Чё дальше – после, доживу ежлив, дак скажу… Там, глядишь, и Спас… Жаль, что царский-то когда, не помню… Знаю, что осенью, а вот когды?..
– Хватит, дед Игнат. Руки уж пристали.
– Ну а ещё-то на копеечку, то вдруг где не достанет… А там и с Богом. В магазин. Чё в магазине этом тока нету… Живой воды? И та, поди, найдётса. А из-за копеечки – нет её – и слатости иной раз какой не приобретёшь – досадно.
– Всё-о-о, не можем больше, руки вон уж занемели.
– Да всё ли? Это на полкопеечки. Ну да будет, уж и вправду, приневоливать не стану, не мучитель, не терзатель какой-нибудь злобный. И то потрудились. На славу. Обувайте. О-о-о-х, жизь – гамно, а деньги – семючки – карман худой, дак всё и высыпаются… С австрийцами, учил Суворов, не водитесь… дак я с ём, с полководцем-то, согласен полностью – дурной народишко, ох и дурной же… эти австрияки.
Обули мы деда. Достал дед из кармана монеты. Долго то с той, то с другой стороны каждую разглядывал – не передать бы лишнего. Расплатился. Рыжему на ладонь – отдельно положил бумажный рубль. Присвистнул Рыжий, сжал кулак свой конопатый.
– Хапуга, – говорит ему дед Игнат. – Козлишшэ алчный… Надо других уже подыскивать… таких – без наглостев.
– Хм, – говорит Рыжий.
– О-о-ой, – говорит дед Игнат. – Душа у меня, рабятишки, шибко пакостная – до того уж тело моё доброе и безответное измучила… Хошь заскулись, ага, как Шарик вон. Што он, што я – паршивцы оба. Вы попросите Бога, поумаливайте, чтобы прибрал меня скорее – то невтерпёж уж. Но. Чё-то всё дёржит, а пошто, не сообшат. Бог рабятишек слушат, как свирельки. Тока ты, Рыжий, не проси – попортишь дело. Прибери, мол, его, Осподи… Ага!.. Эх, жизь – лапша, а смерть – тарелка…
Пустились мы от деда взапуски. Пыль за нами по дороге – как за волокушей – не продохнуть тому, кто сзади нас останется.
Подошли мы к магазину. Мужики гурьбятся около – гоготливые. МТС нашаяланская так называется: «Полярная» – выходной сегодня в мэтээсе, перерыв коротенький в работе. После посевной в колхозишках раздолбанную технику на Станции подладили маленько, теперь к сенокосу и к уборочной её готовить будут. Но это завтра, с понедельника, хоть и день-то, мужики в шутку журятся, не начинный, а – чижолый.
И мы на корточки присели тут же – любопытно.
Дядя Ваня Патюков – тот, если выпивши чуток, то по деревне с табуреткой разгуливает – фокус всем желающим и нежелающим показывает: пристроит табуретку сиденьем на землю, сухими, жилистыми руками в её ножки упрётся и стойку на руках сделает – стоит с минуту, с две ли, вниз кудлатой головой, размахивая при этом ногами в начищенных до блеска полуботинках, как сигнальщик. В морской пехоте воевал он.
Сегодня дядя Ваня под хмельком – и с табуреткой. Нас увидел, во весь рот заулыбался – многозубый. Табуретку опрокинул, совершил фокус. Майка сползла ему под мышки – живот и спину оголила. Изранен весь он, дядя Ваня, – в синих и розовых рубцах у него и спина вся, и живот – шрапнелью. Парнишкой он ушёл на фронт, вернулся старцем седовласым. Три похоронки во время войны на него приносили родителям – оплакали они его три раза. Воскрес. Живой вот. И хороший – не шишига и не жмотик – конфетки нам обычно преподносит.
Угостил нас и теперь, с упражнением закончил только.
Вынул он, дядя Ваня, молча и улыбаясь, из огромного кармана – расстегнул его сначала, на застёжке у него тот, чтобы при фокусе-то из него не высыпались медяки да паперёсы, – вынул он из кармана своих широченных шкер пригоршню подушечек – обнесены конфетки, как сыпью, табачными крошками, – предложил нам слатось эту – мы не отказались – чем уж чем, но табаком-то мы не брандуем – нормально.
– Ребяти-и-ишки, – говорит нам дядя Ваня. И смотрит на нас на всех по очереди. – Родные вы мои.
И мы ему:
– Спасибо, дядя Ваня.
– Да на здоровье, милые вы мои, на здоровьице, – говорит дядя Ваня и от счастья чуть не плачет, кажется.
И Фанчик здесь же. Прозвище у него такое – Фанчик, а так-то, если по-настоящему: Иван Тимофеевич Верещагин. И он тоже ветеран. Половину нижней челюсти, а заодно и зубы передние, верхние, снесло ему из пулемёта белофинского на фронте, поэтому и говорит он так, что мало кто у него, увечного, что может разобрать. Но кто привык, тот понимает.
С мужиками, слышим, он, Фанчик, такой уговор сейчас держит – если они, мужики, пойдут и принесут ему белоголовку, выльет он водку в какую-нибудь посудину, накрошит туда хлеба и всё это выхлебает, а если выхлебает и не поперхнётся, то они, мужики, купят ему за это и другую поллитровку, а если не ссилит, не управится, тогда он выставляет им две сразу.
