Все поздравляли императора, супругу, его племянницу с победой, а особенно дальновидные молодые трибуны не забыли и Адриана. Войскам дали отдых и тут же предупредили, что через три дня последует приказ двинуться вперед. Войско с ликованием встретило этот приказ, однако начавшиеся в конце августа дожди нарушили планы императора. С началом осени дожди не прекратились, скоро заметно похолодало. После недолгого обсуждения на претории Траян решил закончить кампанию.
Он сказал так.
— Мы следовали заветам Цезаря. Мы не спешили, но и не опоздали. Не поддались увлекающим фантазиям, не ринулись сломя голову на противника.
Полдела сделано.
Враг побежден.
На следующий год нас ждет Сармизегетуза.
Глава 5
Ларций Лонг добрался до столицы только в середине осени, намного позже других офицеров, получивших разрешение на зиму вернуться домой. Сингулярии под его командой сопровождали императорскую семью на всем пути от Дакии до Рима. Никогда служба не казалась первому префекту такой невыносимо тягостной и обременительной. Он стремился домой к Волусии, а кортеж двигался без спешки, с долгими остановками в каждом большом городе.
Траян знакомился с положением дел в провинции, выслушивал панегирики, принимал петиции, раздавал награды и подарки. Торжества устраивать запретил, тем не менее, в порту Равенны, где находилась главная база Адриатического флота, цезаря встретила многочисленная делегация сената, возглавляемая Регулом.
Восторгам отцов — сенаторов по случаю одержанной победы не было предела. С этими Траян обошелся круто и после первых же приветствий, попыток поднести лавровый венок, решительно заявил, что до победы еще далеко и нечего раньше времени устраивать помпу.* (сноска: Торжественное шествие жрецов и государственных чиновников — устроителей зрелищ по цирку перед началом заездов колесниц.) Затем, глядя на Регула, попенял сенаторам, что те пренебрегают его мнением, выраженном в письме, отправленном из Тибискума, в котором было ясно сказано, что «окончание первой кампании еще не повод для устроения триумфа». Еще хуже, заявил цезарь, что «вы пренебрегли государственными делами ради сомнительной чести поздравить гражданина с несуществующей победой».
В заключение Марк посоветовал членам делегации поскорее вернуться в курию и заняться насущными делами. На этот раз ни назойливое восхищение в голосе Регула, ни его бестрепетная настырность — «Позволь сказать, о, божественный!..» — несколько раз пытавшегося прервать императора, не возымели действия. Регулу персонально было предложено «заткнуться» и прислушаться к тому, что «ему советуют», иначе «верховная власть будет вынуждена сделать определенные выводы». Доброжелательный тон Траяна произвел неизгладимое действие на делегацию. В тот же день энтузиасты из сената, подхватив подолы тог, сломя головы помчались в Рим.
Вслед за знатными тянулся обоз, в котором топал молоденький Лупа, отбитый Корнелием Лонгом у своих же солдат и составлявший малую часть добычи префекта гвардейской конницы.
В первые дни после пленения Лупа пребывал в полусонном апатичном состоянии, сравнимом с шоком, который испытывает добрый, но избалованный ребенок, обнаружив, что мир, в котором он до этого пребывал, предназначен вовсе не для него и даже совсем не для него, и переполнен несправедливостью, обидами, тычками, побоями, увесистыми пинками, которые то и дело сыпались на молоденького пленника. Сначала Лупа пытался прикинуться волчонком, но быстро сник. Как оказалось, окружающим было наплевать, что он выдержал испытание, совершил обряд, что сам Децебал удостоил его чести называться волком. Прежняя героическая жизнь непостижимым образом обернулась нескончаемой чередой обид, плевков и издевательств. Взявший Лупу в плен легионер, первым делом изнасиловал его, потом сдал под надзор квестора, подсчитывавшего и оценивавшего добычу.
Мне такой строптивый не нужен, заявил легионер.
Толпа бредущих рядом с Лупой грязных, угрюмых, перепуганных до смерти людей, взятых в плен после сражения, мало походила на волчье братство. Римские собаки в широких свободных одеждах — мама называла их «тогами», — оказавшиеся скупщиками рабов и поставщиками в лупанарии, бесцеремонно ощупывали пленных, сдирали с них плащи — накидки, штаны, заставляли выставлять напоказ мускулы, плечи, широкие груди, яйца, при этом цокали языками и делились между собой соображениями, что крупные «колотушки» — верный признак физического здоровья и возможности производства здоровых работников. Стоило Лупе застыдиться наготы, его угостили бичом. Все эти мучения он поначалу принимал как божье наказание за разгромленный по их вине отряд Сурдука. Буридав, с которым он вновь встретился в толпе пленных, постарался убедить его, что богам нет никакого дела до безнадежных засад, до маленького Лупы. «Наши боги сейчас трясутся от страха. Сами ищут, где бы укрыться от ихнего Юпитера», — заявил Буридав, кивая на вооруженных солдат, презрительно посматривавших на пленных. Очень скоро его слова страшно подтвердились.
Что случилось, случилось!..
Длинный, худой, с лошадиным лицом декурион, участвовавший в экспедиции в Медвежье урочище, сумел углядеть их в толпе. Он бросился в толпу, вытащил проводников на обочину дороги, по которой пленных гнали к Тибискуму.
После этой встречи Лупа старался забыть все, забыть себя. Забыть и никогда больше не вспоминать, как во время сражения, не успев замахнуться мечом, был сбит ударом щита наземь; забыть о том, что последовало ночью. Но более всего хотелось избавиться от всплывавших в памяти картинок, на которых Комозой — этот тощий и безжалостный изверг, поставил на колени длинноусого Буридава, на голове которого все еще красовался римский шлем, и прибившегося к нему в дороге Лупу, и принялся допытываться, откуда на негодяе шлем Фосфора?
Старался — и не получалось! Как забудешь, когда всякий раз, пнув молоденького пленника, домашний раб нового хозяина по имени Лустрик, выходивший из себя от тугодумия и медлительности нового коллеги, напоминал.
— Шевелись, дакская крыса! Благодари богов, что голову сохранил.
Сначала Комозой долго ругался с начальником конвоя, утверждавшим, что эти двое его доля.
— Что ты себе позволяешь, декурион? — кричал громадного роста ветеран. — Я их уже отобрал. Этот — мужик крепкий, и молоденький сойдет.
Комозой сначала попер в наглую — ты, рожденный сукой, кому смеешь возражать! Опцион попался не из пугливых и уже был готов взяться за оружие, так как был при исполнении. Комозой пошел на попятный и пообещал заплатить. Они сошлись в цене, и Комозой погнал Буридава и Лупу в воинский лагерь.
По дороге декурион без конца допытывался, откуда у Буридава римский шлем. Тот угрюмо и однообразно отвечал, что добыл его в битве. Поединок был честный. Он так и не выдал Лупу до самого последнего момента, когда Комозой широким и коротким кавалерийским мечом отрезал ему голову.
Потом солдаты взялись за Лупу. Тут нашелся знаток, заявивший, что кое‑кто из пленных утверждает, что видал этого ублюдка в момент убийства Фосфора. Комозой не поленился разыскать этого пленного. Тот подтвердил, что ублюдок принимал участие в обряде посвящения в волки и что именно он высосал кровь из римского декуриона.
— Невысокого?
— Да, невысокого.
— Такого плотного, с седым венчиком на затылке.
— Ага.
Комозой приказал привязать Лупу к столбу, потом долго вглядывался в него. При этом все время поигрывал широким мечом…
В полдень Корнелий Лонг вернулся в лагерь. Когда услышал хохот в толпе сингуляриев, собравшихся у палаток, направился в ту сторону
Ларций вошел в круг и, ошеломленный, замер. Трое солдат играли в мяч* (сноска: Существовало две разновидности этой игры. Одна из них напоминала наше регби. Игроки обеих команд носились по полю с целью захвата мяча. К сожалению, как велся счет, каковы были правила и цель игры, сейчас уже неизвестно) отрезанной головой Буридава. Он узнал его сразу. Усы и длинные светлые волосы спеклись от засохшей крови, глаза были открыты. Правда, зрил только один глаз, другой был выбит. Голова подкатилась к ногам префекта, и поврежденный, но еще человечий глаз уставился в синее карпатское небо.
— Что здесь происходит? — спросил Ларций.
— Вот, — объяснил Валерий Комозой. — Допрашиваем.
— Кого? — поинтересовался Лонг и ударом ноги откатил от себя голову дака. — Этого?
В толпе заржали. В этот момент Ларций разглядел в толпе Элия Адриана. Молодой человек с интересом следил за необыкновенным матчем. Рядом с ним стоял его дружок Турбон.
— Нет, — просто ответил стоявший поблизости гвардеец. — Вон того крысенка. Он, говорят, высосал кровь из нашего Фосфора…
Ларций глянул в указанную сторону.
Лупа был крепко — от лодыжек до головы — привязан к столбу. Привязан так, что не мог отвести взгляд от игры. Юноша был исключительно бледен, однако смотрел во все глаза. Комозой подошел к нему, взял за волосы, плюнул в лицо.
— Ну, крысенок. Или волчонок, кто ты там есть, признавайся. Это ты высосал кровь из Фосфора? Это ты поднял руку на римского гражданина? Говори, звереныш!
Лупа молчал, он едва ли соображал, что с ним происходит. Из глаз мальчишки текли слезы.
Комозой приставил меч к горлу пленника.
— Молчишь? Даю тебе последнюю возможность…
— Отставить, — приказал Лонг.
— Не понял, — Комозой обернулся к начальнику. — Ларций, он выпил кровь из нашего Фосфора.
— Отставить, я сказал.
Все повернулись в сторону командира.
— Ты что, Лонг, — упрекнул его Адриан. — жалеешь крысенка? Режь, Комозой.
— Я сказал, отставить! — повысил голос Ларций. — Это мое дело, легат. Это мои люди, и я вправе распоряжаться ими, как мне угодно.
— Ну, ты и… — Адриан не договорил, повернулся и двинулся прочь. Вслед за ним резво поспешил Турбон.
— Я не понимаю, командир, — развел руками Комозой. На мече еще были видны следы запекшейся крови, оставшейся после расправы с Буридавом.
— Он мне понадобится, — Ларций кивнул в сторону Лупы. — Это моя добыча. Я вправе распоряжаться своим рабом так, как мне заблагорассудится. Или ты будешь спорить со мной, Валерий?
— Нет, командир.
— Правильно. Готовь две турмы к выступлению. Подбери людей поопытней, из фракийцев, знающих местный говор.
— Когда выступать? — с откровенно недовольным видом промямлил Комозой.
— В ночь.
— А этого куда? — декурион кивнул в сторону Лупы.
— К моим рабам. Напоить, пищу не давать.
Комозой сплюнул, приказал развязать пленника. Когда того повели в сторону палатки префекта, многозначительно, глядя на мальчишку, пощупал большим пальцем лезвие меча.
Лупа брел по Италии, привязанный к одной из повозок, на которых везли добычу хозяина. Машинально переставлял ноги, исподлобья поглядывал по сторонам.
Перед ним лежала сказочная страна, о которой с тоской и затаенной любовью вспоминала мама и где, по ее словам, все было прекрасно. Страна, о которой он грезил в детстве и куда Луцилия Амброзона обещала свозить его, если не будет войны.
Страна римских псов… Страна извергов и негодяев, убивающих пленных. Страна чудовищ, по сравнению с которым дакские волки казались жалкими щенками.
Месяц в пути заметно поправил его здоровье. Помогли молодость, знание языка, умение читать и писать. Скоро парнишка начал поднимать голову, осматриваться, замечать всякие диковинки, которых в Италии было куда больше, чем утверждали знатоки, ходившие в поход за Данувий или побывавшие на рынках в приграничных римских городах. Во — первых, Италия, где обитали римские псы, была чрезвычайно живописна и многолюдна; с горами, в которых он вырос, не сравнить. Там, чтобы докричаться до соседа, надо день идти. Здесь повсюду можно было увидеть хижины, много было каменных построек, украшенных колоннами. На дорогах резные сооружения из черного, белого, голубоватого дымчатого камня, местные называли «мрамором». Мама рассказывала, что дом, в котором она выросла, тоже был выстроен из «мрамора».
Во — вторых, изумляли исполинские странные сооружения с арочными сводами, поставленными один на другой, по которым в жилые места поступала вода, удивительные мощеные дороги, прорезавшие местность словно стрела, а также изобилие всяких диковинных растений с раскидистыми длинными листьями. За всю дорогу он так и не отважился спросить, не «пальмы» ли эти сказочные деревья, увидеть которые он мечтал с детства. Вдоль дорог, на площадях в поселениях, по большей части обнесенных высокими каменными стенами, были наставлены человеческие изображения, вырезанные из камня, часто позолоченные. Позы были самые разнообразные, но чаще всего каменные мужики, стояли, подняв правую руку или вытянув ее вперед. Звали куда, призывали к чему?.. Кто их, римских собак разберет. Поражало обилие храмов, а сами храмы — обилием колонн. Местному Юпитеру было куда удобней жить в подобных вместилищах, чем Залмоксису среди каменных, грубо обработанных каменных столбов в Сармизегетузе. Там, где рабов поили, вода сама лилась из труб. Люди были крикливы, но одеты нарядно, на базарах стоял жуткий, непривычный для горца шум. Чего там только не было, даже овечий сыр. Вина хоть залейся. На родине его цедили каплями и только на пирах, где вино гостям разливали из глиняных горшков. Только Децебал имел право опустошать за один прием большой бокал, называемый «фиалом».
Скоро Лупа пришел к выводу, что враги жили богато, но скучно. Много ленились, развлекались с утра до вечера. Не то, что у них в горах, где каждую ночь вокруг овчарен бродили голодные волки. Порвут овец, не жди от отца пощады. Выпорет, запретит неделю брать книгу в руки, хотя сам не раз советовал — читай, Лупа, учись, малыш. Нам умные и грамотные нужны.
Подобные воспоминания нагоняли тоску. Лупа тогда не знал, куда руки девать, держал их под мышками, а мысли и терзали, и радовали…
Отец любил маму, очень любил. И мама его любила, поэтому, наверное, привыкла, простила, что ходит в штанах. Потому, может, и не вернулась на родину, хотя отец не возражал. Если тяжко на сердце, говорил он, можешь возвращаться. Куда я без детей, отвечала Луцилия, без тебя. Она сама поменяла второе римское имя на Амброзину. Мама уговаривала, поедем вместе, Амброзон, войны не миновать. Потому и не могу оставить землю, отвечал отец. Они часто шептались, когда ворочались на овечьих шкурах.
Это моя земля, мой народ. Ну, скажи, куда я пойду? Ах, отвечала Луцилия, добром это не кончится.
Как в воду глядела.
Прежняя детская жизнь казалась несбыточной мечтой. Окунуться в мечту было приятно, ведь родители сумели прожить в согласии. Мать научилась доить коз, выделывать овечий сыр. Отец любил слушать, как маленький Лупа разбирает по слогам героическую поэму о пришествии римского народа на берега Лация, при этом приговаривал, что скоро кто‑нибудь ученый из даков тоже сочинит подобную героическую песню о далеких родных степях, о предводителе племени, который привел их, даков, в эти горы.
Тогда в сердце вскипала ненависть. Хотелось как‑то послужить отчизне, отомстить за Буридава, за тех, кого утопили в пещере. Сполна рассчитаться за пастухов — ополченцев, сражавшихся рядом с них и сбитых с позиции закованной в железо плотной массой легионеров. Они в мечи не успели ударить, как римские волкодавы обстреляли их из дротиков и начали лупить щитами. Ушлые — соседу по пальцам ног так врезали, что тот закричал и сразу повалился на землю. На земле и зарезали. Одним ударом, от паха до грудины, все наружу вывалилось.
До Аримина Лупа брел за повозкой, потом старик — прокуратор, ответственный за доставку хозяйского имущества, усадил его с собой на скамью. Он был родом из Фракии и называл парнишку «земляком». Старик рукам волю не давал и все приговаривал — такие дела, земляк. Вези и не спрашивай, что везешь, куда везешь. И время от времени добавлял что‑то совсем несуразное — грехи наши тяжкие.
Что такое грех, он не объяснял. Когда же Лупа спрашивал, отмахивался — молчи, язычник. Идешь и иди. Затем — сидишь и сиди. Еще через неделю — погоняешь лошадей, вот и погоняй.
Лупа, глотая слезы, погонял лошадок, а про себя давал клятву отцу, Децебалу, всем, с кем служил в сотне, в ополчение, что не забыл и никогда не забудет, чьим хлебом он питался с малых лет. Дайте только добраться до Рима, там он им все припомнит. Он знает, что должен совершить. Все вокруг славословили Траяна — он и богами отмечен, и умен, и прост, и по улицам разгуливает без охраны, запросто захаживает в гости к друзьям. Он и щедр, и справедлив. Он, радовались римляне, наша надежда. Значит, говорите, по улицам разгуливает без охраны?.. Вот и замечательно…
Так родилась мечта — лишить римских собак этой надежды. Подстеречь где‑нибудь и всадить в него кинжал, а лучше кривой дакский меч, чтобы все знали, кто совершил возмездие. Эта мысль поднимала настроение, утягивала в небо на разговор с Залмоксисом. Лупе мерещилось, что небесный дед ласково кивает — правильно, говоришь, земляк. В таком разрезе и действуй. Потом приходи ко мне, я встречу тебя с распростертыми объятьями.
В середине октября наконец добрались до Рима.
От увиденного в знаменитом городе Лупа онемел. Количество исполинских построек, вымощенных разноцветными плитами площадей, многоэтажных — в три, четыре, пять этажей — домов; множество скульптур в камне, в бронзе, в меди, золоте, украшенных слоновой костью, резьбы по камню, ярких мозаик, — ошеломляло, в зародыше подавляло вдохновлявшую всю дорогу мечту о возмездии. Увидев Капитолийский храм, покрытый золотой крышей, он окончательно лишился дара речи и с горечью подумал, что даже сам Залмоксис на этих улицах и в этих храмах смотрелся бы как жалкий приживальщик. Юпитер и на должность привратника, открывающего ворота на небеса, для него поскупился бы. К тому же оказалось, что небеса в Риме забиты до отказа. Лупа пересчитать не мог храмов, алтарей, изваяний, изображавших богов. Известные ему из книг имена составляли малую толику по сравнению со всем неисчислимым сонмом, правившим этим необъятным городом.
В первый же день после прибытия, когда его поместили в маленькую каморку, в которой размещались трое других рабов — один из них оказался Лустриком — он, уже принявший в дороге решение, в ответ на пинок гречонка, умело ударил его кулаком в лицо. Сбил с ног, замахнулся еще раз, в этот момент его схватили за руку, скрутили, посадили в холодный и сырой погреб, затем хорошо одетый средних лет мужчина — раб предложил ему следовать за ним.
Первым делом мужчина представился.
— Меня зовут Эвтерм.
Лупа изобразил непонимание.
— Не прикидывайся, — спокойно ответил Эвтерм. — Господин сказал, что ты понимаешь римскую речь. Держись достойно, здесь тебя не собираются обижать, по щекам хлестать не будут. Хочу дать тебе добрый совет, если задумал бежать, не спеши. Сначала осмотрись. Я в том же возрасте, что и ты попал сюда и как видишь, до сих пор не сбежал.
— Струсил? — не выдержал Лупа.
— А куда бежать? Ты дорогу запомнил?
— Запомнил.
— Это тебе так кажется. Не спеши, Лупа. Здесь терпят даже таких как Лустрик, но награждают тех, кто ведет себя достойно. Будь лучше его. Тебя определят в сад к садовнику Евпатию. Он — добрый человек, только немного не в себе. Господина следует называть «наш Ларций». Его отец Постумий, он тоже добрый человек, как, впрочем, и его жена, Постумия. Она станет тебе бабушкой.
— У меня уже есть бабушка.
— Где?
— В Дакии.
— Да, — грустно покивал Эвтерм. — Это далеко. Дальше, чем Фригия. Я родом из Фригии. Отец мой был ритор. Знаешь, кто такой ритор.
— Учитель.
— Правильно. Ладно, пойдем.
Эвтерм привел молодого раба в покои господина, расположенные на втором этаже большого городского дома. Провел на середину комнаты, здесь оставил, а сам отошел к двери.
Ларций, после ночи проведенной с Волусией пребывавший в прекрасном настроении, напевал что‑то героическое. Заметив нового раба, сразу и грозно спросил
— По — прежнему ведешь себя дерзко? Устраиваешь драки? Ты будешь наказан.
— Он первый ударил меня.
В этот момент в кабинет вошла Волусия. Лупа, увидев такую красотку, обомлел и открыл рот. У его матери были такие же густые, русые, темного золота волосы. До тех пор, пока не поседела, а поседела она рано.
— Кто тебя ударил? — спросила женщина.
— Лустрик, падло.
Ларций поморщился, а Волусия звонко рассмеялась, затем поинтересовалась.
— Ты очень хорошо владеешь латинским. Кто тебя научил?
Лупа долго молчал — видно, соображал, имеет ли он право вступать в беседу с врагами. Потом, прикинув, что волки с женщинами не воюют, они их берут как добычу, спят с ними, делают детей и, вообще, любят, — решился.
— Моя мать была римская гражданка.
Волусия удивленно вскинула брови. Не меньшее удивление прорезалось и во взгляде Ларция. Только Эвтерм равнодушно взирал на происходящее, потом неожиданно подал голос.
— Лустрик начал первым. Этот защищался.
Волусия не обратила внимание на замечание слуги. Она обошла вокруг мальчишки по кругу, потрогала его пальчиком возле плеча, потом восхитилась.
— Даки, должно быть, храбрые воины? Как тебя зовут?
— Лупа.
— Как?!
— Лупа.
Она звонко рассмеялась, ее поддержал Ларций, обрадованный, что смог доставить жене удовольствие. Даже Эвтерм улыбнулся. Лупа сразу обратил внимание, что взрослый раб вел себя в присутствие хозяев вполне свободно. Впрочем, также держались с его отцом наемные работники.
— Но это невозможно! — отсмеявшись, воскликнула Волусия. — Тебе следует сменить имя. Что подумают гости, когда мне придется позвать тебя. Лупа, Лупа!..
Она вновь прыснула.
— Это имя, — насупившись, заявил паренек, — дал мне отец. Я не сменю его.
— Ну, тебя никто спрашивать не будет… — вступил в разговор Ларций, однако жена перебила его.
— Подожди, Ларций, — затем она обратилась к парнишке. — Как же мать позволила назвать тебя таким странным именем?
— Отец настоял. Он сказал, что даку это имя впору, а лай римских собак мне не помеха.
Ларций вскинул голову, глянул на Лупу, затем, вопросительно, на Эвтерма, однако Волусия опять не позволила ему открыть рот.
Знала, что последует.
— Послушай, Лупа, твоя мать не могла звать тебя Лупой.
— Она называла меня Люпус.
— Это другое дело. Ты и похож на волчонка.
Лупа невольно расплылся в улыбке. В первый раз за все эти трудные бессчетные дни в груди у него потеплело. Он ощутил что‑то похожее на благодарность и удовлетворение — эта женщина первая сумела разглядеть, кем он, в сущности, является, а то все «крысенок», «крысенок».
Волусия попросила.
— Расскажи о матери.
Мальчишка растерялся, сунул руки под мышки — так и стоял несколько мгновений, потом, будто что‑то в нем сломалось, признался.
— Она была родом из Рима. Ее родители жили не бедно, но они умерли, и ей пришлось отправиться к родственникам в Виминаций.
Волусия резко прижала руки к груди.
— Как интересно! Дальше.
— По дороге ее отбил отец — они тогда ходили за Данувий, привез в Даоус — Даву, где командовал тысячным отрядом. Он был побратимом Децебала.
— Так ты хорошо знаком с царем? — заинтересовался Ларций.
— Да… префект.
Ларций поджал губы, удивленно пожал плечами и вновь вопросительно посмотрел на своего распорядителя.
Волусия настояла.
— Рассказывай дальше.
— Что рассказывать, госпожа. Отец жил с матерью дружно. У меня было три старшие сестры. Он предлагал матери вернуться домой, если тоска по родине мучает ее. Она отказалась, пожалела детей, стала совсем как наши женщины — доила коров, овец, коз, делала сыр.
— Очень трогательная история. Я рада, Люпус, что ты назвал меня госпожой. Я ценю твое доверие. Я буду твоей защитницей и покровительницей в нашем доме. У меня тоже умерли родители, и я едва не попала в руки бандитов. Меня спас твой хозяин. Надеюсь, он не будет жесток с тобой. Если что‑то будет непонятно, можешь спросить меня, но лучше Эвтерма. Он — многознающий и достойный человек. Философ, как, впрочем, и я. Эвтерм сказал, что тебя определили в помощники к садовнику? Эта работа тебе по душе?
— Моя тетка с детства брала меня с собой на луга собирать травы. Она была знаменитая целительница, я дружен с растениями. Госпожа… — прерывистым голосом продолжил Лупа, — вы не спросили, что сталось с моими отцом, матерью, сестрами?
— Я догадываюсь, мальчик. Я не хотела тревожить тебя лишний раз, но если ты настаиваешь, скажи.
— Отца сбросили со стены, когда римляне взяли Даоус — Даву. Мать убили легионеры, хотя она уверяла их, что римская гражданка. Что стало с сестрами, не знаю.
— Ты хочешь, чтобы я навела справки о твоих сестрах.
— Нет, госпожа. Я боюсь услышать худшее.
Наступило минутное молчание.
— Хорошо, Люпус, — нарушил тишину Ларций, — ступай.
* * *
Волусия попросила мужа оставить малолетнего раба при доме. Ларций после некоторых сомнений решил исполнить ее просьбу, тем более что и Эвтерм настаивал — пусть мальчишка поживет в Риме. У него, добавил Эвтерм, удивительная судьба. Его хранят боги.
— Интересно, — обращаясь к себе, задался неожиданным вопросом Эвтерм, — чего можно ждать от этого молоденького варвара в будущем?
— Кому интересно? — удивился Ларций.
— Мне. Богам, — ответил раб.
— Это все философия, — поморщился хозяин. — Ладно, пусть остается, работает в саду.
Глава 6
Казалось, на этом о несчастном пленнике можно забыть, однако Рим не был бы Римом, если бы время от времени здесь не случались чудеса.
Это был удивительный город. Может, самый удивительный на свете, не считая Вавилона, но Вавилон уже лежал в развалинах, а Рим торжествовал, правил миром, жил повседневной жизнью, густо пересыпанной городскими происшествиями, посещениями храмов, театров, рынков и бань, боями гладиаторов, заездами на колесницах, конными бегами и, конечно, разговорами и слухами. Славой, удачей, нередко богатством Рим делился без оглядки на происхождение, заслуги, чины, личные качества, честолюбие, справедливость, претензии и надежды. Самыми почетным и полезным времяпровождением считалось проматывание родительских денег и охота за наследством; самыми постыдными — честная жизнь, деторождение и занятие каким‑нибудь ремеслом. Новорожденных детей подбрасывали к Молочной колонне, и государство обеспечивало их кормилицами.
В городе, где проживало до миллиона человек,* (сноска: Население Рима Белох оценивал численность римского населения в период Ранней империив 800 000 человек, Э. Гиббон — 1 200 000, Маркварт — в 1 600 000. (В 1937 г. население Рима составляло 1 178 000 жителей.) безраздельно господствовала мода. Общественный интерес возбуждался внезапно, без всяких видимых причин. Достаточно было самой малости — например, янтарного кубка в руках цезаря, чтобы весь город сразу начинал восхищаться янтарем. Стоило Фортуне, богам, выбрать любимца, о нем сразу начинали судачить на рынках, в грязных трактирах, гладиаторских казармах, общественных портиках и садах, цирках и амфитеатрах, в роскошных гостиных и триклиниях, где пировали патриции, в Палатинском дворце. В мгновение ока удачливый гладиатор, победитель в конных заездах, заезжий артист, певец, приблудный декламаторах, бродячий философ мог быть приравнен к полубожеству. Он вызывал интерес, им восхищались, ему поклонялись, ему писали записки восторженные девицы. Пригласить на пир отмеченного удачей счастливчика почитали за честь высшие сановники империи. Часто их слава была недолговечна, но и мгновенной вспышки порой хватало, чтобы изменить человеческую жизнь, вывести баловня на новую дорогу, дать силы брести дальше.
Нередко требования моды вырабатывали и стиль жизни. В эпоху Октавиана Августа, в соседстве с Вергилием, Горацием, Тибуллом и Овидием все, например, бросились писать стихи, во времена Нерона все запели и восхищались янтарем, при Клавдии занялись историей. При Траяне, заявившем, что «сила должна быть разумной и благожелательной», возобладала отеческая простота в общении и покровительственная справедливость в отношении рабов.
Ради того, чтобы пустить пыль в глаза или хотя бы на день стать предметом разговоров, люди проматывали состояния, шли на поводу у каждого, кто обещал им славу и известность. Тем, кому повезло, завидовали болезненно, испытывая сильные душевные муки. Более других этой хвори был подвержен сенатор, правовед и один из самых влиятельных людей в городе Марк Аквилий Регул. Он презирал счастливчиков, особенно цирковых наездников и возниц, гладиаторов, сокрушавших противников на арене, красивых блудниц, певцов и артисточек, позволявших себе обнажать зад на сцене, после чего весь Рим неделю, причмокивая и цокая, восхищался открывшейся первозданной красотой. Над теми, кто пропустил такое незабываемое зрелище, потешались. (В подобных случаях прохлопавшие эту сценку патриции не жалели денег на пиры, на которых новоявленная звезда в интимной обстановке могла бы за небольшое вознаграждение продемонстрировать обаятельную попку.) Но более всего мучений Марк Аквилий испытывал в тех случаях, когда лавровый венок, присуждаемый модой, пересуды, споры, восхищения и чмоканья сыпались на голову какого‑нибудь грязного чужестранца, особенно грека или еврея, или презренного раба. В такие дни Марк Аквилий всерьез заболевал и, страдая душой, день — другой не появлялся на форуме и в курии. Руки у него подрагивали от возмущения и обиды, глаза были полны слез. Он не скупился на стенания, упреки, поражался преступной забывчивости богов по отношению к тем, кто столько лет берег славу Рима.
В такие дни Регул приказывал калечить домашних рабов.
К сожалению, осенью 101 года к негодованию, неотступно преследовавшему сенатора после воцарения «громилы — испанца», начала густо примешиваться тревога. Особенно беспокоило неотвязное ощущение, что с пришествием эпохи «торжества добродетельной и разумной силы» былая популярность сенатора резко пошла на убыль. Если быть откровенным до конца, а Регулу это порой удавалось, хотя и с трудом, — угасание общественного интереса к его обвинениям, к его угрозам, речам в сенате и суде, слушать которые ранее стекались толпы народа, резко сократившаяся численность наемного «хора», поддерживавшего его обвинения против назначенной или выбранной жертвы, вызывало у сенатора предощущение неясной, но неотвратимой угрозы. Первым впечатляющим предупреждением для него стала гневная отповедь, последовавшая за приездом в Равену сенатской делегации для встречи возвращавшегося из Дакии цезаря. Неожиданный совет «умерить пыл» прозвучал как гром среди ясного неба.
Следует заметить, что за долгие годы политической деятельности Марк Аквилий вполне свыкся с легким пренебрежением, которое верховная власть публично выказывала к нему и таким, как он. Это холодное, барское отношение являлось необходимым условием политической игры. Тот же Нерон на публике звучно осуждал энергичных и бесчестных доносчиков, клеймил их песнями, сатирой и юмором, но Регул знал наверняка — наступит день и его позовут. Окликнут негромко, но отчетливо. Укажут на жертву, шепнут «фас». Все дальнейшее он брал на себя. Та же негласная договоренность процветала и при Флавии Домициане, как, впрочем, и при Нерве.
Нынешняя ситуация коренным образом отличалась от тех благословенных лет, когда, блаженствуя под тайным покровительством высшей власти, он мог позволить себе требовать наследство или внушительный легат у самых гордых и неприступных нобилей. За то короткое время, пока Траян царствовал — точнее, строил, организовывал, занимался вопросами снабжения, уборки городских улиц, проектирования водопроводов, пока планировал, воевал, наказывал и миловал, — его впервые, после возвращения из Равены, прошибла неожиданная мысль, что в этом ворохе государственных забот его ловкости и умению, цепкости и безжалостности не было места.
Эта ситуация казалась странной, до головокружения неправдоподобной.
До испуга…
Страх был пока беспредметен, но, как у всяких впечатлительных, увлекающихся натур, навязчив и мучителен. Впервые перед ним открылась неприглядная сторона его практической деятельности. Неизмеримо вырос профессиональный риск, опасности превысили допустимые пределы. У Регула было много врагов в Риме, слишком много, чтобы быть спокойным, когда начинали пробуждаться такие нелепые для нынешних времен достоинства, как честность, благородство, любовь к ближнему, справедливость, благожелательность. Когда просыпался разум, и многие начинали стряхивать с себя трепетанье и ужас. Эти новые веяния вполне могли разбудить в душах каких‑нибудь жалких ничтожеств жажду возмездия. В Риме эта страсть могла вылиться во что угодно — в насильственную попытку лишить его жизни, в хитро закрученную интригу, в результате которой враги ловко подведут его под гнев принцепса и добьются высылки или изгнания. О худшем Регул старался не задумываться, только это было легче сказать, чем сделать. Когда дозволялось публично рассуждать о достоинствах и пороках власти, когда сама высшая власть поощряла дискуссии о ее природе, о четком законодательном разграничении прав государя и гражданина и, что хуже всего, начинала придерживаться этих предрассудков, его прежние деяния ради примера вполне могли быть зачислены в графу злодеяний, а это уже грозило самыми серьезными последствиями для самого сенатора.
Когда страх оформился в четкое, осязаемое ощущение беды, Регул, прежде всего, постарался унять нервную дрожь. Стенания, упреки, жалобы на падение нравов, требования объяснить, почему лицезрение женской попки, пусть даже и вполне овальной и полненькой, теперь приравнивается к религиозному ритуалу — это все для гостей, клиентов, для выступлений в сенате, для судебных заседаний в коллегии децимвиров и на пирах. Для себя же долгие и навязчивые поиски выхода из тупика.
Лазеек было много — отправиться, например, в путешествие, то есть в добровольное необременительное изгнание, затаиться, как поступили многие из его коллег, на пригородной вилле, окружить себя дюжими молодцами и дождаться лучших времен, — однако лучшим решением ему представилась попытка занять какую‑нибудь престижную, общественно значимую должность. Это был достойный и, главное, перспективный выбор.
Регул воспарил, размечтался.
Лучше всего получить консульские полномочия. Откажут в консульстве, можно согласиться на преторство. Не повезет с преторством, пусть назначат главой пожарной службы или смотрителем за распределением воды, поступающей по общественным акведукам. Сект Фронтин, нынешний распорядитель, совсем одряхлел, пора и на покой. Неплохо, если власть поручит ему попечительство над детскими домами, в которых за счет государства содержались брошенные дети. Это была почетная и выгодная во всех отношениях должность. В этом случае посягательство на честь или саму жизнь Марка Аквилия Регула могло быть приравнено к государственному преступлению, что само по себе надежно оградило бы его от всяких отбросов. Но как этого добиться, если цезарь и слышать не хотел о вручении Регулу какого‑либо магистрата?
На нужную мысль его натолкнул успех, выпавший на долю такого негодяя и ничтожества как Плиний Младший. В прошлом году этот лизоблюд стал консулом, а теперь его отправили наместником в Вифинию. По случаю назначения на должность и по праву обычая он прочитал в сенате панегирик в честь цезаря, и, пожалуйста, — выдержки из этой тухлой и невнятной речи до сих пор цитируют в гостиных.
Отчего не вывернуть поступок пронырливого Плиния наизнанку? Если цезарь не откликается на его призывы, его следует принудить к этому. Однажды, во время восшествия на престол, ему удалось отвести нависшую во время расправы над доносчиками угрозу. Почему бы вновь не воспользоваться тем же приемом? Обойдем испанца с флангов, поймаем на слове. Траян твердит о справедливости? Замечательно. Вот пусть и вознаградит претендента за возвеличивающий цезаря документ. Итак, сначала панегирик, затем всплеск всеобщего интереса, восхищение публики, далее настойчивые требования достойной награды для автора и, наконец, вынужденная уступка властей.
Марк Аквилий горячо взялся за дело, тем более что ни выбора, ни времени у него не оставалось — весной будущего года предстояла новая кампания против даков. Никто не сомневался, что Траян вновь добьется успеха, тогда к этому, овеянному военной славой приблудному испанцу вообще не подступиться.
Следующий звонок прозвучал в начале зимы, когда император и его ближайшее окружение усиленно занимались разработкой планов кампании будущего года, а общество с нетерпением ожидало дальнейших успехов в Дакии и возрождения славы Рима. Регул ясно осознал, что общество отвернулось от него, даже те коллеги, кто входил в сенатскую оппозицию, старались поменьше общаться с ним. Ясно, что это было сделано по наущению их главы Кальпурния Красса. Эта осмелевшая мразь никогда не мог простить Регулу донос и убийство его родственника, претора Красса Фругия. Теперь Красс, осмелев от бездействия властей, обнаглел настолько, что смеет в открытую науськивать своих сторонников против Регула.
Раздражали также успехи Ларция Корнелия Лонга и подобных ему выскочек, ухитрившихся угодить новой власти. Давно ли этот жалкий калека вот здесь, в его волшебном парке, вымаливал у него прощение, просил руку племянницы? Теперь он считает себя богачом, пускает пыль в глаза количеством рабов, сопровождающих его во время прогулок по Риму, завел привычку посещать званые вечера, которые устраивает императрица, установил в атриуме колонны зеленого мрамора, чем вызвал интерес в высшем обществе. Одним словом, ведет себя нагло. Забыл, наверное, что за ним числится крупный должок.
Слезы выступали, когда сенатор вспоминал о былом могуществе, однако Регулу хватило душевных сил унять раздражение и на время забыть, что эта продажная Волусия до сих пор не удосужилась написать отказное письмо. От ничтожеств не дождешься благодарности, а ведь кто, как не дядя устроил ее свадьбу. Ларций тоже не выполнил своих обязательств, касавшихся его дома на Целии. Наверное, забыл, что никто иной, как его дядюшка, упомянул имя калеки в сенате. Не с этого ли момента началось его возвышение?
Всю осень и зиму, везде, где бы он ни побывал, Регул как бы между прочим сообщал, что пишет развернутую здравицу, посвященную уже достигнутым победам и предстоящим свершениям цезаря. Скромно признавался, на этот раз речь удалась ему как никогда. Совершенство формы следует признать бесспорным, подбор сравнений превосходным, при этом текст отличается редчайшим благозвучием и блистательными находками, такими, например, как сравнение императора с птицей Фениксом, возродившимся во славу Рима. Ничто, написанное до сего дня Катоном, Цицероном, Квинтилианом или этим нынешним… как его, Дионом Златоустом, не может сравниться с этой речью. Публика должна обязательно услышать ее, прочитать, выучить наизусть, затем цитировать. Далее Регул вставлял удачную шутку. Усмехаясь, добавлял — для того чтобы каждый гражданин мог испытать подобное наслаждение, императору необходимо совершить самую малость — назначить Регула консулом.
Скоро сенатор с тревогой убедился, что все его потуги ничего, кроме скуки и насмешек за его спиной не вызывали. Чем ближе подступал Новый год, а с ним и дата назначения высших должностных лиц, тем чаще Регул с обидой замечал, что те же самые люди, которые ранее внимательно прислушивались к его словам, теперь выказывали откровенное равнодушие, а порой и пренебрежение к его труду. Удивляло, что прежние поклонники, ссылаясь на нехватку времени, а то на занятость делами, вовсе не торопились ознакомиться с отрывками из его благодарственной речи. Даже клиенты и вольноотпущенники тайком зевали на прослушивании.
Это было так неожиданно!
Регул начал терять уверенность, пытался отыскать причину подобного пренебрежения. Наконец догадался — это происки врагов. Эта мысль окончательно сразила его — римляне перестали опасаться его гнева?
Не меньшее изумление испытал и Ларций Корнелий Лонг, когда однажды к нему в дом явился Траян и попросил представить раба по имени Лупа, которого префект привез из Дакии.
Этот визит состоялся спустя неделю после того, как Лонг с супругой и ее теткой были приглашены во дворец на ужин, посвященный дню рождения императрицы. Мероприятию по настоянию именинницы был придан частный характер, и на симпозиуме собрался узкий круг гостей, только друзья и соратники Траяна и его супруги. После поздравительного слова, которое произнес известный в Риме ритор и наставник императора в области философии Дион Златоуст, цезарь, сославшись на крайнюю занятость, оставил зал. Уходя, коротко ответил на вопросительный взгляд племянника Элия Адриана — не нужен. То же заявил и Ларцию. Когда двери за цезарем закрылись, племянник императора и префект гвардейской конницы невольно переглянулись. Во взгляде Элия читалась откровенная обида, Ларций же сумел остаться равнодушным. Вслед за Траяном начали исчезать и высокопоставленные офицеры штаба. Скоро в зале из мужчин остались только Златоуст, Лонг и Адриан, который, не стесняясь, всем своим видом показывал, что оскорблен подобным к себе отношением. Женская компания скоро наскучила ему, и он, испросив разрешение у тетки предложил Ларцию прогуляться по дворцу. Префект, обменявшись взглядами с женой, согласился.
Ларций никогда не был близок с Элием Адрианом. Наоборот, императорский племянник откровенно раздражал его. В своем отношении к «молокососу» и «щенку», как его называли окружавшие императора, закаленные в боях военачальники, он был не одинок. Исключая второго опекуна Элия, всадника Ацилия Аттиана, имевшего серьезное влияние на императора, высшие офицеры и сановники, прежде всего, покровитель Ларция Лонгин, откровенно недолюбливали и третировали Адриана. Императору было не по душе увлечение воспитанника всем греческим, его военачальники открыто смеялись над такой странной для римлянина привязанностью. Аполлодор высмеивал претензии Адриана в области архитектуры, его желание построить в Риме какое‑нибудь дерзкое до оторопи, незабываемо — эпохальное сооружение. Известный строитель гневно осуждал и при любой возможности высмеивал дилетантскую, по его мнению, критику всеми признанных архитектурных образцов, которую с таким апломбом высказывал молокосос. Диону Златоусту претили его стихи на греческом, претенциозные по форме и «глупые» (как выражался философ) по существу. Отцов — сенаторов настораживало увлечение императорского воспитанника игрой на цитре и рисованием. Старый Фронтин по этому поводу обмолвился — Нерон тоже начинал с рисования…
В политической области у знатоков вызывали насмешки его завиральные идеи об идеальном государстве, которое должно быть скреплено не столько силой оружия, сколько единством интересов и помыслов обитающих в нем людей, а для этого необходимо кодифицировать помыслы и интересы, то есть четко, на юридическом языке сказать людям, что можно и чего нельзя. Это в то время, когда приближалась вторая кампания в Дакии! Кто из ответственных людей мог позволить себе в такой час заниматься подобной абракадаброй?! Особенно раздражали вояк рассуждение Адриана о безусловном предпочтении мира перед войной. Его утверждение, что любая война кончается миром и естественное право должно основываться на силе закона, а не кулака, было тут же доведено до сведения цезаря и вызвала резкую отповедь императора. Траян заявил племяннику, что все они — поклонники мира, но мира на римских условиях. В этом и состоит естественное право, потому что естественное право Децебала и даков заключается в том, чтобы принудить Рим принять их условия. То же касается и Парфии и, вообще, всего в мире.