Уговорились. По рукам ударили. Сходил дядя Петя Есаулов, отец Андрюхи Есаулова, в магазин, принёс белоголовку и буханку чёрного ржаного хлеба. А Фанчик ждёт его уже, собрался с духом – стоит с деревянной самодельной ложкой – из-за голенища своего ялового сапога только что её вытянул и облизал – в одной руке, а в другой – с пустой консервной банкой из-под какого-то компота – под скамейкой тут же и валялась та, только травой протёр внутри её. Накрошил он, Фанчик, в банку хлеба, бутылку распечатал, в банку вылил содержимое, бутылку в сторону отбросил – в кювет дорожный укатилась та, – хлебать начал. Не давится. Глаза закрыл – сосредоточился – как перед боем. Бежит белое струйкой сверкающей по подбородку повреждённому – под ворот гимнастёрки утекает. Стошнило дядю Петю, отбежал тот к забору, согнулся – в траве как будто, под ногами у себя, выглядывает что-то. И одного из нас стошнило – Маузера – близко уж слишком к сердцу принял всё.
– Тогда пойдём пока отсюдова, – говорит нам Рыжий. – Курево и пряников потом, наверное, купим… А то слабак вон вислоухий…
Смолчал Маузер на этот раз, не огрызнулся – виноватый.
И пошли мы.
Возле клуба остановились. Речь со столба по площади разносится. О Кубе что-то и – о Кастро. Молодец этот Кастро – даёт прикурить американцам. Фидель, одним словом.
Стрельнул в громкоговоритель Рыжий из рогатки. Попал. Но ничего с ним, с громкоговорителем, не случилось – бумкнул только и болтает себе дальше.
– Айда на берег, парни, сходим, – предлагает Рыжий.
Но отказались все – вдруг по домам идти засобирались.
– А чё там делать? – спрашиваю я. – Мы же уж были…
– Надо, – отвечает мне Рыжий. И говорит всем остальным:
– Ну, тогда ладно. Сбор через час… примерно, так. На нашем месте – возле Дышшыхи. Я, может, курева где раздобуду – и покурим. Ну а на деньги пряников с крем-содой после купим… Счас, и не знаю, чё-то расхотелось.
– Не об мухлюешь? – спрашивает его Шурка Сапожников. – Честно слово?
– Вот вам крест… – начинает было, размашисто крестясь, Рыжий.
– Нет, нет, не так! – перебивает его Вовка Устюжанин. – Ты по-советски.
– Честное ленинское и сталинское, – торжественно произносит Рыжий, выкинув перед лицом по-пионерски руку. – И смертью баушки клянусь.
Деньги он там ещё, у магазина, забрал себе все, под рубаху их упрятав, – наш казнохран он полномочный, и дед Игнат его товариш и дальний-дальний его родственник, к тому же, так что понятно, мы не прекословим.
И разошлись мы кто куда.
Я стоял, не зная толком, что мне делать. А он, Рыжий, долго ходил по галечнику, разгребая его босыми ногами, не кудахтал только, как курица, при этом; присматривался. Бродил, бродил, остановился вдруг и говорит:
– Во-о, отыскал!.. Должны же, знаю, быть такие здесь… раньше-то часто попадались.
Что-то поднял и держит на ладони.
Подступил я к нему ближе, смотрю: обыкновенный камешек; белый, на пуговицу маленькую похожий.
Рыжий и говорит:
– Такие, парень, вот ищи.
– Зачем? – спрашиваю.
– Сказал же, надо, – говорит Рыжий.
Ещё штук пять нашли подобных – и по размеру, и по цвету.
– Теперь айда, – говорит Рыжий. – Хватит.
– Куда? – спрашиваю.
– К нам, – говорит Рыжий.
– Не-а! – говорю. – Мамка увидит, работать заставит.
– Не увидит – мы задами, – говорит Рыжий. И говорит: – Хочу маленько отомстить.
– Кому?
– Паулюсу.
– А ей-то чё?
– Она меня вчерась ремнём по жопе секанула… как чужого… ишшо и счас, зараза, зудится… И увернуться не успел… И ни за что – вот чё обидно!
По дороге, возле общежития, где живут курсанты-механизаторы, подобрали мы окурки, на старой, пустой и безоконной молоканке спрятались и ладно ими накурились: по три добрых бычка высмолили. Пошли – нас даже закачало.
– Ядрёные, – говорит Рыжий. – Крепости от матушки-земли в себя втянули – полежали-то.
– Но, – соглашаюсь.
– Ты аж зелёный вон… как плесень, – говорит Рыжий.
Я молчу.
Пробрались мы огородами. Вступили в ограду к ним, к Чеславлевым. Дедушка Иван Захарович сидит на крыльце, трубку громко, как младенец пустышку, посасывает. Увидел нас и говорит:
– Ну, чё, засранцы, накупались? – сказал так и говорит: – Вижу, вижу кунку рыжу.
Мы ему не отвечаем. И ему до нашего ответа дела нет, похоже, никакого: забыл про нас тут же, как про воздух, подпёр небо носом – старый.
Юркнули мы в дом. Родителей дома нет – пошли покосы смотреть и, где надо, так их, покосы-то, почистить. В избе одна Марфа Измайловна. Не на огороде сегодня – пока жарко. Сидит возле окна, носок – натянула его на электрическую лампочку – штопает. В очках, те – у неё на самом конце носа.
– Ба-а, – зовёт её Рыжий.
– Чаво тебе, – откликается та, не отрываясь от заделья.
– А ты лекарство сёдня принимала?
Молчит сразу бабушка, а после и отвечает:
– А чё тебе-то за забота?
– Да нет, я просто, – говорит Рыжий. – А то подал бы.
– Ну дак подай, – говорит бабушка Марфа. И говорит: – Пора уж, правда.
– Счас, – говорит Рыжий.
Подступил к шкафчику, открыл его, достал оттуда баночку коричневого тёмного стекла. Таблетки из неё в горшок цветочный тихо вытряхнул, вдавил их, словно семена, пальцем в землю, а вместо них, таблеток-то, в баночку камешки, что отыскали мы на берегу кемском, засунул.