Но главным источником недоброжелательства и насмешек, которые порой сыпались на Адриана, было решительное мнение императора, что племянник никак не годится на должность цезаря. Да, как трибун легиона, он неплохо проявил себя в Дакии, но не более того. Этим замечанием Траян всякий раз отделывался как от тех недоброжелателей Элия Адриана, кто пытался доказать, что он неверно оценивает племянника, и тот не так прост в своей дерзости и буйствах, а также от его доброжелателей, среди которых самой доброжелательной и активной была Помпея Плотина.
Каким Адриан был в жизни?
Элий Адриан был высок, строен и мог бы быть приятен на вид, если бы не крупные оспины, уродовавшие нижнюю часть лица. Он прикрывал их небольшой курчавой бородкой. Глаза приятные, серовато — зеленые, в то же время взгляд отличался некоторой напряженностью, словно Элий постоянно ожидал насмешек и пренебрежения. Когда такое случалось, он щурился, краснел и впадал в наглость, а нередко и в хамство. Физически он был силен не менее дяди. В первые дни после их знакомства Ларций в присутствии Адриана обычно сразу терялся. Адриан имел глупую и бездарную привычку засыпать собеседника нелепыми вопросами и, если тот мешкал с ответами, самому отвечать на них. Его манера вести беседу подавляла, он порой интересовался тем, о чем собеседник не имел никакого представления или хотел вовсе забыть и не вспоминать. Элий, очевидно, считал себя вправе ставить человека в тупик. А то еще хуже — начинал признаваться в таких пороках, которые нормальные люди старались упрятать подальше. Его искренность и доверительность порой напоминала игру. Принимая во внимание величину его фигуры и крепость мышц, он был похож на тигра, спрятавшегося в засаде.
Однако в любом случае компания Элия была Ларцию куда приятнее, чем общение с Кальпурнией Регулой, любившей делиться с Ларцием новостями о вновь появившихся прыщиках и не упускавшей случая напомнить зятю о своем благородстве и неслыханном великодушии.
В коридоре Адриан со вздохом заметил — мы с тобой, Ларций, птицы не того полета, чтобы решать судьбы войны. Но все же мы птицы, и вольны лететь, куда вздумается.
Ларций кивком подтвердил согласие. На всякий случай. Прогуливаясь, они направились в Солнечный зал. По ходу, сообразив, куда метил Элий, префект возразил, что в действиях цезаря не видит никакого пренебрежения. Его устраивает, что каждый занимается своим делом. Тот груз, который взвалил на него император, ему по плечам. Большего не желает. Конечно, интересно, каким образом тот хочет принудить Децебала сдаться, но в конечно итоге капитуляцию не ему принимать, так что Юпитер с ней, с капитуляцией.
— Ты, Ларций, никогда не станешь цезарем, — еще раз вздохнул Элий. — Нет в тебе необходимой для такого дела деликатности. Если ты решил возразить мне, решив, что своим вопросом, я как бы хотел умалить твое значение, ты ошибаешься. У меня и в мыслях не было обидеть тебя. Наоборот, подобное отношение к службе мне более всего по сердцу. Я исхожу из того, что у каждого в подлунном мире свое предназначение. Что касается предстоящей кампании, могу поделиться — планы существуют самые разные. Император до сих пор в пылу сомнений. Именно в пылу, потому что дядюшка никогда и никому не позволит взять себя в плен. В чем причина, никто толком не знает, но это с дядюшкой всегда так. Его слово должно быть последним. Лициний Сура настаивает, что от добра добра не ищут, поэтому вторая кампания должна явиться продолжением первой. Это означает, что нам следует и дальше давить на Децебала с запада, с плацдарма, захваченного у Тап. Нератий Приск и Помпей Лонгин доказывают, что нельзя дважды войти в одну и ту же реку. Так утверждал Гераклит, а этот грек был разумный человек. Но я не об этом хотел поговорить с тобой.
Он сделал паузу, потом с искренней горечью продолжил.
— Прежде я должен признаться, что более всего я страдаю от неполноценности окружающего меня мира. Как ты считаешь, есть смысл в фантазиях Платона? — он сделал паузу и тут же ответил. — Я полагаю, что да. Но есть и разночтение. Знаешь, какое?
Ларций открыл было рот, чтобы вернуть разговор в прежнее русло обсуждения плана войны, однако Элий не дал ему сказать. Сам объяснил.
— Когда я говорю, что испытываю муку от неполноты вещей, я имею в виду, что в реальном мире, в отличии от царства идей, которое с таким упоением описывал философ, очень редко можно встретить объект, вещицу, человека, в которых гармонично слились бы форма и содержание. Я веду речь о совершенстве, Ларций, о гармоничном соединении общего и частного, сути и оболочки, причины и следствия, которое мы называем красотой. Но уверяю тебя, такие объекты существуют.
— Это все философия, — рассердился Ларций и задумался. — Чего ради Адриан затеял эту дискуссию?
— Возможно, — согласился Элий, — но еще более меня интересует вопрос, в чем же причина неполноценности реального мира и что скрывается за неполнотой или скажем так, ущербностью предметов и явлений? Например, почему человек, казавшийся мне завершенным, соответствующим моему представлению о нем, как об идеальном римлянине, вдруг выкидывает такие коленца, что только диву даешься.
— Я полагаю, ты имеешь в виду меня? — заинтересовался Ларций. — Что же такое занятное ты разглядел во мне?
— Откровенно?
— Откровенно.
— Как тебе удалось отхватить такую жену?
— Так же, как и тебе Вибию Сабину.
— Ты полагаешь, — вкрадчиво спросил Адриан, — женитьба на внучатой племяннице императора великое счастье?
— Неужели нет? — усмехнулся Ларций.
— Можешь обжаться сколько тебе угодно, но я не могу простить себе, что упустил такую девушку, как твоя жена. Тетя рассказала мне ее историю. Почему мне не посчастливилось отбить ее у Сацердаты?
— Ты хочешь спросить, почему этому грубому недалекому калеке повезло, а тебе, поэту, поклоннику красоты и, вообще, известному умнику нет? Спроси об этом у богов.
Наступила тишина. Адриан некоторое время переваривал ответ, потом удовлетворенно кивнул.
— Я еще раз готов подтвердить свою догадку, что тебе, Ларций, никогда не быть императором. Но если бы такое случилось, ты стал бы самым скучным и правильным правителем в истории. Тебе всегда все ясно, у тебя на все готов ответ, порой очень даже неглупый.
— Это раздражает? — усмехнулся Лонг.
— Не — ет… Не совсем. Возможно, с моей стороны было дерзостью упоминать о Волусии. Прими мои извинения, но все равно, изучая людей, в данном случае тебя, я все больше и больше удивляюсь.
— Ты изучаешь меня?! — удивился Ларций. — Зачем?!
— Затем, — грустно усмехнулся Элий, — что иначе мне не выжить.
Теперь задумался Ларций, потом признался.
— Не понял, но извинения принимаю. Запомни на будущее, когда у меня появится причина для обиды, я медлить не стану. Например, когда ты решишь от слов перейти к делу. Я имею в виду свою жену.
— Принято, — согласно кивнул Элий. — Вот ответ достойный природного римлянина. Такие, как ты, покорили мир. Тогда скажи, храбрый солдат и приверженец походов, почему ты пощадил молоденького дакского крысенка? Помнишь, тот случай возле Тибискума? Если этот вопрос тебе неприятен, можешь не отвечать. Тогда давай продолжим разговор о будущей кампании. Я надеюсь, Ларций, услышать от тебя что‑нибудь тактически толковое, чтобы потом я мог бы вернуть это соображение в разговоре с дядей. Вот такой у меня зуд. Так как насчет молоденького дака?
— Не знаю, — искренне признался префект. Потом, после некоторого раздумья добавил. — Ты полагаешь, что у такого солдафона и тупицы как я, не может быть чувства жалости и сострадания? Ты плохо изучил меня, Элий.
— Замысловато, — признался Адриан, — но красиво. А может, здесь есть более простое и естественное объяснение? Этот проводник что‑то твердил о золоте, может, здесь и кроется разгадка?
Ларций пожал плечами.
— Откуда у паршивца золото! Его отец, мать, сестры погибли в Даоус — Даве. Кстати, малый утверждает, что его мать — римская гражданка. Он, оказывается, неплохо владеет римским говором. По его словам, отец был из знатных, его звали Амброзон. Он был побратимом самого Децебала, и мальчишка хорошо знает царя даков. Он оказывал ему покровительство
— Вот видишь, — обрадовался Адриан, — полагаю, все дело в золоте.
— Нет, Элий, просто у этого щенка особый дар вызывать жалость. Волусия тоже растаяла, услышав его историю.
Адриан грустно вздохнул.
— Как же я проморгал ее, глупец!
На том разговор и закончился, а спустя неделю к Лонгам в сопровождении своего вольноотпущенника Ликормы внезапно явился Марк Ульпий Траян и потребовал представить ему «дакского крысенка», которого Ларций спас от смерти.
— Адриан сказал, что мальчишка хорошо знал Децебала, — добавил император. — Это правда?
— Он так говорит.
— Хорошо. Где у тебя можно поговорить без свидетелей?
— В саду, государь. У меня большой сад, раб должен быть там.
— Отлично. Побеспокойся, чтобы нас не тревожили. Ликорма, останься с Ларцием.
— Господин!.. — чуть вскинул брови, вольноотпущенник, невысокий сухощавый мужчина с настораживающей врагов императора, на удивление шишковатой головой.
— Ты полагаешь, я не в состоянии справиться с каким‑то мальчишкой?
— Нет, господин.
— Вот и договорились. Ларций, не устраивай помпу.
— Так точно, цезарь.
* * *
Траян расположился в саду на каменной скамье и некоторое время испытующе разглядывал стоявшего перед ним, уставившегося в землю Лупу.
Наконец парнишка поднял голову, бросил взгляд на громадного, укутанного в тогу римлянина. Гостя нельзя было назвать красавцем. Черты его лица были правильны, его можно было назвать привлекательным, если бы не скошенный внутрь и откровенно маленький подбородок и узкие губы, однако он, несомненно, был знатен и влиятелен. Римлянин вел себя просто, словно величавость ему самому досаждала.
— А ты, оказывается, красавчик. Как тебя зовут, малыш?
Голос у него низкий, чуть гнусавый.
— Лупа.
— Как?!
— Лупа.
Незнакомец пожал плечами.
— Что за имя такое!.. Ты разве не знаешь, что означает это слово?
— Нет. Мама его никогда не употребляла.
Неожиданно парнишка загорячился.
— Добрый человек, объясни, почему все удивляются, когда я называю себя Лупой?
— Потому что малыш, «лупа» по — нашему развратная женщина, продающая себя за деньги каждому встречному. Если твоя мать — римская гражданка, почему же она позволила твоему отцу назвать тебя таким странным именем.
— Потому что по — нашему «лупа» — это волк! — выпалил парнишка.
— Чудеса! — изумился Траян. — Век живи, век учись. Значит, ты — волк?
Лупа замялся, потом с неожиданной горячностью и искренностью подтвердил.
— Да, римлянин!
— Это хорошо, что ты ведешь себя достойно. Не унижаешься, не предаешь память отца. Он, как мне сообщили, командовал обороной Даоус — Давы?
— Да.
— Я полагаю, ты, вступивший в братство, готов к смерти? Готов отдать жизнь за отчизну?
— Тебе известно о нашем братстве?
— Я обязан все знать, — вздохнул гость. — И ты, полагаю, решил совершить подвиг. Интересно, какой?
Лупа потупился.
— Будь смел до конца, — добавил Траян. — Я догадываюсь, ты намерен сотворить что‑то небывалое, героическое. Тогда согласись, твой замысел удастся только в том случае, если он будет угоден богам. Это означает, что сейчас твое признание ничего не решает. Либо судьбе угодно, чтобы ты совершил желаемое, тогда при любых обстоятельствах тебя ждет удача, либо нет. Ты, наверное, намерен поджечь Рим?
— Почему поджечь?
— Не знаю, но все рабы, которых доставляли в Рим и которые давали клятву сокрушить город, начинали с поджогов. Например, христиане. Только Спартак повел грамотную войну. Ты знаешь, кто такой Спартак.
— Да, — мальчишка помедлил, потом выпалил. — Я не такой дурак, чтобы жечь камни. Я убью Траяна.
Теперь пришла очередь императору изумиться.
— Действительно, ты не дурак. Но за что ты хочешь убить меня?
— Тогда Децебал легко расправиться с вами…
В следующее мгновение до него дошло сказанное римлянином, и его густо бросило в краску. Через мгновение он совладал с собой и гордо вскинул голову.
— Я готов к пыткам, но учти, римлянин, если, как ты сказал, судьба на моей стороне, тебе несдобровать.
— К сожалению, красавчик, судьба всегда на стороне больших когорт. Значит, ты полагаешь, что ваша победа зависит исключительно от того, кто поведет легионы в бой? Я или какой‑нибудь другой полководец?
Лупа долго переминался с ноги на ногу, потом все‑таки ответил. Ему почему‑то захотелось ответить, его изматывал груз сомнений — в этом Риме, где и Залмоксис не более чем захудалый божок, сотворить задуманное не поможет никакая судьба.
Вон их сколько, богов, охранявших благополучие и мощь Рима. Его замысел — откровенная глупость. Сколько можно тешиться глупостью? Тогда что делать? Теперь сомнений не было, все было решено — его ждут пытки, казнь.
Что ж, он выполнил свой долг, пора к Залмоксису. Там он встретит Скорило, попросит прощение у Буридава, спасшего его у Тибискума, прильнет к отцу, к матери. Интересно, Залмоксис допускает женщин на небеса? В любом случае, его больше не будет мучить груз несбыточного, несделанного. Пусть даже так, но он исполнил свой долг.
— Так говорил Децебал, — выдал он военную тайну.
— Ты хорошо знал Децебала? — поинтересовался император.
— Он был побратимом моего отца и часто бывал у нас в Даоус — Даве. Они ездили с отцом на охоту, брали меня. Я разводил им костер, жарил мясо.
— Скажи, Лупа, будет ли Децебал воевать до конца?
— Да, римлянин.
— Ты говоришь ответственно?
— С полной уверенностью. Наш царь никогда, ни при каких условиях не сложит оружия. Даже если и сложит его.
Траян пристально глянул на мальчишку. Задумавшись, выпятил нижнюю губу, поиграл ею.
— Ты храбр и умен. К тому же симпатяшка. Я получил удовольствие от разговора с тобой. Не бойся, ты не выдал никакой тайны. Теперь я знаю, я уверен — все зависит от Децебала и в тоже время от него ничего не зависит. Это мудрено, но ничего не поделаешь. Истина порой бывает мудреной, на то она и истина.
— Я понял, государь. Ты имеешь в виду, что ранее рассчитывал на нашего царя — возможно, он согласится на мир. Теперь ты решил, что на него рассчитывать бессмысленно, он будет гнуть свою линию, и все зависит только от тебя. Это важно, государь?
— Это очень важно, Люпус. Это жизненно важно. Приятно иметь дело с римлянином, они отличаются редкой сообразительностью и проницательностью, — улыбнулся Траян.
— Я — дак!
— Нет, по матери ты римлянин, ты убедил меня в этом. Но и дак тоже. Запомни, Люпус, ты — римлянин. Я не имею права вмешиваться в твою судьбу, но я готов помочь тебе. Хочешь, я куплю тебя у Ларция и мы вместе отправимся в Палатинский дворец?
— Зачем? У римского цезаря некому работать в саду?
— Нет, я хочу сделать тебя виночерпием? Будешь разливать вино и прислуживать мне и моим друзьям за столом.
— А где я буду спать ночью? Вместе с другими рабами?
— Нет, красавчик. Для того‑то я и беру тебя, чтобы мы спали вместе.
— Ты не можешь заснуть в одиночестве? Тебе со мной будет приятнее?
— Конечно, с таким красавцем, как ты, много приятнее.
— Какая же польза может быть от красоты для сна?
— Я буду проводить с тобой ночи без сна, целуя тебя и обнимая.
Глаза у Лупы расширились, его бросило в краску.
— Ты — чудовище! — заявил он. — Я должен убить тебя.
Траян опустил голову.
— Возможно. То же утверждает моя жена, но я полагаю чудовищем можно считать того, кто принуждает другого силой…
— Как тот римский легионер, который взял меня в плен?
— А — а, вот в чем причина. Я не хотел обидеть тебя, Люпус. Я полагал, от моего предложение нельзя отказаться, но нет так нет. Это твое право. Не спеши, обдумай мои слова, позже я отпустил бы тебе свободу и ты стал бы моим вольноотпущенником?
— Такой ценой, государь? Залмоксис проклянет меня.
— Ты полагаешь, ему есть до тебя дело? Впрочем, как знаешь. Принуждать не намерен. А как насчет покушения? Ты по — прежнему будешь охотиться на меня?
— Нет, государь. Это безнадежное дело, — он выдавил жалкую улыбку. — И с моей стороны бесчестное… Ты же не собираешься тащить меня силой. Если твоя жена не в силах совладать с твоим нравом, мне это тем более не под силу.
— И на том спасибо.
Траян поднялся, оглядел мальчишку и еще раз как бы невзначай спросил.
— Может, передумаешь?
— Нет, цезарь.
Прощаясь с Ларцием, император как бы невзначай предупредил префекта.
— Малыш умен и сообразителен, ты за ним приглядывай.
— Он вел себя дерзко?
— Нет. Он признался, что собирается убить меня.
Ларций и стоявший рядом Ликорма открыли рты от изумления.
— Ничего серьезного, — успокоил его император. — По этому вопросу мы нашли с Люпусом общий язык. О другом, более приятном, не смогли договориться, а жаль. У мальчишки редкий дар располагать к себе. Он отказался от своего намерения, но ты все‑таки присматривай за парнишкой, иначе мы никогда до Индии не доберемся.
Вконец запутавшийся Ларций не понял.
— Кто мы?
— Римляне, Лонг, римляне. Не все же грекам кичиться! Мол, Александр из Македонии до Индии добрался, а вы, римские псы, после Красса за Евфрат боитесь перейти.
Глава 7
Вечером того же дня император в узком кругу обмолвился, что нашел ключ к следующей кампании. Ни в коем случае нельзя повторять план прошлого года. Изюминка общего замысла будет сохранена, но бить Децебала, прорываться к Сармизегетузе придется с востока, со стороны реки Алтус (Олт).
— Но от Тибискума дорога в несколько раз короче! — возразил Сура.
Его поддержал Лаберий Максим, Лонгин.
— Нет, друзья, так не пойдет. Во — первых, в этом случае мы просто выдавим Децебала в горы со всей его армией. Потом только и жди, когда он вновь прорвется к Данувию. Если же мы запрем его в Сармизегетузе, у него не будет выхода как сдаться или погибнуть. Кое‑кто из знающих людей уверил меня, что он никогда не сдастся, даже если решит сдаться.
Военачальники, собравшиеся на совет переглянулись — мудрено начал выражаться император. Только Нератий Приск и всегда веселый Лонгин прищурились — видно, до них дошел смысл сказанного.
— Во — вторых, — продолжил Траян. — Децебал ждет меня со стороны Тибискума. Я уверен, что он придумал что‑то такое, с чем нам придется разбираться все лето, а у меня больше нет времени — в этом году мы должны покончить с Дакией. Нас ждет восток, Парфия.
— Интересно, — подал голос Лаберий Максим, — кто надоумил тебя, Марк?
— Некий раб, мальчишка. Помните проводников, которые должны были завести Ларция в засаду. Старшему Комозой отрезал голову, а младшего спас Лонг. Знаете, как его зовут?
Все вопросительно глянули на императора.
— Лупа.
В зале раздался хохот.
— Он имеет намерение убить меня, — спокойно добавил император.
Смех сразу стих.
Лициний Сура осторожно поинтересовался.
— Намерение или задание?
— Полагаю, намерение, но это пустяки. Скоро дурь выветрится.
На следующий день по городу поползли поразившие римлян слухи. Недоброжелатели Траяна утверждали, что армия, недовольная медлительностью императора, решила взбунтоваться.
С этой целью Ларций Лонг тайком привез в столицу злоумышленника, который готов убить императора. Те же, кто восхищался принцепсом, доказывали, что это полная ерунда и Лонг не имеет к предполагаемому заговору никакого отношения. Они настаивали — никто не смеет пачкать грязью имя славного офицера.
Да, у него есть мальчишка — раб, он привез его из Дакии, но мальчишка глуп, и императору не составило труда убедить его не делать гадости. Это не просто (знатоки при этом цокали языками), ведь этот звереныш выпил кровь из декуриона Фосфора, попавшего в плен к дакам, но Траян уже не раз доказывал свое родство с богами, так что узнать, что у человека на уме для него не слишком трудная задача.
Волусия, услышав о выпитой крови, едва в обморок не упала. Она потребовала от мужа объяснений и, получив их, проплакала весь день. Вечером госпожа вызвала Люпуса и начала упрекать его в кровожадности. С его стороны нечестно было таиться от своей покровительницы, ведь она поручилась за него, не зная всех обстоятельств дела. Ты же утверждал, что являешься римлянином, а римлянин должен быть всегда честен.
Лупа перепугался, попытался рассказать при каких обстоятельствах это случилось, потом принялся горячо доказывать, что он не считает себя римлянином, потом запутался, замолчал и сунул руки под мышки. Что ни скажи, все равно выходило, что даки бесчестны и звероваты. Пьют кровь из пленных. Кстати, доблестные и честные римские солдаты отрезают пленным головы. Собравшись с мыслями, он объяснил, что таков обычай, что это случилось давно — он сосчитал на пальцах — полных четыре месяца назад. С тех пор очень многое переменилось.
Он осознал.
Непонятно, то ли Залмоксис, то ли Юнона постарались, однако и на этот раз ему удалось убедить госпожу, что его не надо бояться, что он и не помнит, каков вкус человеческой крови. Присутствовавший при этом разговоре Ларций еще раз поразился дару, которым обладал мальчишка. Он тогда так и подумал — из молодых да ранний. Ославил его на весь Рим, теперь в кусты.
Еще более Лонг, Волусия, родители Лонга, домашние рабы, поразились, когда в дом на Целийском холме неожиданно валом повалили посетители. Рим забыл о скачках и гладиаторских боях. Казалось, жители сошли с ума, все жаждали взглянуть на злоумышленника, который вознамерился убить императора таким странным образом. Он собирается выпить кровь из императора! Не может быть? Клянусь богами!!
Одни деликатничали и заводили разговор о погоде, о предстоящей войне, о знамениях, доходах и дороговизне, при этом то и дело зыркали по сторонам в надежде увидать прославившегося в одночасье злодея, другие действовали бесцеремонно — обращались к хозяину «уважаемый», к его родителю «Тит», к хозяйке «Постумия» и требовали показать им кровососа. Потом начинали давать советы, какую пытку следует применить к негоднику. Рим раскололся на два неравных лагеря. Меньшая часть доказывала, что молоденький дак раскаялся. Бóльшая настаивала — попади наш Траян к нему в руки, этот не поленится. Всю кровь высосет. До последней капли. Это просто изверг какой‑то, знаток магии и тайный террорист. Таких у царя даков не счесть. Эта версия особенно нравилась публике — глупость и ужасы всегда наотмашь поражают воображение.
Добавил жару интерес, проявленный к рабу известным оппозиционером и вольнодумцем Гаем Кальпурнием Крассом, который за несколько дней до праздника Доброй богини (3 декабря) предложил префекту сингуляриев продать ему Люпуса за неслыханную для подобного молокососа цену. Красс предложил пятьдесят тысяч сестерциев, словно за умелого хлебопека. Более того, предложение было сделано в вызывающей по отношению к цезарю форме, сенатор не скупился на похвалы в адрес молоденького раба, он публично одобрил его дерзость как «смелый вызов тирании». Красса восхитила решимость дака, который «даже в таких трудных условиях пытался отстоять свободу своего народа».
Эту историю один из сподвижников Кальпурния Красса рассказал в курии, на заседании, на котором Регул собирался зачитать свой панегирик. Стоило только упомянуть имя Люпуса, как все забыли о Регуле и о его панегирике и принялись горячо обсуждать так неожиданно открывшееся намерение раба. В большинстве своем патриции восхищались благородством Траяна, простившего злоумышленника. Регул, позабытый, брошенный, счел себя оскорбленным и удалился незамеченным. Дома он молча глотал невидимые миру слезы. На следующий день в курии Марк Аквилий с необыкновенной страстностью обрушился на Кальпурния Красса и его «свору», открыто противопоставивших себя нынешней власти. Регул был необыкновенно убедителен, особенно когда принялся изображать в лицах злоумышленников — республиканцев Марка Брута, Гая Кассия, Арулена Рустика и Геренния Сенециона. Ответом ему был хохот подавляющей части присутствовавших в курии сенаторов.
Что еще хуже, верховная власть промолчала и на этот раз. Это был скверный знак. Сенатор расценил его как последнее предупреждение. Сбывались самые дурные предположения. Еще месяц, другой, и кто‑нибудь из высокопоставленных обидчиков крикнет — ату его! — и жаждущая мести свора набросится на него. Еще вопрос, сохранит ли верховная власть в подобных условиях невозмутимость? Встанет ли на его защиту? Допустит ли разгул несправедливости?
На следующий день после выступления Регула кто‑то из его доброжелателей попытался вызнать у цезаря, какие меры цезарь намерен предпринять в отношение Кальпурния Красса. Траян во всеуслышание заявил — Красс имеет право покупать любого раба и рассуждать о свободе так, как ему заблагорассудится. Свобода граждан незыблема. Наказывается деяние, а не намерение.
Регул опешил — это было что‑то новенькое. О таком в политической жизни Рима до сих пор не слыхали. Неужели Траяна всерьез заботит эта скучная добродетель, о которой с ослиным упрямством твердили философы и, прежде всего, этот хромой раб из Никополя? Регул возмутился — попал бы этот Эпиктет к нему в руки! Вряд ли презренный философ отделался сломанной ногой. Он придумал бы что‑нибудь позаковыристей — например, отрезал возомнившему о себе негодяю болтливый язык, а на лбу выжег что‑нибудь обидное. Например, «идиот»!
К сожалению, мечта была неосуществима. Эпиктет, как, впрочем, и этот приблудный дакский щенок, были в моде. Эпиктет по причине якобы невиданной доселе, равной Сократу (sic!) мудрости. Ошалевшие от обилия свободы юнцы осмеливались сравнивать его не больше не меньше, как с Нумой Помпилием! Вообразите дерзость — древнего римского царя, законодателя и спасителя отечества они ставят на одну доску с презренным рабом.
O tempora! O mores! * (сноска: О времена! О нравы!)
Малолетний же злоумышленник был недоступен в силу принадлежности такому ничтожеству как Ларций Корнелий Лонг!
Вскоре образованное общество, плебс и служилый люд единодушно признали за цезарем неземное великодушие и достойную небожителя широту души. С началом Сатурналий слуги в Палатинском дворце, придворные, императорские вольноотпущенники начали обращаться к Траяну не иначе как «божественный». Регул, вконец перепуганный, потерявший всякое здравомыслие, вновь попытался проявить инициативу. Он потребовал в сенате, чтобы цезарю, надежде и опоре государства, воздвигли золотую статую.
Подобное славословие пришлось очень не по душе Траяну, бесконечно занятому подготовкой предстоящего похода, и он специальным эдиктом запретил обращаться к себе подобным оскорбительным по отношению к отеческим богам образом.
Траян наложил запрет и на принятое сенатом постановление об установлении статуи, чем окончательно довел Регула до полного отчаяния. И, словно в наказание, умер единственный сын сенатора, маленький Марк Аквилий Регул.
* * *
Ларций Лонг с супругой вынуждены были присутствовать на похоронах, ведь умерший приходился Волусии двоюродным братом и они обязаны были исполнить священную обязанность живых по отношению к мертвым.
К удивлению префекта и всех тех, кто всегда враждовал с Регулом, людей на погребальной церемонии собралось видимо — невидимо. Все в Риме втихомолку проклинали Регула, ненавидели, но представился случай, и люди толпами устремились к нему, собрались возле него, как возле человека, который особенно уважаем и любим. Регул и на этот раз проявил свой бешеный нрав — церемония была проведена с поражающей воображение пышностью, достойной разве что так называемых почетных похорон (fumus censorium), обычно совершавшихся на государственный счет. Сенатор не поскупился — музыкантов в траурной процессии было ровно десять, как при похоронах Октавиана Августа и Флавия Веспасиана. За ними шли наемные плакальщицы, которые старались вовсю, следом артисты, произносившие назидательные речи и подходящие к случаю трагические стихи. В стихах мальчика сравнивали с Ахиллесом и добывателем золотого руна Язоном (оба были взяты на небеса и обожествлены). У маленького Регула было много верховых и упряжных лошадок, были собаки, крупные и маленькие, были попугаи, соловьи, дрозды — всех Аквилий Регул собственноручно перебил у погребального костра. Как заметил присутствовавший на похоронах Адриан, это уже было не горе, а презентация горя. Тем не менее, с ухмылкой добавил племянник, хотя Регул и продемонстрировал свою силу, он и на этот раз не получит долгожданный магистрат.
Во время похорон Ларций не мог отделаться от мысли, что Регул, столько раз поминавший в клятвах имя ребенка, сам же «продал» его, ведь сенатор публично отказался от отцовской власти, чтобы сделать его наследником матери. Таких мальчиков называли «проданными», а не «освобожденными», и Ларций не мог понять, о чем более жалеет Регул — о смерти единственного сына или об упущенном наследстве, которое завещала бы ему мать? Он так и шепнул стоявшему рядом Адриану — эта загадка вполне достойна тебя, Элий. В каком смысле, не понял тот. В смысле изучения людей, объяснил Ларций.
— Нет, Ларций, — ухмыльнулся племянник императора. — Регул сейчас более всего озабочен своей безопасностью. Равнодушие высшей власти также губительно для него, как лучи весеннего солнца для залежавшегося снега. Отсюда вся эта пышность. Заметь, похоронами дело не ограничиться.
Так и вышло. Регул продолжал гнать волну всенародной скорби и общественного сочувствия. Убитый горем отец заказал множество портретов и статуй умершего мальчика. Тут же по всем мастерским застучали молотки, мастеровые начали приготовлять металл. Изображения маленького Регула — в красках, в воске, из бронзы и серебра, из золота, из слоновой кости, из мрамора, — посыпались на Рим словно из рога изобилия. На девятый день перед огромной аудиторией сенатор прочитал его биографию, после чего разослал тысячи переписанных экземпляров по всей Италии и провинциям с официальным сенатским обращением — пусть декурионы выберут из своей среды самого лучшего оратора, и пусть этот оратор прочтет биографию народу. Все возмущались, но никто, даже сам император, не осмелился отменить это постыдное для римской чести постановление.
На девятый день после жертвоприношений на могиле, во время поминок Регул доверительно поговорил с Ларцием. Сенатор упрекнул «племянника» в невыполнение обязательств, в том, что Волусия до сих пор не написала отказного письма.
— Но теперь, как ты сам понимаешь, Ларций, это не важно. Горе всех уравнивает, все прощает. Теперь у меня нет других родственников, кроме Волусии, и она вполне можете рассчитывать на мое наследство. Тебе известно, я человек небедный, и рад облагодетельствовать всех, кто близок мне. Кроме, конечно, Кальпурнии.
После паузы Регул продолжил..
— Я готов простить все обиды, которые вы, Лонги, нанесли мне, ибо счастье племянницы для меня превыше всего.
Заметив, что Ларций собирается возразить, Регул замахал руками, жестами заставил префекта замолчать и страстно продолжил.
— Именно так, Ларций, и не спорь со мной. Задумайся вот еще над чем. Если у вас будет наследник, я с еще бóльшей охотой отпишу ему свое состояние. Мальчику не повредят деньги, тем более такие большие
Заметив со стороны Ларция попытку вставить возражение, он еще энергичнее замахал руками.
— Не спорь! Я знаю, что ты хочешь сказать. Сколько будет стоить такая милость с моей стороны, не правда ли? Отвечаю — ни — че — го! Вот так, ни единого аса. Но при одном условии, оно малюсенькое и более выгодно тебе, чем мне. Продай мне Люпуса. Я дам за него цену, вдвое превышающую ту, которую предложил тебе Кальпурний Красс. Подумай вот о чем, ты крепко засел в долгах. Военная слава, по — видимому, вскружила тебе голову. Ты и колонны из зеленого мрамора у себя водрузил и даже не задумался — по чину ли тебе такие колонны?
— Я расплачусь с долгами сразу после возвращения с войны.
— Охотно верю. А вдруг ты не вернешься? Как тогда быть Волусии? Я предлагаю тебе очень хорошие деньги за пустяшного раба. Ты не только с долгами расплатишься, но и тебе кое‑что останется, например на плитку из порфира, которой можно выложить пол в атриуме. Тогда твой дом будет выглядеть достойно.
— Я подумаю, — ответил Лонг.
— Только не думай слишком долго. Недели хватит?
— Вполне.
— Не упусти момент, Ларций, — посоветовал на прощание сенатор.
Во время разговора Ларций сумел сохранить невозмутимость, однако за предложение Регула ухватился с радостью.
Оно последовало очень кстати.
Если быть до конца откровенным, он действительно поспешил с этими колоннами. Префект уже неоднократно упрекал себя за неоправданное расточительство. Казалось, военной добычи должно было хватить и на ремонт дома, и на возведение пристройки, которую предполагалось сдавать торговцам. Он сделал богатые подарки родителям, Волусии, домашним рабам. Эта щедрость грела душу, придавала жизни удовлетворение, а любовному увлечению женой некую приятную и радующую сытость. Жизнь казалась полной чашей — после всех невзгод это была самая заслуженная награда.
Сразу после возвращения в Рим он приказал домашнему прокуратору заняться ремонтом дома. Тогда и появился посредник — сириец, предложивший передать ему подряд на все работы по дому. Цену он назначил приемлемую, в городе известен, и Ларций согласился. Через несколько дней до предела разгоряченный посредник прибежал к Лонгу и сообщил, что тому очень повезло. Есть возможность приобрести по дешевке колонны из лучшего каристийского мрамора. «Тон изумительный, — утверждал сириец, — цвета морской волны!» Подрядчик заявил, что славному полководцу, герою сражения в Медвежьем урочище, пора придать своему дому должный, достойный будущего консула вид. При этом проныра тонко намекнул, что в этом случае он сможет решительно отомстить и посмеяться над одним из самых главных своих врагов. Ларций сразу не понял, кого именно сириец имел в виду, тогда посредник разъяснил, что колонны из каристийского мрамора украшают дома всего нескольких римских граждан. Одним из них является сенатор Марк Аквилий Регул, который, как известно, является давним недоброжелателем семьи Лонгов. Колонны, о которых идет речь, на фут выше, отделка изумительная. «При встрече ты, Лонг, получишь возможность смерить его взглядом сверху вниз», — добавил посредник.
Ларций поинтересовался ценой колонн и, услышав ответ, в первое мгновение ужаснулся. Посредник тут же успокоил его, объяснив, что продавец готов продать колонны в рассрочку. Их нынешний хозяин никогда не посмеет требовать с такого важного лица, каким теперь является Лонг, какую бы то ни было компенсацию за просроченные платежи. Тем более что впереди война и с той добычей, какую привезет уважаемый патриций, ему эта сумма покажется смехотворной.
Ларций попросил день на размышления, посредник охотно согласился. Лонг поговорил с отцом, во власти которого он формально находился. Тот ответил: «Решай сам, сынок. Мне много не надо. Прожил честно и ладно».
Вот и весь совет.
Ларций прикидывал и так и этак. Хотелось устроить сюрприз Волусии, она так радовалась подаркам! Да мало ли чего требовала душа в те ясные осенние дни! В ту пору он постоянно присутствовал во дворце, то и дело вел по залам Палатина прибывавших со всех сторон света послов. Траян одобрил внешний вид своего начальника конной гвардии — выступающая вперед нижняя челюсть придавала ему вполне зверский вид, особенно внушительной приправой к челюсти являлась искалеченная рука. Парадные доспехи, шлем с высоким алым плюмажем, давленная по груди кираса, украшенная тончайшей гравировкой, отрывистые команды, произносимые громким хриплым голосом, производили нужное впечатление на самых дерзких правителей и, прежде всего, на ищущих помощи царевичей из Парфии.
Лонг быстро освоил правила этой игры и вскоре почувствовал себя вполне государственным человеком. Мелькнувшие сомнения в необходимости шибающих в глаза колонн, опасливое ощущение беды, ожидающей его в том случае, если он вовремя не рассчитается с долгами, показались ему унижающими его достоинство сантиментами. Вечером того же дня он известил посредника о своем согласии.
Спустя месяц, когда Лонг просрочил первый срок погашения долга, он впервые осознал, в какую беду угодил. Действительно, ни посредник, ни продавец не выказали ни малейшего неудовольствия, когда Ларций попросил их отложить выплату на две недели, затем еще на две. Дальше тянуть было нельзя, и Ларций решил оголить семейную кассу. На время проблема была решена, но срок следующего платежа неумолимо приближался и собрать до назначенного дня нужную сумму было немыслимо. Не продавать же кирпичный завод?!
Тогда Лонг вспомнил о золотой руке, добытой им в доме Сацердаты. Это был редчайший раритет, коллекционеры, скупавшие все, что относилось к эпохе Домициана, готовы были заплатить за обломок бешеные деньги. Несколько дней Ларций колебался. По ночам навещал сакрарий, там доставал из потайного места знакомую коробочку из палисандра и разглядывал золотую вещицу. Однажды его застала Волусия и Ларцию пришлось признаться ей и в своей промашке, и в финансовых трудностях. Заодно он поведал жене историю золотой руки. Признался, как отламывал палец у статуи, как ввязался в драку с Сацердатой, как затем отыскал отреставрированную, наводящую жуткий, душный страх лапу в тайнике разбойника, как уговорил Помпея Лонгина позволить оставить драгоценную вещицу у себя. Волусия выслушала его, затем осторожно, указательным пальчиком тронула золотую пятерню. Глаза ее расширились. Уже в спальне она предложила мужу воспользоваться имуществом, которое Волусия получила в наследство от своих родителей. При этом Ларций должен дать обязательство, что вернет долг, потому что эти деньги должны будут перейти к маленькому. Тут она замолчала. Ларций судорожно прижал Лусиоллу к себе, сказал, что не может поверить. Спросил — это правда? Жена кивнула, после чего они страстно занялись любовью. Утром Волусия поставила единственное условие — Ларций должен немедленно избавиться от этой чудовищной хищной лапы.
На том и договорились, однако у Ларция так и не дошли руки до продажи куска золота, внушавшего ужас жене. Более того, он чувствовал, что теперь, когда улеглось с колоннами, он просто не в силах расстаться с этой пятерней.
Когда же появилась возможность, не прибегая к продаже отбитого у Сацердаты сокровища, полностью рассчитаться за колонны он, услышав резкие возражения Волусии и Эвтерма против продажи Лупы, испытал невнятное раздражение.
Гнев сдержал, невозмутимо выслушал доводы жены, утверждавшей, что никаких дел с Регулом иметь нельзя. Это все равно, заявила она, что призывать на свою голову темные силы Аида. Эвтерм же начал приводить философические доводы, свернул на «постыдное», на «пренебрежение зову природы, требующей от нас становиться лучше, а не хуже». Он смело утверждал, что проще выдержать испытание во времена беды и гонений, чем сохранить невозмутимость и стремление к добродетели в момент удачного стечения обстоятельств. Хотя богатство, заявил раб, само по себе безразлично, для мудрого, оно сродни испытанию. Способен ли ты, Ларций, и в обладании многим сохранить верность природе, устремляющей тебя к лучшему, а не к худшему? Регул порочен, добавил раб, чему он сможет научить мальчишку, кроме негодяйства и любви к низменному?
Скоро Ларцию надоела лекция, и он приказал Эвтерму замолчать. Было неловко, в его словах было много правды, но возможность разом поправить финансовое положение семьи была настолько соблазнительна, что трудно было устоять. К тому же хлопот с этим Лупой хватило на десяток рабов. Он решил посоветоваться с отцом. Тит совсем одряхлел, но ясность мысли не потерял.
— Зачем ты пришел ко мне, сынок? Ты ведь все уже решил, а теперь ищешь поддержку и оправдание у смертного? У меня их не найдешь. Может, ищешь виноватого? Тоже недостойное занятие. Спроси богов. Принеси жертву и обратись к гаруспику, пусть он откроет волю небес.
После некоторой паузы старик добавил.
— Мне нет дела до раба, но, проявив благородную жалость, ты так или иначе принял на себя ответственность за варвара. Это факт. Его тоже следует обдумать.
Утром следующего дня Волусия вновь начала разговор о Лупе. Ларций хмуро выслушал ее, потом заявил.
— Этот вопрос я считаю решенным. Поди и займись делом.
Эвтерма объяснениями не удостоил.
То‑то Лонг удивился, когда за день до истечения срока, назначенного Ларцием, Эвтерм вновь вернулся к этому разговору. Он волновался, утверждал, что Регул покупает парнишку, если не для казни, то для того, чтобы подвергнуть его пыткам.
— Откуда у тебя такие сведения?
— От рабов Регула.
— Но зачем ему покалеченный раб? Ему нужен здоровый работник? — удивился Ларций.
— Не знаю.
Ларций рассердился, однако и на этот раз воли гневу не дал. На войне не спешил, сумел и дома взять себя в руки.
— Послушай, Эвтерм, я ценю твою верность нашему дому. Ценю твою устремленность к философии, но всему есть предел. Я сказал, дело с Люпусом закончено. Какое мне дело, как Регул собирается поступить со своим рабом. Всем известно, он безжалостно калечит их, и что? Если молчит государство, почему я должен высовываться? Мне нужны деньги и спокойствие в семье. Больше не беспокой, иначе прикажу наказать тебя.
— Накажи, но выслушай. Поступи по справедливости.
— Ты опять за свое? Лавры Эпиктета не дают покоя? Не надейся, я не стану ломать тебе ногу, отошлю на кирпичный завод.
— Но я сбегу оттуда и обращусь к императору. Может, он поможет, ведь Лупа ему понравился.
Ларций вскочил.
— С ума сошел! Только посмей отрывать императора от дел. Я не знаю, что с тобой сделаю. Одной сломанной ногой не отделаешься.
Эвтерм поклонился и вышел.
Заперся в своей каморке, задумался о том, каким же нелепым образом соотносятся идеи, о которых рассуждал Платон, со своими жалкими отражениями в реальном мире? Как непредсказуемо совмещаются сияющие на небесах идеи блага, справедливости и милосердия со своими тусклыми соответствиями, прозябающими на земле. Их доля — постыдная нищета и ежечасные гонения, которым смертные с такой охотой подвергают справедливость и милосердие. С каким удовольствием издеваются и гонят взашей добродетель! И не являются ли эти жалкие тени отражениями беззакония, вызывающей несправедливости и всепобеждающей жестокости?
В таком случае, нужны ли они, идеи, если даже достойные граждане в удобный момент, поддавшись страсти, не задумываясь, готовы пнуть их ногами? Вспомнился завет Зенона, Клеанфа и Эпиктета — изучение философии полезно только в том случае, если у тебя достанет мужества жить по природе, если ты готов применить знание к жизни. Хрисипп считал, что добродетель может быть потеряна. Клеанф — что не может. Если может, то из‑за пьянства или по причине ненависти к другим, если не может, то только из‑за устойчивости убеждений. Эпиктет учит — трудностей себе не создаю, однако и трусости не подвластен.
Долго уговаривал себя.
Было страшно.
Чем придавить страх? Знанием?..
Попробовал одолеть ужас определениями. Страх есть ожидание зла. Робость, она же трусость — страх совершить действие. Испуг — страх, от которого отнимается язык. Действительно, Ларций последователен и обязателен в обещаниях. Попусту слов не тратит. Поэтому он, Эвтерм, испытывает мучение. Что такое мучение? Это всего лишь страх перед неясным.
Знание было полным, перспективы ясны, опыт насмешливо подсказывал — из‑за чего разлад? Что есть Лупа? Кто он есть тебе? Сын, сват, брат? Дикий и дерзкий мальчишка, поделом ему. Оставь варвара в покое, держись от него подальше, втянет он тебя в какую‑нибудь историю, только беду наживешь. У мальчишки темная душа. Опыт был настойчив, убедителен — разве плохо тебе живется в доме Лонгов? Здесь ты сыт, у тебя всегда в запасе есть стаканчик вина, философствуй на здоровье! Зачем отказываться от уюта? Это же «истинное блаженство, а не рабская жизнь», как выражался глупый и примитивный садовник — сириец Евпатий, уверовавший в спасение после смерти.
Беда была в том, что Эвтерм знал себя, свою беспокойную натуру. Стоило только проклюнуться в душе глупейшей мыслишке, и поток не остановить. Размышления сгложут, стыд заест, житья от этой добродетели не будет. Так оно, к ужасу Эвтерма, и случилось. Добродетель, являвшаяся ему во снах, воплощенная почему‑то в укоризненном взгляде старца, по приметам похожего на хромого Эпиктета, не давала покоя, теребила, настойчиво призывала спасти Лупу. Добродетель не спрашивала, кем ему приходится мальчишка, зачем его спасать, просто молила о помощи. Душа молила, требовала отчета. Твердила — если не сейчас, то когда?
Вспомнился дурак — садовник. Этот всегда готов помочь соседу. Если садовник, уверовавший в суеверие, мечтающий о заоблачном блаженстве, о спасении, всегда не раздумывая приходит на выручку, почему же ему, обладающему знанием, верноподданному стоику, это в обузу? Конечно, трудности себе создавать ни к чему, но когда ведущее требует, а разум подсказывает, пора спасать человека — действуй, парень. Это разумно, нельзя отсиживаться. Надо собраться с силами и встать. И пойти.
Он встал и пошел.
Направился прямиком в императорский дворец.
Сопровождая хозяина, Эвтерм часто посещал Палатин. Там успел свести дружбу с императорским спальником Зосимой, с некоторыми отпущенниками цезаря. Для них он был свой, грек, пусть даже из Фригии. Он объяснял слугам основы философии. Те тоже были ушлые ребята, им тоже хотелось знать, как устроен мир, вселенная, человеческая душа. Выгода была самая практическая — не зная, о чем рассуждают и спорят хозяева, трудно сохранить место возле господина, ведь в ту пору философия в Риме как раз была в моде. Отправляясь в дорогу, Траян сажал в свою коляску Диона Хризостома и выслушивал, что намудрили знающие люди по тому или иному вопросу. Понятно, что теперь каждый патриций, отправлявшийся в дорогу, сажал в коляску нанятого ритора, чтобы в пути поболтать о добродетели, о мировой душе, первоедином логосе, но лучше о пороках, объединяемых понятиями «желание» и «наслаждение». Это были самые сладкие, самые захватывающие темы. Если же на месте ритора оказывался раб, тот как сыр в масле катался.
Эвтерма спрашивали, он отвечал. Теперь пришел его черед просить.
Императорский спальник Зосима, услышав просьбу Эвтерма, замахал на него руками.
— С ума сошел! Даже не мечтай! И ты, и я можем лишиться головы, если я проведу тебя к господину. Он сегодня решил устроить себе отдых. Все эти дни до ночи сидел сначала с Аполлодором, потом с Ликормой — Зосима замолчал, воровато огляделся по сторонам и доверительно сообщил. — Насчет Дакии беспокоится.
Он помолчал, потом поинтересовался.
— Что, очень надо?
— Очень, — признался Эвтерм. — Если не поговорю, жизни мне не будет.
— Вот что, приятель. Я посоветуюсь с Ликормой. Ты знаком с Ликормой?
Эвтерм кивнул
— Ликорма, — добавил Зосима, — хитер, как змей. Если он не поможет, тогда прости.
Спальник развел руками.
С час Эвтерм ждал встречи с личным секретарем Траяна, заведовавшим его канцелярией. Увиделись в дворцовом саду, куда громадный гвардеец в полном парадном вооружении провел Эвтерма.
С первого взгляда было видно, что в виночерпии Ликорма не годился, однако он пришелся по душе Траяну своей сметкой и способностью работать, как вол.
Императорский вольноотпущенник был коряв и низкорук. Среднего роста, худощавый, голову имел шишковатую, но умную. Эвтерм еще при первой встрече догадался, что Ликорма нарочно бреет ее, чтобы каждый мог, сосчитав шишки, изумиться уму и проницательности верного пса императора. В детском возрасте он достался императору от своего дальнего родственника Меттия Модеста, тогда его разлучили с братом и родителями. Считай, повезло, потому что при Домициане Модеста вместе со всеми домочадцами, вольноотпущенниками и домашними рабами предали казни. Ликорма, правда, так не считал, но об этом ни с кем не заговаривал.
Траян некоторое время приглядывался к юному Ликорме. В ту пору о хорошеньких виночерпиях он еще не задумывался. Надеялся, что у них с Плотиной будет ребенок, однако годы шли, а ее чрево не наполнялось. Когда Марк привык к голове фракийца, поинтересовался, чего бы ты, Ликорма, хотел более всего.
Тот ответил — учиться!
Грамотой я овладел, хочу еще. Он самостоятельно овладел несколькими искусными видами письма и тайнописи, которых в ту пору существовало около десятка, лучшей из которых считался шифр, придуманный Ксенофонтом. Скоро Траян отпустил его на волю. С той поры он тенью следовал за патроном и, проявив неординарные способности и похвальное усердие, взял на себя всю канцелярскую работу, которая навалилась на императора. Именно Ликорму Траян выбрал в руководители службы фрументариев — агентов, отвечавших за поставки хлеба в столицу и в Италию, где уже давно не хватало собственного зерна. В их обязанности также входил тайный надзор над тем, что творилось в провинциях.
В отличие от прежних цезарей, удовлетворявшихся посылкой специальных легатов и императорских квесторов, время от времени наезжавших в провинции и проверявших финансовую, налоговую и прочие отчетности и контролировавшие выполнение императорских указов, Траян первым организовал личную тайную службу на постоянной основе. Все донесения стекались в его канцелярию. Об этой дополнительной нагрузке мало кто знал, но посвященные вполне отчетливо осознавали силу, которая была сосредоточена в руках Ликормы.
Вольноотпущенник внимательно, не перебивая, выслушал Эвтерма. Оценив подобное внимание, гость ничего не скрыл, рассказал все.
Ликорма задумался, потом пояснил.
— Сегодня цезарь отдыхает, это на руку. В последний раз он беседовал с Хризостомом о соотношении знания о поступке и самого поступка. Каким образом человек может быть уверен, что его поступок добродетелен и совершен по природе. У тебя есть что сказать по этому поводу?
— Очень даже есть, господин.
— Я не твой господин. Называй меня по имени, я не тщеславен. Предупреждаю, не горячись. Излагай мысли ясно, смело, сравнений, в которых умалялась бы мудрость царей, не стесняйся. Как ввернешь свою историю, твое дело. Я представлю тебя как философа. Все понял?
— Все, гос… Ликорма.
— И не напирай на жалость. Постарайся логически обосновать необходимость спасения раба.
Опять пришлось ждать. По — видимому, к тому моменту, когда Ликорма счел удобным дать слово Эвтерму, Траян уже в волю нафилософствовался и в компании с супругой принимал пищу.
Лицо Эвтерма было знакомо императору. На Эвтерма он взглянул хмуро, словно ожидая от того какой‑нибудь неуместной во время обеда пакости.
— Мне сообщили, у тебя донос особой важности. Выкладывай.
У Эвтерма брови полезли вверх.
— Почему донос? Вовсе нет.
Траян удивленно глянул на него.
— Тогда чего ты хочешь?
— Спасти человека.
— И с этим ты обратился к римскому императору? Решил оторвать его от еды? Похвальная смелость. Только учти, если ты не заинтересуешь меня, тебя жестоко накажут. Итак, кто этот человек, для спасения которого требуется мощь Римской империи?
— Раб.
— Ты действительно заинтересовал меня. Кто этот раб.
— Люпус, государь. Раб Ларция Лонга.
— А — а, этот симпатяшка. Что же грозит такому милому мальчику?
— Ма — а-рк, — укоризненно выговорила Плотина.
Эвтерм дождался, пока супруги обменяются взглядами, затем объяснил.
— Регул предложил моему хозяину продать Люпуса. Тот согласился. Я узнал от рабов Регула, что сенатор намерен казнить его за публичное признание в желании убить тебя, или зверски искалечить, и пытался отговорить моего господина от этой сделки.
Траян задумался.
— Ну, а я тут причем?
— Притом, государь, что ты объявил силу благожелательной и добродетельной. Вот я и подумал — в таком деле было бы неплохо помочь императору. Я пришел к тебе с просьбой, не дай злу восторжествовать, а благу потерпеть ущерб даже в таком мелком, но очень болезненном вопросе.
Траян не ответил — видно, прикидывал, как поступить с дерзким рабом. Потом вопросительно глянул на Ликорму, молча стоявшего в углу.
Первой подала голос императрица.
— Марк, он прав. Это очень удобный случай подтвердить, что любое противоправное деяние должно быть наказано. Иначе твои слова о справедливости, о том, что наказывается деяние, а не намерение, останутся пустым звуком.
— О чем ты говоришь? Как я могу вмешиваться в частную сделку между гражданами?!
— Вмешиваться не надо, а посоветовать заинтересованным людям не совершать глупости, полезно. Об этом сразу станет известно в городе и, надеюсь, для рабов ты тоже станешь своим императором.
— Что, это так важно?
— Безусловно. Перед началом кампании очень важно успокоить страсти, добиться всеобщей — подчеркиваю, всеобщей! — поддержки, подтвердить, что ты тверд в избранном пути. Вспомни историю с доносчиками. Сейчас очень удобный случай.
— Как считаешь, Ликорма? — поинтересовался цезарь.
— Полностью согласен с госпожой. Позволь мне проработать детали мягкого внушения, которое необходимо сделать Регулу. Иначе он не остановится. В городе потешаются над его попытками заслужить твою милость…
Император развел руками.
— Я не понимаю, при чем здесь верховная власть. Пусть потешаются.
— Но если это правда, что он намерен искалечить раба, многие начнут укорять власть в попустительстве безумцу.
Император повеселел.
— Это другое дело. Это мне понятно. Это действительно удобный повод заставить Регула замолчать. — Он хитровато улыбнулся и обратился к Эвтерму, — А как ты теперь вернешься к хозяину? Может, и тебя прикажешь защитить?
— Нет, государь. Я уверен, что в доме Лонгов со мной поступят по справедливости.
Он неожиданно и страстно шагнул вперед. На лице Плотины появился испуг.
— Ведь не за себя, — горячо заговорил Эвтерм, — я пришел просить, даже не за Лупу, но за господина. Его хочу оберечь от порочного поступка. Если удастся, тогда в доме прибавится счастья.
Наступила тишина. Ее первым нарушил цезарь.
— Замысловато, но понятно. Это очень важно, раб, быть верным господину до конца. Как тебя зовут?
— Эвтерм, государь.
— Ступай, Эвтерм.
Явившись домой, Эвтерм обо всем рассказал Ларцию. Тот буквально дар речи потерял, потом приказал посадить Эвтерма в подвал. Садовник Евпатий, запиравший Эвтерма, шепнул.
— Опоздал, голубь. Лупу уже увели.
* * *
На следующее утро Ликорма отправился на виллу к Регулу. Явился спозаранку, в сопровождении двух стражей из преторианской гвардии.
Его визит очень обрадовал хозяина. Сенатор был неумеренно говорлив и горяч. Он, бегая по комнате, сразу окатил посланца градом восторгов.
— Как ты вовремя, уважаемый! Какое удовольствие наблюдать подобную деловитость при решении государственных дел! Тебя, по — видимому, успели известить, что презренный раб, замысливший погубить божественного цезаря, уже в оковах. Уважаемый, согласись, если власти перед лицом страшной угрозы, нависшей на отцом народа, порой допускают неоправданное легкомыслие, приходится нам, гражданам, браться за дело. Презренный раб уже успел отведать кару. Пусть знает, какими страшными муками может обернуться дерзость. Передай государю, что Марк Аквилий Регул не из тех, кто способен только на словах восхвалять его достоинства. Рука у меня крепкая, я никогда не дрогну в схватке со злоумышленником.
Ликорма в ответ не произнес ни слова. Сенатор, наконец, сделал паузу, с некоторым пренебрежением глянул на вольноотпущенника, затем поинтересовался.
— Не желаешь ли, уважаемый, отведать чего‑нибудь. Мне по случаю досталось замечательное хиосское вино. Может, желаешь погулять по парку. Мне есть что показать, уважаемый.
— Нет, сенатор, — невозмутимо ответил Ликорма. — Я хотел бы взглянуть на Люпуса.
Регул поморщился.
— Не знаю, одобришь ли ты принятые мною меры? Не сочтешь ли их излишне милосердными? Я решил сразу проучить его, так, слегка, чтобы негодяй прочувствовал, какие муки его ждут. Я приказал…
— Не надо подробностей, — прервал его Ликорма. — Я хочу видеть раба.
— Как пожелаешь, уважаемый, — пожал плечами сенатор.
Он жестом указал дорогу.
— Надеюсь, ты в точности изложишь государю, что тебе посчастливиться увидеть?
— Можешь не сомневаться, уважаемый, — с прежним спокойствием ответил посланец.
Дерзость вольноотпущенника покоробила сенатора, однако Регул прекрасно представлял, с кем имеет дело, поэтому припрятал обиду и раздражение. Что поделать, близость к власти даже рабов делает развязными. Наглость императорских рабов и вольноотпущенников вошла в поговорку. Он лично провел вольноотпущенника во флигель, в котором была устроена домашняя тюрьма.
Внутреннее помещение было более похоже на конюшню. По обе стороны широкого (чтобы нельзя было дотянуться руками) прохода располагались забранные железными решетками клетки, в которых помещались полуголые, звероватого вида люди. Сидели по большей части на корточках, присыпанные соломой. Кое‑кто стоял на четвереньках. Мужской и женский пол вперемешку.
В последней клетке на большой охапке соломы валялся Лупа. Лежал на спине, руки его были растянуты и прикованы цепями к прутьям решетки. Он тяжело и громко, совсем по — детски, стонал.
Сопровождавший хозяина и гостя мускулистый, обнаженный — срам прикрывал маленький кожаный фартук — надсмотрщик отворил дверцу. Вольноотпущенник вошел внутрь, склонился над несчастным. Некоторое время он внимательно рассматривал мальчишку. Вид его страшен. На месте носа краснела и сочилась гноем кровавая рана, на лбу красовалось большое клеймо, в котором с трудом угадывалась буква «А».* (сноска: От слова «abiectus», что значит «презренный»; «maleficus» — злодей, преступник, нечестивец) Одно ухо отрезано.
Ликорма выпрямился и поинтересовался.
— Почему только одно ухо?
Регул объяснил.
— Звереныш потерял сознание. Кстати, он из буйных. Полагаю, цезарь оценит своевременность принятых мною мер? Если прежний хозяин этого чудовища проявил преступное легкомыслие в отношении злодея, я со своей стороны сразу проявил разумную предусмотрительность. Помеченный клеймом, с перечнем примет он уже не представляет опасности. Когда он очнется, я заставлю его назвать сообщников, ведь у него непременно должны быть сообщники, не правда ли, Ликорма?
Вольноотпущенник не ответил. Он повернулся и вышел из клетки. В проходе посланец императора задумчиво почесал висок.
— М — да, дело обстоит много хуже, чем я предполагал.
Регул вопросительно глянул на него.
— В каком смысле? — спросил он.
— Сейчас поймешь, уважаемый. Прошу.
Ликорма по — хозяйски обнял сенатора за талию, затем кивком указал надсмотрщику на несчастного паренька.
— Ты, — приказал он, — останься и окажи ему помощь.
Он решительно поволок сенатора к выходу из узилища. Недопустимая фамильярность, допущенная императорским вольноотпущенником вызвала у Марка Аквилия откровенное возмущение, затем в его взгляде прорезалось недоумение смешанное со страхом. В парке, у подножия ближайшей статуи, в трехметровом варианте воплотившей торжествующего Регула со свитком в левой руке, они остановились. Правая рука изваяния была вытянута. Указующий перст воткнут в пространство, в котором, по — видимому, копились тьмы и тьмы злоумышленников, посягающих на жизнь государя и достоинство римского народа.
При виде растерянности, в которой пребывал сенатор, Ликорма не смог сдержать удовлетворенной улыбки.
— Помнишь Меттия, сенатор?
— Что? — всполошился Регул. — Какого Меттия?
— Меттия Модеста, претора! Тебе известно, как презренный Домициан поступил с его рабами и вольноотпущенниками, не сообщившими вовремя о преступном умысле, который якобы таил их хозяин? Их распяли! Всех!.. Не посмотрели на гражданские права, которыми наградило их отечество. Их убили по твоему навету, негодяй! Убили хозяина, ему сожгли срамные органы, убили моего брата, он был среди распятых. Ему выжгли на лбу букву «M», что означает «злодей». Помнишь, голову убиенного по твоему заказу Красса? Помнишь его оторванное ухо? Я вырос в его доме.
— Но, Ликорма… — попытался возразить сенатор.
— Час пробил, мерзавец! Теперь я не дам за твою голову и медного аса.
— Ты не посмеешь! Я всегда стоял на страже государства…
— И государство с лихвой отплатит тебе, — подхватил Ликорма. — Моими руками.
Он был все также невозмутим. Угрожал спокойно, заученно, без запинки. От этой невозмутимости у Регула круги поплыли перед глазами.
— Ты проиграл, Регул, — продолжил вольноотпущенник. — Наконец‑то проиграл! Как долго я ждал! Глупец, какую угрозу представлял для государства этот молокосос? Знаешь ли ты, что при личной встрече император назвал Люпуса красавчиком, негодяй! Он хотел купить его у Лонга и сделать своим виночерпием, как Зевс сделал своим виночерпием Ганимеда. Он как раз подыскивал себе нового эроменоса* (сноска: Возлюбленный юноша) взамен Мифрадата. Как ты поступил с красавчиком, Регул? Какой из него теперь виночерпий? По уму ли ты проявил усердие, злодей? Я добьюсь, чтобы тебе на лбу это слово выжгли полностью, от «М» до «S».
После недолгой паузы, давая время сенатору прийти в себя, Ликорма закончил.
— Оставайся дома. Не смей отлучаться. Я лично объявлю тебе приговор императора.
О своем визите Ликорма доложил цезарю во время обеда. Рассказал вкратце, перечислил уродства, которыми пометил юного дака сенатор. Помпея Плотина, обедавшая вместе с супругом, поджала губы.
— Регула следует примерно наказать. Его усердие превосходит все мыслимые пределы. К нему вполне уместно применить кару за нарушение Домицианова закона22.
Траян пожал плечами.
— Из‑за какого‑то паршивого раба подвергать наказанию влиятельного сенатора? Ты смеешься?
— Нисколько, — возразила Плотина. — Безнаказанность — есть форма поощрения. Регула необходимо поставить на место, этим ты подтвердишь, что в государстве правит закон, и у нас нет места произволу. Подумай о том, что ты являешься цезарем всех жителей Рима, включая рабов.
— Боги, вы слышали?! — воскликнул Траян. — Римского императора принуждают защитить раба!
Затем он деловито поинтересовался.
— Вопрос, как наказать?
Супруга улыбнулась.
— Если принять во внимание, что Регул лишил тебя виночерпия, полагаю, к нему следует применить самые суровые меры. Его надо оштрафовать. Скажем, на пять тысяч сестерциев.
— Что значит такая ничтожная сумма для такого богача, как Регул?!
— Регул способен удавиться и за один ас, так что это наказание будет исключительно жестоким. Ему придется удавиться двенадцать с половиной тысяч раз.
Траян захохотал.
— Ликорма, оформи указ.
Вольноотпущенник поклонился.
— Будет исполнено государь.
Он сделал паузу. Траян бросил в его сторону вопросительный взгляд.
— Что еще?
— Полагаю, следует осадить и Ларция Лонга.
— В каком смысле?
— В отношении Эвтерма.
— Я подумаю.
В тот же день по Риму пробежал слух о том, что известного оратора и правоведа, бывшего доносчика и негодяя, сенатора Марка Аквилия Регула хватил удар. Кое‑кто утверждал, что сенатор более не способен двигаться, другие возражали — члены ему, мол, подчиняются, но он ослеп. Услышав новость, многие в городе с ехидством посочувствовали сенатору — подобное божье наказание будет пострашнее смерти. Как теперь он будет охранять свои богатства, любоваться на статуи, калечить рабов? Что за удовольствие лишать человека членов, если распорядитель действа лишен возможности наблюдать за этой волнующей процедурой?
Глава 8
Ларций, взбешенный самовольством Эвтерма, приказал подвергнуть раба бичеванию, после чего отослать на кирпичный завод, расположенный в Тарквиниях. На плечи приказал надеть «вилы» или фурку — особого рода обременяющую, доставляющую боль колодку в виде буквы «А», в которой шея несчастного помещалась в вершину угла, а кисти рук привязывались к ее концам. Именовать дерзкого теперь следовало исключительно Фрикс, то есть «родом из Фригии».
Около недели Фрикс — Эвтерм провел на сборном пункте за Фламиниевыми воротами, куда римские граждане отправляли рабов, наказанных ссылкой на сельскохозяйственные работы, на мельницы, мастерские или в каменоломни. Здесь были собраны тысячи и тысячи несчастных, выброшенных из прежней теплой и в какой‑то мере сытой жизни. Все они в большинстве своем сидели на корточках, лежали в пыли, знакомств не заводили, если и разговаривали, только сосед с соседом, причем коротко и шепотом. Никаких криков, воплей, песен.
Когда Эвтерма доставили на сборный пункт, прибившаяся к лагерю здоровенная, ждавшая разрешения от бремени, рыжая сука злобно облаяла его и тут же заткнулась и отбежала.
Эта неожиданная, немыслимая при таком количестве собранных в одном месте людей, тишина буквально сразила Фрикса — Эвтерма. В этом молчании было что‑то завораживающе — жуткое, заставлявшее втянуть голову в плечи, затаиться, замереть. Шумели только на плацу, у западных ворот, где с раннего утра посредники, вооруженные бичами, сортировали ссыльных, составляли из них многочисленные транспорты и толпами разводили по Италии. Такая пересылка обходилась куда дешевле, чем отправка каждого раба за собственный счет. В том случае, когда колонна превышала определенное количество голов, городской префект приставлял охрану.
В лагере кого только не было — старики, отслужившие свой век и оказавшиеся ненужными хозяевам, юнцы, мужчины, женщины, даже дети, на содержание которых римские граждане не желали тратиться попусту. Были и нечистые на руку или нерасторопные домашние слуги, неспособные изящно гнуть хребет и не сумевшие избавиться от дурных привычек чихать, чесаться или переступать с ноги на ногу в присутствии господина. Были дерзкие буяны и олухи, не по приказу забеременевшие женщины (мужчин, посмевших их обрюхатить, отправляли на другие сборные пункты). Были здесь и уверовавшие в нелепое суеверие упрямцы, чье неуважение к римским богам становилось вызывающим. В эпоху «добродетельной и благожелательной силы» жестокости по отношению к подобным злоумышленникам были не в моде, поэтому хозяева предпочитали побыстрее избавиться от тех, кто мог навлечь на фамилию неприятности, чреватые позорящими гражданина разговорами или судебными издержками.
Первые два дня Фрикса — Эвтерма особенно мучила надетая на шею колодка, которую снимали только на время приема пищи. Все эти годы он жил в достатке, следил за собой, кожу имел нежную, поэтому самые нестерпимые страдания доставляли ему грязь и невозможность спокойно и чистоплотно оправиться. На третий день в лагерь явился садовник Евпатий, сунул кому надо, и фурку сняли. Евпатий рассказал, что Волусия поссорилась с мужем, хозяин ходит мрачный, надутый — говорят, император устроил ему выволочку. «Наш Ларций» строго — настрого запретил упоминать о сосланном, однако более не зверствует, иногда вздыхает.
Они беседовали под крики рожавшей неподалеку женщины. Утешения садовника звучали странно — он призвал Эвтерма простить своих врагов, смириться, надеяться на Господина, что теперь царствует на небесах. Он, мол, скоро явится и всех рассудит.
— Я, в общем‑то, не ропщу, — пожал плечами Эвтерм.
— И не надо! — обрадовался Евпатий и принялся убеждать его, чтобы тот уверовал.
Садовник начал приводить доводы в пользу царства небесного, где каждому будет хорошо и привольно. С точки зрения сведущего в философии Эвтерма все эти доводы были не то, чтобы глупы, просто они не имели никакого разумного обоснования. Их логика была круто замешана на предрассудках и нелепых верованиях, впрочем, просвечивала в них и какая‑то неотразимая наивность и простодушие.
— Вот ты за Лупу хлопотал, — заявил садовник. — Благое дело, согласен. Но сколько вокруг таких Луп, Фриксов, Сирусов, Памфилиев? Кто же похлопочет за всех таких мальчишек, за каждого из нас?
Он ткнул пальцем в дремавшего поблизости раба.
— За этого? За того, который подальше, за старика, который без ноги? За младенца? — добавил он, услышав писк только что родившегося человеческого создания.
Эвтерм так и не нашел убедительных слов, чтобы ответить садовнику, вразумить его. Объяснить, что в мире не существует меры зла, но исключительно мера добра, изливаемого на человеческие существа всеобъемлющим Логосом, что все, что бы ни происходило в мире, происходит к лучшему, что все люди братья, например наш Ларций и он сам, Эвтерм.
В его устах эти слова звучали, по меньшей мере, глупо, но главное, неубедительно, особенно в отношении Ларция и Эвтерма. Ему ли, наказанному, привязанному к фурке, торжествовать и петь гимны безликой силе, создавшей мир и, по — видимому, на этом и успокоившейся, забывшей о своих питомцах.
Рев младенца подтвердил его сомнения — у матери, совсем еще девочки, не было молока. Можно, конечно, упорно твердить, что животворящая пневма знает, что творит, но подобное упрямство как никогда ранее показалось Эвтерму равным безумству. Он уже готов был признать, что на мировой разум надежды нет, в этом он уже успел убедиться, и, конечно, не плохо бы ощутить в окружающем человека пространстве искомую, способную посочувствовать человеку силу.
Но не признался. Было стыдно за свою ученость, за прежние насмешки над туповатым, как ему казалось, сирийцем Евпатием. А оно вон как повернулось.
Он глянул на небеса, завешанные облачным сумрачным пологом. Была зима, стояли холодные дни, люди мерзли, младенец мерз.
Согреться бы…
Неужели Логос способен только царствовать, пребывать в идеальных сферах, взирать оттуда на копошившихся внизу двуногих тварей, но сочувствия от него не дождешься?
Другой вопрос, нуждается ли знающий человек, или, скажем, мудрец, в сочувствии? Тут же и ответ нашелся. Если мудрец не нуждается в сочувствии, значит, он вовсе не человек, а холодная, каменная или, точнее, ледяная тварь. Тому, кто из плоти и крови, нельзя без сочувствия. Вот садовник, дурак дураком, а явился проведать, деньги принес, позаботился. Его участие согрело душу, облегчило боль. Плюнь он на сосланного, так и сидел бы Эвтерм в колодке, мочился под себя.
Все так. Однако вот что было непонятно — каким образом сострадание могло вписаться в извечный миропорядок? Где его место и так ли уж необходимо сострадание, чтобы этот мир вокруг — унылые бараки, городские стены, изгородь, ограждавшая лагерь, а за ними оливковые рощи, виноградники, под ногами холодная, утоптанная земля, вверху быстро бегущие облака, — обрели смысл, осознали себя результатом творения?
Было о чем задуматься в пути.
Это радовало.
После посещения Евпатия отношение к Эвтерму очень изменилось, и не только со стороны соседей или кучкующихся в сторонке христиан, но и со стороны надсмотрщиков — таких же рабов, что и ссыльные, но находившихся при исполнении. Даже хозяин сборного пункта нашел время перекинуться с Эвтермом парой слов.
Это было так неожиданно.
В первый момент, когда Эвтерма доставили на пересыльный пункт, кто‑то из соседей ловко обыскал его, неспособного воспротивиться, и, не найдя ничего ценного, со всей силы пнул ногой в живот и отошел. Всего пару дней назад до него никому дела не было, он держался на особицу, как, впрочем, и те, кто также был запечатан в фурку. Теперь к Эвтерму подходили и не для того, чтобы пошарить за пазухой, оторвать край туники или ударить — нет! Его приветствовали, спрашивали — может, чем помочь? Испытывали интерес! Весть о том, что он разговаривал с самим Траяном, молил властелина мира спасти человека, какого‑то мальчишку — раба, с быстротой молнии разлетелась по лагерю. Добавил славы и сочувствия распространившийся по лагерю слух, что император Рима, могучий Траян, не только не бросил мальчишку в беде, но и навлек на известного изверга, любившего калечить подвластных ему смертных, гнев богов. На Эвтерма вдруг щедро полилось сочувствие, это чувство кружило голову. Уже в пути, ступая по благословенной италийской земле он, обласканный, вдруг впервые признал очевидное, что мир без сочувствия пуст.
Почему?
Это была глубочайшая тайна.
Или загадка?
Он взмолился и впервые обратился к той животворящей силе в коей соседи искали утешение.
Они называли эту силу «истиной»!
На привалах он прислушивался к разговорам, несколько раз с захватывающим интересом выслушал рассказ о некоем иудее — мытаре по имени Саул, гонителе христиан, которого сам Иисус призвал уверовать. И Саул уверовал.
Неужели так бывает? Неужели этот случай можно назвать чудом? Громыхнул гром, блеснула молния, и перед поверженным, упавшим с коня мытарем и богоборцем возник ослепительный образ Того, кто пострадал за всех? На его зов откликнулся Саул, поверил в чудо?
В этом было много верного.
Рабы шли на север, берегом моря. Горы Лация, розовеющие при закатном солнце, дорога, обочина при дороге, сады, алтарь у дороги теперь казались ему таинственными знаками.
Или тайными?
О — о, это было исключительно важно догадаться, в каком качестве пребывал окружавший его мир, который он наблюдал вокруг.
Тайна или таинство?
Если вокруг копошилась беспредельная, недоступная разуму тайна, если в мире царствовал непостижимый, неощутимый Логос, мир представал одетым в роковые, пугающие одеяния. Незримый мрак заливал окрестности, заливал их неощутимо и непроницаемо.
Если же все вокруг являлось таинством, значит, в каждой былинке, в изгибе горы, в гладкости выложенной плитами дороги, в печали алтаря он может услышать приглашение — что‑то вроде призывного оклика поучаствовать в великой смене дня и ночи, в свете луны, сиянии звезд.
Эвтерм помогал молодой матери тащить новорожденного, подставлял руку хромому старику, ковылявшему на деревяшке, а сам то и дел восторженно поглядывал по сторонам, искал отгадку. Сначала по привычке надеялся на философию, но скоро сердцем почувствовал, что одной философией здесь не обойдешься. Он теперь очень доверял сердцу. Поверил в него. Иначе ни счастья не добыть, ни радости не отыскать.
Горы сопрягались, дополнялись долинами, противостояли ветру и водным потокам, взрезавшим их каменную плоть. Вода и ветер в свою очередь спорили между собой на морском просторе. Море виднелось по левую руку — там тоже шла борьба. Вода и ветер сражались за обладание этой великолепной, загибавшейся за горизонт далью. Ветер нагонял волны, вода лениво стремилась к берегу. В этом не было вражды, хотя и вражда, конечно, присутствовала, но всякий порыв гасила общая сопряженность, некая божественная согласованность! — и каждый всплеск волны, срыв пены с гребня всегда разрешались к обоюдному согласию, ведь как иначе можно было назвать горное озеро с окружавшими его живописными вершинами, приютившее их на ночлег, как не совершенством, пределом, итогом согласия. По крайней мере, о том твердила душа. Он теперь очень доверял душе. Перед сном Эвтерм не раз вспоминал Лупу, порой злобного, упрямого, как баран, порой ласкового и покладистого как котенок. Как найти согласие с ним, теперь клейменным, лишенным носа и уха?
В чем же оно, согласие, лад, гармоническая соразмерность?
Если мир — жуткая беспросветная тайна, о какой соразмерности, ладе можно вести речь? Откуда им взяться?
Кто их сможет наблюдать, оценить?
Если же таинство, значит, в наших силах, наполнив мир состраданием, отыскать согласие.
Подбрасывая хворост в костер, восторженно твердил про себя — боги мои, боги! Таинство, конечно же, таинство!
Вспыхивавшие, сворачивающиеся, осыпающиеся пеплом сучья подхватили — еще о — го — го какое таинство! Они каким‑то образом ухитрялись найти согласие с огнем — раз попали в костер, надо светить. Это было вполне в духе философии. Но в то же время это и согласие, которое обернулось теплом и светом в ночи. Приятно было сосредоточиться на созерцании золы — посмертной пыли, каковой обернулись сухие ветки. Правда, у костра размышлять о смерти не хотелось. Мечталось о чем‑то веселом, ясном, сокровенном, и оно пришло, простое как вздох, как посвист ветра, шорох листвы, звон звезд, высыпавших на небе.
Если Всеобщий разум и Тот, кто велик, кто Отец — всего лишь перечень имен Господа; если огнедышащая животворящая пневма и Святой дух — суть одно и то же и только поименованы по — разному, вот оно согласие между человеческой думкой, рожденной усилиями Зенона, Клеанфа, Посидония, Эпиктета, и словом распятого на Голгофе Спасителя. Есть Господь, великий Логос, мировой Разум; есть Святой дух, животворящая пневма, наполняющая дыханьем Вселенную, и есть посредник между Господом и Святым духом с одной стороны и двуногими тварями с другой, и этот посредник, пострадавший за всех нас галилеянин. Он, распятый и воскресший, он, подаривший надежду. Он — Иисус Христос!
Это было хорошо, веско. В тот момент он ощутил, какое это чудо почувствовать согласованность в душе, ощутить себя цельным, соразмерным, ладным. Далее Эвтерма понесло, мысль забурлила, вываривая источник силы, которая помогала перенести страдание, совместить его, раба, со всеобщим Космосом. Согласовать его с темным многозвездным, материальным небом, в котором ясно очертилась Святая Троица.
Мысль увлекла далее.
Можно сколько угодно взирать на звезду, наблюдать ее ход, по примеру Эратосфена высчитывать ее путь среди других звезд, и это будет истина, но разве эта истина умаляет прозрение, посетившее его только что, при умиравшем свете костра. Ведь вместе со мной на звезду взирают и Бог — отец и Бог — сын. Смотрят и похваливают — смелее шагай, сынок. Постарайся заглянуть в самую глубь начиненного законами и вероятностями мироздания. Другими словами, поучаствуй в таинстве. Если что не так в нашем замысле, подсоби, исправь.
Поможем.
Это вдохновляло. Поддержка Господа наградила успокоением и сочувствием к смерти. Жалкая у нее роль, выйти в конце таинства, называемого «жизнь», и взмахнуть мечом. Произвести умертвление. Что ж, кто говорит, что он, Эвтерм, а ныне Фрикс, бессмертен? Ее дело косить, мое — улыбнуться в ту минуту, когда лезвие меча коснется моей шеи. Это страшно? Конечно, но страшнее вопить, стонать, пугаться меча, предаваться порокам, развлекаться тогда, когда хочется работать. Ну, снесет смерть мою голову, значит, отправлюсь вслед за Агриппином.
Позавтракаю в пути.
* * *
Знал бы Ларций Корнелий Лонг, какими тягостными последствиями обернется для него расправа с Эвтермом, он, возможно, поостерегся наказывать раба. Хотя, рассуждая здраво, следует признать, что наказание Эвтерма состоялось бы при любом раскладе, ведь ход событий, как полагают, не во власти смертных и, даже если кто‑нибудь приоткрыл бы перед Ларцием завесу над будущим, он, скорее всего, поступил бы с той же неисправимой последовательностью, как и действуя вслепую, не ведая воли богов.
С другой стороны, неведение, как, впрочем, и беззащитность перед грядущим, относительны — ведь уже в тот момент, когда Ларций приказал подвергнуть раба бичеванию, его не оставляло предчувствие, что он поспешил. О том же говорили и холодность Волусии — уж к жене он мог бы прислушаться! — и отстраненность от происходящего отца. Душа явственно подсказывала, он поддался порочной страсти и поступает вопреки велению разума, вопреки крепкому и доверительному согласию, давным — давно установившему между ним и Эвтермом — господином и рабом.
Однако что сделано — сделано!
Все эти дни он оправдывался тем, что поступил справедливо, в полном соответствии с правом господина, но, как известно, справедливость — это, прежде всего, понятие, обращенное в прошлое, более склонное к почитанию традиций, обычаев, социальных привычек. Справедливость исходит из того, что уже известно, что устоялось, но не из того, что только нарождается, мерещится, смущает дух, поэтому давайте будем осторожны со справедливостью.
Ближайшим последствием расправы с Эвтермом оказался кризис верховной власти, случившийся в самое неподходящее время — в преддверии нового похода против даков. Такова ее природа, что порой достаточно самого незначительного повода, чтобы скрывавшееся до поры до времени напряжение вдруг прорвалось и вызвало взрыв страстей, способных нарушить самое разумное, крепко выверенное управление.
Никто, даже самый предусмотрительный, пользующийся авторитетом руководитель, не застрахован от подобных неожиданностей. Предугадать их невозможно, как, впрочем, и принять необходимые меры. События развиваются с такой стремительностью, что всякое решение лишь ухудшает ситуацию. Порой эти решения выглядят оригинальными и неожиданными, порой смешными и нелепыми, лишь углубляющими своеобразный цугцванг,* (сноска: Положение в шахматной партии, когда игрок вынужден сделать ход, ведущий к ухудшению собственной позиции, поскольку иных ходов не существует или они не найдены; возможен также взаимный цугцванг, когда оба игрока могут только ухудшать свои позиции.) в котором оказались власти, но в любом случае это «оригинальничанье» и «нелепости» оборачиваются самыми драматическими последствиями для судеб конкретных людей, втянутых в водоворот страстей.
Первым недоумение расправой с Эвтермом высказал императорский отпущенник Ликорма. В беседе в Ларцием он заметил, что, наказывая раба, префект «поспешил», «позволил себе пренебречь мнением власти». Упрек сам по себе малозначащий, особенно в устах какого‑то секретаришки, однако Лонга обескуражила форма, в которой императорский слуга, пусть даже и занимавший важное место в системе управления государством, посмел упрекнуть римского патриция.
Ликорма никогда не позволял переступать грань, отделявшую его, неполноправного гражданина, от полноправных. Он всегда держался в тени, первым свое мнение не высказывал, а тут позволил себе бесцеремонно отозвать Ларция в сторону, завести разговор о недопустимой спешке, допущенной префектом, о пренебрежении чьим‑то мнением и, не слушая возражений, беспардонно заявил, что «не одобряет» решение Лонга. В первое мгновение выволочка, исходившая от бывшего раба, ошеломила Ларция. Однако высказать возмущение префект не успел — Ликорма позволил себе без разрешения покинуть собеседника, что уже было неслыханной дерзостью.
Этот разговор усилил тягостное настроение, владевшее Ларцием. Волусия до сих пор была холодна с ним, рабы прятались при его появлении, а те, кому приходилось общаться с господином, буквально тряслись от страха. Следующий эпизод, усиливший его дурное настроение, случился в одном из переходов Палатинского дворца, где ему посчастливилось встретить императрицу. После обсуждения беременности Волусии Плотина Помпея назвала Ларция «бессердечным» и покачала головой, потом добавила, что «никак не ожидала от благородного и доблестного префекта подобной вопиющей жестокости по отношению к философу».
— Разве можно, — спросила она, — так поступать с философами?
Ларций растерялся, не нашел, что ответить. Его насквозь прожгла обида — неужели он не вправе поступить со своим рабом так, как ему хочется?
Вечером, явившись домой, он не удержался и с ненавистью пнул ногой ближайшую к нему колонну из драгоценного мрамора. Обида душила его, во всем он винил моду и, прежде всего, нелепое увлечение философией, заменившей прежние римские ценности — простоту, невозмутимость, верность долгу.
Потом, успокоившись, спросил себя, какие такие новые веяния, поселившиеся в залах Палатинского дворца, он прошляпил? Императрица воспылала любовью к рабам? Это полбеды, она всегда отличалась необыкновенной жалостливостью — особенно дороги ей были всякого рода бездомные собачки, кошечки, ослики, лошадки, птички, рыбки. Она была готова всех, особенно несчастных сироток, защитить от жестокого обращения. Плотину хлебом не корми, только дай поучаствовать в каком‑нибудь благотворительном мероприятии. По ее настоянию Траян приказал организовать специальный фонд, распределявший пособия или alimenta среди детей бедняков из расчета шестнадцать сестерциев в месяц на каждого мальчика и двенадцать — на каждую девочку.23
Вот наглость Ликормы — это серьезно. Ликорму трудно отнести к породе безродных хамов, упивавшихся властью. Он вряд ли без веской причины осмелился бы упрекнуть благородного патриция в таком безобидном пустяке как наказание раба.
Эти упреки ему пришлось выслушать на исходе февраля, когда план предстоящей кампании против даков был сверстан окончательно. Общая идея состояла в том, чтобы зеркально повторить замысел прошлого года и вновь разделить силы даков. Наступление, как и прежде, предполагалось вести с двух направлений, однако на этот раз главный удар наносился с юго — востока, через долину реки Жиу. К исходу июня — не позже середины июля — основные силы римлян должны были выйти к Сармизегетузе с востока. Со стороны Тибискума, то есть с западной стороны, наносился вспомогательный удар. Во время обсуждения Траян решительно настоял на том, чтобы основным считалось предложенное им направление. Доводы полководцев, утверждавших, что от Тибискума, через Тапы до столицы даков куда ближе, он парировал данными разведки, сообщавшими, что главные силы Децебала сосредоточены как раз напротив Тибискума, на выходе из Тап.
— Если вторгнуться с юга, сразу рухнет весь план обороны, который несомненно составил Децебал. Ему придется перегруппировать свои силы, а за этот срок мы беспрепятственно доберемся до Тыргу — Жиу.
Этот довод перевесил все другие соображения, и преторий принял план, предложенный императором.
В дополнении к двум главным колоннам было решено организовать несколько отдельных конных корпусов и направить их в глубь Дакии. Действуя в рамках общего плана, конница должна была перекрыть коммуникации врага, дойти до ее северных границ, лишая Децебала всякой возможности организовать сопротивление и связаться с союзниками на севере и востоке, и тем самым окончательно подавить волю противника к сопротивлению. Эту идею выдвинул Ларций Лонг, она пришлась очень по душе Траяну.
Все эти месяцы Траян не раз повторял, что главная задача состоит в том, чтобы решить дело миром. Рассуждая о дальнейших перспективах, он раз за разом настаивал на стратегической важности скорейшего и как можно менее болезненного решения «дакийской проблемы». Необходим не разгром, а именно капитуляция, которая позволит сохранить высокую боеспособность римской армии и даст возможность использовать даков в будущих войнах на Востоке. Император успел оценить их боевой настрой и умение сражаться, а также отличную воинскую подготовку среднего командного состава и стратегический талант Децебала.
Он понимал разгром Дакии как приведение даков к покорности с тем, чтобы Децебал принял на себя главное бремя обороны империи от германских варваров и пришлых племен, накатывающихся на Запад из Великой Степи. В узком кругу он, мечтая, не раз заговаривал о том, что было бы неплохо натравить волчью стаю даков против Парфии. Смяв последнего серьезного противника и соприкоснувшись границами с индийскими царствами, можно будет взять под контроль торговые пути, связывавшие Рим с Китаем.
На четвертый год царствования мечта Траяна превзойти в воинских подвигах самого Юлия Цезаря, преобразилась в четко продуманный замысел похода на Восток. Траян не раз повторял любимую фразу о том, что «империю нельзя заморозить в нынешних границах» и «подвиги предков (в первую очередь Юлия Цезаря) не повод для восхищения, а руководство к действию».
Размах был фантастический, тем не менее в его основе лежали очень веские и вполне практические соображения.
Вопрос стоял о выживании государства.
Римская империя торговала с Востоком себе в убыток и в очень значительный убыток, который не могли возместить никакая военная добыча, ни сбор налогов. Ежегодно не менее ста двадцати кораблей отправлялось из египетского порта в Индию и на Цейлон. В обмен на драгоценные ткани и, прежде всего, бисос и шелк, а также на пряности, травы, слоновую кость, черное и сандаловое дерево, индиго, жемчуг, алмазы и другие драгоценные камни, железные изделия, косметику, тигров и слонов в сторону Индии и Китая уплывало до полумиллиарда сестерциев в год.
В свою очередь Индия и Китай ввозили ковры, ювелирные изделия, янтарь, металлы, красители, лекарства и стекло.
Дефицит в размере ста миллионов сестерциев покрывался исключительно золотыми слитками. Большая часть этого золота оседала в руках многочисленных посредников. Торговля с Индией напрямую сэкономила бы империи огромные суммы, необходимые для возрождения хозяйственной жизни в самой Италии, экономическая жизнь которой угасала год от года. Кроме того, деньги требовались для возведения мощных пограничных оборонительных рубежей — лимесов, а также для решения внутриполитических задач, решение которых позволило бы Траяну утвердить Рим в качестве недостижимого и вдохновляющего примера для всех народов, населявших orbis terrarum, средоточием всего наилучшего, что было накоплено на земных просторах.
В течение зимы император, воплощая в жизнь идею Лонга, приказал Лузию Квиету готовить своих нумидийцев к самостоятельным действиям на вражеской территории. Кроме того, было решено создать еще один отдельный корпус, которому предписывалось действовать в ближайших тылах царя даков. Таким образом, нашествие на этот раз должно было покрыть практически всю территорию Дакии, что должно было лишить Децебала всякой надежды на успех. Лонг с полным основанием надеялся, что император доверит ему этот отряд. По правде говоря, Ларцию до смерти надоели чрезвычайно обременительные церемониальные и охранные обязанности, которые он исполнял при дворе. Хотелось на волю, хотелось взяться за живое дело, к тому же в случае успеха он мог рассчитывать на должность префекта претория, а это означало, что из среднего командного состава он окончательно переходит в немногочисленную, избранную группу полководцев.
Траян уже интересовался, как Ларций Лонг видит задачи подобной конной группы?
Громом среди ясного неба прозвучал для Ларция неожиданный отъезд императора в Паннонию в компании с Лузием Квиетом и Квинтом Марцием Турбоном, отлично зарекомендовавшим себя во время первой кампании в Дакии. Конечно, Траян был скор на решения, он вполне мог получить вечером какие‑нибудь неприятные известия, а утром отправиться в путь, однако всякий раз Ларция ставили в известность и, невзирая день за окном или ночь, требовали подготовить либо расширенный почетный эскорт, либо немногочисленный отряд для охраны императора. На этот раз никто не удосужился сообщить префекту гвардейской конницы о предстоящей поездке.
После спешного отъезда Траяна Элий Адриан при встрече, по — дружески, как бы сочувствуя Ларцию, предупредил его, что император недоволен его жестокостью в отношении зависимых от него людей. Племянник императора, получивший в том месяце чин претора, пояснил, что дяде не по нраву строптивость префекта, его непонимание смысла внутренней политики принцепса, основанной на принципе «добродетельной силы», а также «благожелательного отношения власти ко всем подданным империи, как гражданам, так и не гражданам, что должно вызвать взаимное доверие и активную поддержку населения мероприятий, проводимых властью».
— Зачем упрямишься? — спросил Адриан, — Зачем ведешь себя вызывающе по отношению к властителю? Чего ты хочешь добиться?
Ларций растерялся, не сразу нашел что ответить, а когда сообразил, Элия рядом уже не было. Это было у него в привычках — смутить человека, вывести его из равновесия и поспешно сбежать.
Спустя неделю до Лонга дошло, что в компании своих сторонников Адриан позволил себе куда более откровенные и дерзкие высказывания. Он открыто заявил, что идея «добродетельной силы» и «всеобщего мира между подданными» недоступна пониманию этого «однорукого олуха», не понимающего, что нельзя подвергать порке философа, тем более ссылать его на кирпичный завод. К сожалению, с многозначительной усмешкой добавил императорский воспитанник, вблизи верховной власти всегда избыток подобных «тупых служак». Это должно внушать опасения.
Кому — не уточнил.
Свое недовольство пояснил следующим образом — тому, кто не способен понять смысл политики, проводимой властями, не место на Палатинском холме. Адриан утверждал, что эпоха железного кулака миновала, теперь надо действовать по — другому. О полководцах из ближайшего окружения Траяна императорский воспитанник отозвался как о «замшелых пнях», не способных ни на что иное, кроме применения «грубого, неразумного насилия». При этом Адриан похвалился, что это он посоветовал императору поручить командование вновь организуемой конной группой Квинту Марцию Турбону. Адриан утверждал, что он первый открыл Турбона, человека доблестного и понятливого, вполне способного верно отзываться на призывы власти.
На следующий день слова императорского воспитанника разлетелись по Риму и вызвали мгновенную и бурную отповедь со стороны полководцев Траяна. Особенно непримиримо повели себя консулы нынешнего года Лициний Сура и Урс Сервиан, женатый на сестре Адриана и являвшийся его давним врагом. Урс Сервиан выступил в сенате с яростной речью, в которой обвинил неких близких к императору юнцов в посягательстве на самые устои Римского государства. Права свободных граждан по отношению к рабам, заявил консул, не могут являться поводом для шуток, насмешек, тем более издевательств. Неуместными счел консул и оскорбительные нападки на тех, кто составлял славу Рима. Его выступление сенаторы встретил криками одобрения. После заседания Сура и Сервиан, в компании с другими высокопоставленными патрициями, близкими к императору, включая префекта города Нератия Приска и архитектора Аполлодора, а также некоторых сенаторов, посетили Ларция Лонга в его доме и объявили, что все, кто привержен традициям и обычаям отцов, на его стороне.
В частной беседе гости дотошно разобрали причины, по которым Адриан позволил себе неслыханную дерзость в отношении заслуженного префекта. Все согласились, получив преторство, племянник императора решил первым нанести удар в подковерной и смертельно опасной борьбе за власть. Нератий Приск заявил, что «щенок» неумеренно возгордился и уже мнит себя цезарем.* (сноска: Титул «цезарь» в эпоху принципата обычно давался наследникам престола).
Лонга во время этого разговора особенно интересовал вопрос, почему в качестве мишени был выбран именно он? Толстяк Лонгин, покровительствующий Ларцию, пояснил, — по — видимому, «молокосос» мыслил, что префект гвардейской конницы является самым слабым звеном среди тех, кто противостоял ему на пути к трону. С него он и решил начать, но это не главное.
Ларций почувствовал обиду, спросил — почему же не главное? Что же в таком случае главное? Помпей Лонгин улыбнулся, похлопал его по плечу. На вытянувшееся лицо хозяина дома никто не обратил внимания, так что Ларцию пришлось молча проглотить обиду. В конце концов собравшиеся единодушно решили дать отпор посягательствам «молокососа» и «щенка», а также немедленно известить императора о недостойном поведении племянника и необходимости срочно прибыть в столицу.
На следующий день в Риме в открытую заговорили о тайном заговоре, душой которого якобы являлись Сура, Сервиан и Приск, а главным исполнителем Ларций Лонг, намеревавшийся использовать своих сингуляриев во вред государю.
Вот когда Ларций в полной мере осознал, в какое дерьмо он вляпался с этим Эвтермом. Недоброжелатели Траяна радостно потирали руки — не зря, утверждали они, Ларций привез в столицу раба, который собирался убить императора. Многие полагали, что разговоры насчет кровососа, замыслившего погубить цезаря, это гнусный поклеп и напраслина. Что они теперь скажут?
Услыхав эту новость, ослепший, перепуганный насмерть и в то же время до обмороков мечтавший вернуть прежнее влияние, Марк Аквилий Регул испытал необыкновенный прилив энергии. Сенатор приказал Порфирию и Павлину активно распространять гнусную сплетню, в которой он увидал прекрасную возможность доказать верховной власти, что всегда был прав.
Нельзя доверять ротозеям.
Враги существуют, их множество, они только выбирают момент, чтобы наброситься на государя. Также огромную радость Регулу доставил шанс отомстить своему неожиданно высоко взлетевшему «родственнику», который, понятное дело, специально подсунул ему Лупу и хитроумно сгубил его, человека, непоколебимо стоявшего на страже величия государя. В этом рвении не было ничего удивительного, сенатор никогда не упускал возможность подставить ножку ближнему своему. Удивляло другое — отделавшийся слепотой, кое‑как поправивший здоровье сенатор неожиданно приблизил к себе молоденького дака. Когда к Регулу вернулась способность говорить и водить пером по пергаменту, он дал Лупе вольную и, как бы возмещая ущерб, причиненный любимчику императора, сделал своим личным слугой.
Спросите, какой он теперь любимчик?
Не спешите.
Регул был опытным человеком и знал, что в таких тонких вещах, как любовная страсть и привязанность, уродство само по себе ничего не значит. Сам он любил полных, выше себя красавиц, но среди его знакомых было полным полно таких, кто изнывал по карлицам и карликам, был без ума от горбатых женщин — их ласки, мол, несравнимо горячи и возбуждают куда сильнее, чем возня с полноценными, но ленивыми особами. Так что Регул решил на всякий случай облагодетельствовать и придержать Лупу при себе.
Мало ли?..
Глава 9
Когда Ликорма доложил вернувшемуся Траяну о взбудораживших Рим слухах, император рассвирепел, проклял все на свете, принялся укорять Плотину в том, что она окончательно распустила Адриана. Императора всегда особенно возмущало желание племянника блеснуть словцом. Траян заявил супруге, что Адриан, пытаясь соригинальничать, окончательно потерял меру и подвел власть к ненужному, а главное к совершенно пустому противостоянию. Он, император, вполне разделяет точку зрения своих полководцев, и, если угодно, Лонга на то, как поступать с провинившимся рабом. Конечно, лишней жестокости он не одобряет, однако Ларций храбрый офицер. За что его наказывать?
— Кто говорит о том, чтобы наказывать Лонга? — скупо улыбнулась Помпея Плотина. — Ты лучше обрати внимание, какое преувеличенное значение твоим словам о «жестокости не по уму» придали те, кто готовит заговор за твоей спиной.
Траян откинулся к краю ложа, удивленно глянул на супругу.
— О каком заговоре ты ведешь речь? Кто в преддверии похода и после всего, что я сделал для Рима, посмеет поднять на меня руку?
— Охотники всегда найдутся, — ответила Плотина. — Например, твои самые верные друзья. По какому праву эти вояки суют носы во внутреннюю политику? Кто просил Сервиана выступить в сенате и подогревать страсти? Им мало кровопролитий, бряцанья оружия, мало добычи, они желают навязывать тебе свое мнение. Сделать тебя заложником своего видения государственной политики. В чем вина Адриана, который лишь озвучил естественный вывод, который следовал из объявленной тобою политики «добродетельной и благожелательной силы»? Почему его слова вызвали такое преувеличенное возбуждение? Они метят в тебя, Марк! При этом борцы за обычаи предков сознательно умалчивают, что Домицианов закон о никто не отменял. Давай вообразим, что случится если ты отменишь этот закон?
Траян встал с ложа.
— Воображай сама. У меня нет времени заниматься пустяками. У меня война на носу.
На следующий день император решил прогуляться по Риму. Как обычно отправился пешком в сопровождении пары телохранителей — тех же здоровенных негров в парадной форме. От более многочисленной охраны он всегда отказывался. Страхи Ликормы пресек, заявив, что, во — первых и сам неплохо владеет кинжалом, во — вторых, силой его боги не обидели, в — третьих, не так плохо он почитает богов, чтобы опасаться собственных граждан. Так что никаких процессий, конной охраны.
Прохожие сразу узнавали императора. Тот был высок и плечист, на плечах пурпурная, расшитая золотом тога. Ему уступали дорогу, приблизиться не решались, потому что еще в прошлые выходы из дворца Траян предупредил бросившихся к его руке искателей правды — их было множество — что судебные дела разбираются в соответствующих коллегиях, просьбы принимаются в канцелярии, доносы не принимаются, так что нечего липнуть к его рукам, падать в ноги, вскрикивать, вопить и требовать милости. Это правило строго соблюдалось в Риме. Разве что мальчишки, следовавшие за ним, то и дело подбегали к императору и старались коснуться края его расшитой золотом тоги, тем самым как бы призывая к себе удачу и расположение богов.
Что взять с мальчишек!
Прогулявшись по главной площади города, посетив храм своего кумира Юлия Цезаря, Траян свернул на рынок. Там поинтересовался ценами на хлеб, мясо, молочные продукты, рыбу, вино, фрукты и овощи. Затем вновь направился на форум, где поговорил со встреченными сенаторами. Патриции возблагодарили богов за скорое возвращение принцепса и привлекли его внимание к жутким слухам, беспокоивших горожан, будто некие злодеи замыслили совершить на него покушение и тем самым сорвать поход в Дакию. Перебивая друг друга, сенаторы предупредили, что Децебал прислал сотню своих волков, готовых при первой удобной возможности выпить из него кровь до капли. Затем кто‑то посетовал, что в такой важный момент его полководцы оказались расколотыми на два лагеря. Это внушает сомнения в успешном окончании похода. Траян постарался убедить их, что слухи о расколе преувеличены и для беспокойства нет никакой причины. Так, беседуя, они по длинной украшенной статуями лестнице поднялись на Целийский холм, здесь император направился к дому Лициния Суры. Толпа, следовавшая за ним, внимательно следила, как повелитель приблизился к дому консула, дернул за цепочку. Всем было слышно, как в вестибюле звякнул колокольчик. Дверь распахнулась и на пороге появился разодетый словно трагический актер привратник — Сура всегда испытывал интерес к театральным представлениям.
Привратник пригласил императора в дом.
Все происходившее в доме скоро стало известно со слов самого Суры и его друзей, которые как раз собрались на дружеский обед. Император попросил разрешения присоединиться к их компании. Все выразили восторг. Случайно или нет, но в тот день у Суры сошлись те, кто выразил поддержку Лонгу, присутствовал и сам Лонг. Но перед обедом Траян провел рукой по подбородку и выразил сожаление, что не успел побриться. Он спросил хозяина, искусен ли его брадобрей?
Сура тут же вызвал брадобрея. Тот явился. Это был представительный, высокий мужчина с холеным лицом, на котором грандиозными сооружениями выделялись нос, губы, скулы. Брови были чрезвычайно черны. Услышав приказ хозяина, он снисходительно оглядел императора и небрежным жестом предложил ему занять кресло. Все затаили дыхание, когда брадобрей размашисто поднес острейшую бритву к горлу императора, только цирюльник оставался спокоен. Пока брил, пока поправлял прическу, не произнес ни слова, только в конце, сняв салфетку, лично подставил Траяну большое зеркало и предложил: «Любуйся, божественный!»
Траян выразил одобрение и попросил Суру наградить мастера.
Во время обеда хозяин по просьбе Траяна объяснил, какие конкретно претензии присутствующие имеют к его племяннику. Услышав перечень, перебиваемый гневными выкриками с места, император объяснил, что не вправе затыкать рот кому бы то ни было, даже своему родственнику, которого он, должно быть, назначит командиром легиона, чтобы тот на деле доказал, что имеет право на собственное мнение. Определения «замшелый пень» и «олух» он приравнял к «молокососу» и «щенку». Присутствующие на обеде вынуждены были признать его правоту. Что касается «тупых служак», Траян согласился с присутствующими, что это определение неуместно — «не такой уж тупой служака наш Ларций». Тут же он посоветовал Лонгу впредь более внимательно прислушиваться к намерениям власти и не выпячивать свою приверженность обычаям. Стоит ли проявлять неуместную жесткость в отношении тех, кто не в состоянии защитить себя и за кого мы все в ответе перед богами?
Единственное определение, которое вызвало откровенное раздражение императора, было «однорукий». Вот тут он дал волю гневу и заявил, что подобные насмешки недостойны не то что претора или племянника императора, но даже самого паршивого римского гражданина, тем более что «наш Ларций» одной рукой принес больше пользы отечеству, чем кое‑кто обеими. Эти слова были встречены овацией и радостными здравицами в честь цезаря. Дело, как обычно закончилось расширенной попойкой, во время которой Ларция по очереди обнимали все присутствовавшие на обеде вельможи. Неунываха Лонгин хохотал, даже мрачный Лаберий Максим улыбнулся, когда Сервиан пожелал побрататься с Ларцием. С распростертыми объятьями он направился к префекту, потребовал со слезами на глазах — давай обнимемся, брат Ларций, — и, не удержавшись на ногах, рухнул на руки рабов. В конце Траян потребовал представить ему молоденького виночерпия, который разливал вино для гостей. С ним он и удалился.
Домой цезарь явился заполночь. Шел твердо, однако негры — телохранители время от времени поддерживали его под локоть. Долго сидел в своей спальне, качал головой, мычал что‑то бравурное, потом запел — «Хвала Юпитеру, что создал локоть он, и что руке сгибаться так удобно». На шум пришла Плотина, попросила не шуметь, не пить, не будоражить граждан. Со вздохом выговорила.
— В Риме достаточно буянов и без тебя.
Она села рядом, Марк обнял ее, тихо ответил — прости. Потом спросил.
— Может, попробуем еще раз обратиться к Великой матери? Говорят, Изида сильна по части деторождения. Я не пожалею даров. Глядишь, и даст нам маленького?..
Плотина не ответила, закусила губу, заплакала. Ее поддержал Траян. Так и сидели обнявшись, вытирали слезы руками.
— Отчего боги так жестоки? — спросил император. — Все дела, заботы и никакой награды. Неужели им трудно подарить нам ребенка?
— Какой смысл роптать? — всхлипнула Плотина. — Завел бы ты себе наложницу, как Веспасиан, а то все мальчики да мальчики.
— Мне вполне достаточно тебя одной, мальчики это пустяк. Это так… — он слабо махнул рукой, — для утешения.
Слова Траяна о равенстве «олухов», «замшелых пней» «молокососам» и «щенкам» тут же разлетелись по Риму, несколько дней веселили Рим. Смеялись все, кроме Ларция. Как‑то вечером он отправился к отцу и спросил — как ему теперь поступить? Может, вернуть Эвтерма в столицу? Но в таком случае как посмотрят на эту поспешность те, кто поддержал его в трудную минуту? Не выкажет ли он излишнее усердие, попахивающее откровенным подобострастием? Вроде как его погладили, а он уже и завилял хвостом?
— Тебе решать, сынок, — ответил Тит. — Что я могу ответить. Моя правда одряхлела, не знаю, годится ли она для новых времен? Я всю жизнь верил, что в семье следует иметь друзей, а не врагов. Так было издавна заведено у нас, Лонгов. Это касается всей нашей фамилии, включая тех, кто достался нам по праву. Сколько я помню, мой отец всего два раза приказал бичевать рабов, одного за кражу, другого за святотатство. Что касается покровителей, поддержавших тебя в трудную минуту, их милость временна, до той поры, пока император не определился с наследником. Так было и так будет. Думай сам. Но с Адрианом помирись, это уместно.
Несколько дней префект гвардии мучился сомнениями. Поездка в Тарквинии казалась ему постыдным, умаляющим его честь, поступком. Вносили душевную сумятицу и вполне практические соображения — какие неприятности могут выйти, верни он Эвтерма? В том, что неприятностей не избежать, он был уверен. Его покровители из числа «пней» сочтут подобное деликатничанье с рабом вольнодумством и, что еще хуже, нечистоплотной попыткой помириться с Адрианом. Решат, что Ларций Корнелий Лонг дрогнул и переметнулся на чужую сторону. Это было опасно. Старые друзья могут убедить императора, что на Лонга, мол, нельзя положиться и даже, если император втайне решит, что «пнями» руководит оскорбленная спесь, он не станет ссориться с ними из‑за какого‑то искалеченного префекта. Возвращение Эвтерма означало конец карьере. Этот вывод был ясен, как день.
Так, в душевной вялотекущей неразберихе прошла неделя. Волусия наконец сменила гнев на милость, и теперь по ночам Ларций с трепетным чувством прикладывал ладонь, затем ухо, к ее животу и слушал, как шевелится в утробе маленький Лонг. Он испытывал непоколебимую уверенность — в утробе находится мальчик. Заулыбались вольноотпущенники и домашние рабы. В доме, как в добрые старые дни, стало шумно. Отец начал выходить из своей комнаты, греться на хилом зимнем солнышке, мать учила Волусию заботиться о маленьком, обе теперь днями готовили приданное. Это была плохая примета, но Волусия решила, все будет хорошо. Ей доставляла радость сама возня с распашонками, пеленками, одеялами и прочими причиндалами, без которых маленький Лонг не сможет обойтись.
Казалось, жизнь налаживается. Об Эвтерме с женой не заговаривал — полагал, все как‑нибудь устроится. Ларций написал распорядителю на завод, чтобы тот готовил Эвтерма на свое место. «Ты уже стар, Анунций. Мы с отцом тебя не гоним, ты доживешь свои дни в сытости и достатке, однако позаботиться об имуществе — наша обязанность». Управляющий ответил, что Эвтерм работает добросовестно. Стал проще, философией не увлекается, охотно участвует в общей трапезе с другими рабами.
Как‑то ночью, на вопрос Лусиоллы, что будет с Эвтермом, Ларций порывисто вздохнул. Потом ответил — вернется из похода, тогда и решит. Скоро веки начали слипаться, потянуло в сон.
В следующий момент его разбудил странный шорох. Очнулся мгновенно, прислушался. Шорох повторился. Скреблись в дверь. Ларций на некоторое время затаился, прикидывал, кто бы это мог быть? Спальник? Вряд ли. Он знал, что господин уединился с женой и беспокоить его нельзя.
Наконец встал, завернулся в покрывало и на цыпочках, стараясь не шуметь, направился к двери. Спросил.
— Кто?
Снаружи послышался робкий старческий голос.
— Это я, господин.
Прокуратор? Главный распорядитель в доме?.. Ему‑то что надо?
Когда Ларций отворил дверь и с грозным видом глянул на прокуратора, тот от страха едва не лишился чувств.
— Зачем скребешься, старик? — гневно спросил хозяин. — Что тебя не спится?
В глубине спальни была видна натянувшая до шеи покрывало Волусия. Она с любопытством прислушивалась к разговору.
— Прости, господин. Спальник не отважился разбудить тебя. Сказал, сам буди, если спины не жалко.
Ларций усмехнулся, справился с гневом, успокоил старика.
— Это он преувеличивает. Говори толком, что случилось? Стоит ли дело того, чтобы прерывать мой сон?
— Мне показалось, стоит, господин. Верю, ты не прикажешь подвергнуть меня, старика, позорному бичеванию?
— Хватит! Выкладывай.
— Привратник сообщил, что к нам постучался Лупа.
— Кто?! — изумился хозяин.
— Этот дакский строптивец, господин. Он потребовал разбудить тебя. Сказал, что хочет поговорить с тобой, это очень важно.
Волусия завернулась в покрывало, соскочила с постели, подбежала к двери.
— Неужели Лупа! — воскликнула она. — Ой, как интересно.
Она захлопала в ладошки, обнажилась большая белая грудь. Ларций с укором глянул в ее сторону.
— Иди спать, — приказал Ларций.
— Я хочу присутствовать при разговоре, — потребовала жена.
— Еще чего! — возмутился Ларций. — Ни в коем случае!
Он задумался, после короткой паузы переспросил.
— Лупа, говоришь?.. Что ему надо?
— Он не сказал. Пояснил только, что дело срочное, отлагательства не терпит.
— Хорошо, проводи его таблиний.
В первый момент вид несчастного мальчишки ужаснул Ларция, однако префект сохранил спокойствие — не хватало, чтобы мальчишка посчитал его испуг укором самому себе.
Что сделано, сделано.
Некоторое время Ларций и Лупа разглядывали друг друга. Мальчишка — хотя нежданного гостя теперь трудно было назвать мальчишкой — был одет в плащ — пенулу. Спустя несколько минут Лупа чуть сдвинул капюшон назад, обнажил лицо. Накидка в какой‑то мере скрывала искореженное лицо, по крайней мере, не было заметно отсутствие левого уха, теперь же уродство обнажилось целиком. Лицо молодого человека представляло собой жуткую, пугающую маску. Ниже глаз, на месте носа чернели две обширные дыры, на лбу впечатляюще выделялось клеймо. Разве что глаза его, большие, похожие на зрелые сливы, были по — прежнему выразительны, теперь в них появилась некая пронзительная, печальная взрослость.
Первым нарушил молчание хозяин.
— Что ты хотел сообщить, Лупа?
— Меня послали предупредить, что в городе появился Сацердата.
Ларций невольно вздрогнул.
— Кто послал?
— Порфирий и Павлин.
— С какой стати Порфирию и Павлину сообщать о появлении своего сообщника?
— Они до смерти боятся его, Ларций. Они напуганы.
Обращение по имени покоробило Лонга, однако известие о возвращении Сацердаты напрочь придавило неуместное, кичливое раздражение, тем более что теперь Лупа — вольноотпущенник.
Пусть его.
— Расскажи все с самого начала.
— С какого именно начала? — улыбнулся Лупа.
Улыбка неожиданно осветила его лицо, оно заметно подобрело. Ларций внезапно поймал себя на мысли, что ему хватило короткого разговора, мимолетного общения с прежним своим рабом, чтобы вполне привыкнуть к его уродству. Очень помогла улыбка, она украсила Лупу, сделало его лицом приятным, разве что немного смешным. Ларций почему‑то вмиг уверился, что парень пришел с добрыми намерениями.
— Тебе выбирать, Лупа, — кивнул Ларций. Затем, как бы подтверждая, что готов разговаривать со своим бывшим рабом на равных, добавил. — Можешь сесть.
Они сели. В этот момент за спиной Ларция послышался женский голос.
— Начни с начала.
Ларций обернулся. В проходе, соединявшем кабинет с внутренним двориком стояла Волусия. Слабый свет свечи осветил ее лицо, укутанное в покрывало тело. Покрывало она придерживала на груди обеими руками, плечи были чуть оголены. Волусия была прекрасна, как может быть прекрасна красивая, здоровая женщина, только что с наслаждением отведавшая мужской ласки и ждущая ребенка. Беременность была заметна даже под свободно свисающей тканью. Женщина подошла ближе, долго разглядывала Лупу, слезы покатилась по щекам, однако она быстро справилась со слезами и торопливо заговорила.
— Прости, я не доглядела…
— Что ты, госпожа! — заволновался юноша.
Он вдруг заговорил быстро, затеребил руками.
— На все воля богов. К тому же я теперь богат. Регул расщедрился. Это, конечно, не возместит гладкость лица, но все же какое‑то утешение. Регул ни минуты не может обойтись без меня. Он редкая тварь, — неожиданно успокоившись, с мудрой улыбкой добавил Лупа. — Трус, зануда и жадина…
— Давай к делу, Лупа, — прервал его Ларций.
— Лечили меня долго, — начал гость. — Калечили час, а лечили месяц. Было больно, но утешением для меня были воспоминание о госпоже, — он кивком указала на Волусию. — Ради этих воспоминаний я согласился. Когда на меня посыпались милости патрона — он отписал мне очень щедрый легат, — я не сразу привык, что меня одевают, за мной ухаживают. Теперь Регул не отпускает меня ни на шаг, требует, чтобы я рассказывал ему обо всем, что он не видит вокруг. Сначала Порфирий и Павлин страшно завидовали мне. Полагаю, они сговорились убить меня, однако я улучил момент и доходчиво объяснил — нам надо держаться вместе, иначе не выжить. Знал бы ты, Ларций, сколько желающих получить наследство Регула или хотя бы богатый подарок, повалило в наш дом. Это было настоящее нашествие. Сначала до хозяина допускали всех подряд. Гости тащили все, что попадало под руку. Это продолжалось до тех пор, пока я не ограничил поток посетителей. Кое‑кто сумел пожаловаться на меня, однако я пригрозил Регулу гневом императора, если он и дальше будет позволять всяким проходимцам хозяйничать в его доме. У тебя есть верные слуги, заявил я — Порфирий, Павлин и я, несчастный, богами отданный тебе в услужение. Гони этих, так называемых гостей. Их толпы, они шарят по всем углам. Благородные попрошайки ведут себя в твоем доме как хозяева. Знаешь, что они говорят? Зачем тебе сто двадцать миллионов, если ты и один ас различить не можешь. Хочешь разориться, дождаться, когда тебя, как нищего, вычеркнут из списков сенаторов? Они покушаются на твои статуи!
Ларций, госпожа, он не поверил!!!!
Он полагал, что его статуи — это святилище под открытым небом! По парку следует ходить исключительно на цыпочках. Пришлось спустить его с небес на землю. Я вывел его в парк и дал ощупать пустой пьедестал, где ранее находилась статуя, изображавшая его произносящим речь в сенате. Он, бедняга, едва в обморок не упал — опустился на землю и зарыдал. Я отвел его в дом, а сам продолжал убеждать — тебе необходимы верные люди. Мы скрасим твои дни, окружим заботой, ты ни в чем не будешь нуждаться, только распорядись, чтобы мы имели возможность допускать до тебя тех, кто искренне сочувствует, кто желает добра. Порфирий и Павлин сначала перепугались, молчали, будто воды в рот набрали, потом горячо поддержали меня. Они оказались милыми и многознающими людьми. Правда, мимо кармана ближнего никто из них лапу не пронесет, так и запустит по локоть, но Юпитер им судья.
Я благодарен им за то, что они разъяснили мне, что уродство в Риме ничего не значит.
Безобразие — это тьфу!
Пустое мнение, дешевка!..
Сказать по правде, я уже успел убедиться, что так оно и есть, и, если умело пользоваться уродством, оно дает известные преимущества. К нему начинают испытывать жгучий интерес. Согласись, госпожа, Рим — странный город, не так ли?.. Раньше я был глуп, наивен, отказывался верить очевидному. Собирался устроить покушение на императора. Отомстить за поруганную родину. Хвала Эросу, он наставил меня на путь истинный.
Спрóсите, кто этот «он»?
Это неважно.
Так вот, Павлин, взявший меня под свое покровительство и воспылавший ко мне отцовскими чувствами — по крайней мере, он так говорит, — как‑то спросил меня, чего более всего я желаю? Присутствовавший Порфирий укорил приятеля, посмеялся над его скудоумием. Дылда до сих смотрит на меня, как на приблудного пса, выхватившего у него из‑под носа вкусную косточку, однако ему хватает соображалки, чтобы не давать воли зависти. Разговаривает со мной назидательно, ведет себя как ритор. Он обратился к Павлину — чего может желать молодой здоровый парень? Конечно, потискать девку. Я и вправду очень желал этого, но страх, что мое лицо оттолкнет кого угодно, кроме разве что самых продажных и безобразных шлюх, убивал всякое желание.
Когда я признался, они долго смеялись надо мной, потом посоветовали выманить у патрона деньги и посетить веселое заведение. Они объяснили, что в Риме полным полно красавиц, которых ничуть не испугает моя физиономия. Они только и жаждут наградить меня любовью, их интересует, что у меня в кошельке, а не на роже. Их можно найти где угодно — в порту, в окружающих лесах, даже на кладбище — эти самые дешевые. Кто бы мог подумать, что столица мира буквально забита цветочницами, предлагающими цветы и себя, булочницами, торгующими хлебом и женской сладостью — и то, и то вразнос, — лотошницами, флейтистками, циркачками. Мои новые наставники предложили проводить меня туда, где со мной будут обращаться как с писанным красавцем, где всякое мое желание будет исполняться незамедлительно и, если мне, например, по сердцу гимны, воспевающие мою несравненную красоту, найдется толпа желающих исполнить гимн. Там я смогу выбрать любую красавицу и поступить с ней так, как мне заблагорассудится. Я не поверил, и они отвели меня в лупанарий.
Он усмехнулся, потом добавил.
— Забавно звучит — Лупа отправился в лупанарий.
— Да, — согласился Ларций, — звучит забавно.
Волусия засмеялась, заплакала. Все трое почувствовали себя свободней, раскованней.
Меду тем Лупа продолжил.
— Там мне приглянулась молоденькая девица. Я всегда был робок с девицами, даже на родине, разве что на весеннем празднике или на празднике урожая, однако Павлин сразу заметил мой интерес. Он тут же поговорил с красоткой, и Эвридика убедительно доказала, что в таком деле, как любовь, уродство не помеха. Поверьте, она говорила искренне, и я растаял. Она объяснила, стоит показать любому римскому гражданину золотой аурелий, и он вмиг забудет, что у меня отсутствует нос, нет уха и я клеймен паскудной надписью. Кстати, надпись я скоро выведу — Порфирий нашел мне умелого врача который обещал особым образом наложить швы на лоб, а после заживления наклеить поверх швов особого рода пластырь, который скроет клеймо.
— Да, — подтвердил Ларций, — в Риме есть такие искусники. Жалко, ухо и нос они тебе пришить не смогут.
— Насмешничаешь, префект, а того не ведаешь, что не ради тебя, а только ради госпожи, — он кивком указал на Волусию, — я решился прийти к тебе. Впрочем, зачем врать. О госпоже я подумал в последнюю очередь.
Прежде всего, я, Порфирий и Павлин заботимся о себе.
Живем мы безбедно, Регул мне ни в чем не отказывает, я пою его особыми настоями из трав, они придают силы слепцу, мне радостно делиться с компаньонами. Всех приблудных просителей мы отвадили с помощью бегающих по парку молосских псов. Если к нам наведается благородный, ему вежливо сообщат, что хозяин отдыхает и просил себя не беспокоить. У меня обнаружился редкий дар, я могу подделать любой голос. Не отличишь.
Все шло хорошо до той ночи, пока к Регулу не попытался проникнуть странный незнакомец. Его едва не загрызли собаки, однако тот проявил необычайную прыть и зарезал двух псов. Долговязый Порфирий со слугами побежал разбираться с наглецом, а когда вернулся, лица на нем не было. Он тут же бросился будить Павлина и, когда тот проснулся, вполне трагическим голосом сообщил, что этот незнакомец никто иной как Сацердата.
Я поинтересовался, кто такой Сацердата?
Они не удостоили меня ответом, принялись голосить, жаловаться, что их спокойствию и сытой жизни пришел конец. Я заставил их рассказать, что за беда посетила наш дом. Они взахлеб, трясясь от ужаса, поведали мне, кто такой Сацердата, и что случится, если разбойник сумеет добраться до хозяина. Они рассказали об убитом Крассе, о том, какая судьба ждала госпожу Волусию, когда Регул нанял Сацердату разделаться с ней. Тогда верховодил Регул. Теперь Регулу с ним не совладать. Разбойник быстро лишит его воли. Сацердата ни перед чем не остановится, чтобы захватить сто миллионов, которые есть у господина. Наша песенка спета. Они готовы были голосить да утра, пока я не вынудил их взять себя в руки и подумать, как нам спастись от этого разбойника? Первым сообразил Павлин. Не зря он все это время дергал свою бородавку. Корнелий Лонг, заявил он, единственный, кто в силах справиться с Сацердатой. Только префект гвардейской конницы, лицо, близкое к императору, может защитить их от этого бандита. Они начали упрашивать меня забыть все, что со мной случилось, и как можно быстрее предупредить тебя, что в городе появился Сацердата. Знаешь, мне нелегко далось согласие, но я вспомнил, что ты сохранил мне жизнь. Я вспомнил о госпоже Волусии. Она отнеслась ко мне по — доброму. Я задумался, зачем ей страдать? Вот почему я здесь. А где Эвтерм? Это правда, что его жестоко избили и отправили в Тарквинии?
— Правда, Лупа, — подтвердила Волусия. — Но он скоро он вернется, не так ли, Ларций?
Ларций ответил не сразу. После долгой паузы кивнул.
Оставшись один, простившись с Лупой, проводив жену в спальню, Ларций вернулся в атриум и с ненавистью пнул ближайшую, стоившую уйму денег колонну из каристийского мрамора. В тот момент ничего, кроме ненависти и разочарования, он не испытывал. Божья кара вновь настигла его. Но за что мировая пневма вкупе с вселенским Логосом преследуют его? Всего лишь за то, что на мгновение поддался душевной немощи — тщеславию?
Он еще раз пнул колонну.
Перспективы были безрадостны. Мир, до того момента заставленный всякими приятными декорациями — марширующими легионами, награждением победителя при Медвежьем урочище, овацией в сенате, торжественным разводом караулов во дворце, во время которого ему уступали дорогу все высшие чина государства; пресмыкательством низших и уважением высших, — вновь обнажил истинную звериную сущность. Предупредил бы кто в дни Домициана, что эти тяготы и заботы только цветочки. Настоящие испытания всегда впереди, беда всегда подкрадывается исподтишка, неслышно, незримо. Ларцию хватило смелости признать, что привычный уклад жизни, наполненный семейным счастьем, добросовестной, хотя и не чуждой всяким интригам, службой, милостью императора, стычками с Элием Адрианом, — с появлением Сацердаты рухнул сразу и напрочь.
Он остался у разбитого корыта. Сомнений не было, разбойник рано или поздно посчитается с ним. Одним своим существованием Корнелий Лонг представлял для негодяя смертельную угрозу. Через месяц в поход. Оставить Волусию, долгожданного ребенка, родителей на произвол судьбы? Судьба карала жестоко, била точно, под ложечку. Может, обратится к Ликорме, пусть его людишки поищут государственного преступника?
Пустое!
Ему как никому другому было известно, как мало рвения проявляют официальные чины, которым по просьбе частного лица прикажут отыскать разбойника. С них не спросишь, их не подгонишь. Никакие взятки не помогут. Сацердата, должно быть, в силе, если рискнул появиться в Риме. К тому же прятаться он умеет.
Выбора не было, сковала полная безысходность. Драгоценной колонне досталось еще раз. Боль в ноге отрезвила. Ответ был прост и просматривался еще в ту минуту, когда он отдал распоряжение подвергнуть строптивого раба бичеванию. За то и наказание, что, зная о неразумности тщеславия, поддался пороку с надеждой — авось, пронесет?!
Все, хватит, он осознал!
В следующее мгновение Разум подобрел, надоумил — кто, кроме Эвтерма, может помочь ему? Фригиец знает преступника в лицо, ему известно, как организовать охрану дома.
Выходит, придется поклониться рабу?
Выбора не было.
Разве спокойствие Волусии, будущий ребенок, старость родителей — это объекты торга? Конечно, необъяснимая милость в отношении строптивого раба поставит крест на его карьере, и что? Не он первый, не он последний, к тому же он уже вдосталь намахался мечом.
Ларций прошелся по внутреннему дворику, миновал таблиний, оттуда направился в перистиль. Здесь учуял аромат жареной рыбы, вероятно, осталась с вечера или кухарка Гармерида приготовила рыбу на завтрак. Не удержался, заглянул на кухню, нашел рыбу, принялся есть. Рыбину держал двумя пальцами, невольно отметил ее величину и мясистость. Видно, тоже метила в преторы, а то и в рыбьи консулы, а вот оказалась на сковородке. Итог понятный, не всем же щеголять преторским или консульским достоинством. Кому‑то и сетей не миновать, и в префектах всю жизнь ходить. Обиды не ощущал, только безмерное, веселящее, как неразбавленное вино недоумение. Почему жизнь такая непутевая? Сколько не ворочайся, все равно рано или поздно она тебя умнет.
Завтра придется написать письмо в Тарквинии, чтобы Эвтерма немедленно отослали в Рим. Он отложил объеденный спинной хребет, усмехнулся. Так не пойдет, так дела не делают, придется самому поехать, побеседовать, заодно посмотреть, что там, на заводе. Вот какая мысль придала уверенность в принятом решении — не такой уж Эвтерм невозмутимый философ, если сумел пробиться к императору. Тот еще, оказывается, хитрюга! Такому можно доверить жену и будущего ребенка. Вытер руки, поспешил в спальню, повернул к себе Волусию. Та спросонья взмолилась — не буди. Куда там! Навалился, любил долго, до приятной истомы, потом лежал и разглядывал потолок на котором цветущая соблазнительная Флора с венком в руках водила хоровод.
Всю дорогу до Тарквиниев Ларция преследовал один и тот же сон — он томится на берегу, а неподалеку, по морю, по бирюзовой глади ступает человек. Удаляется. Время от времени неизвестный оборачивался, зовет за собой. Каждый раз Ларций робеет ступить в воду, стоит столбом, не в силах стронуться с места. Так и торчал на берегу, пока незнакомец не скрывался из вида. Тогда сердце едва не разрывалось на кусочки.
Он так и сказал Эвтерму — сердце на кусочки разрывается, когда вспомню, что скоро мне придется оставить Волусию. Как полагаешь, Эвтерм, к чему этот сон? Кто зовет меня? Согласишься ли ты защитить мою жену и будущего сына, если я верну тебя в Рим?
— Соглашусь, господин, — ответил раб. — Будь спокоен, сражайся доблестно. Я не держу камня за пазухой. Что было, прошло, теперь надо жить, трудиться, рожать детей, заботиться о спасении, а кто зовет — не скажу. Сам еще не знаю.
— Позаботься, Эвтерм, — попросил хозяин. — Ты уж постарайся.