– Вот бы сейчас во Франции, или в Италии хотя бы, революция советская свершилась, тогда-то бы не так вольготно стало им, американцам, – говорит Володька Прутовых. И дыму лишнего, поди, втянул – закашлялся.
Постучал я его по спине и говорю:
– Да-а, это здорово бы было… Нахальства бы маленько поубавили, а то совсем уж… распоясались.
– Но, – говорит Вовка Устюжанин. – Или бы в Англии. Тоже – железно.
– Или бы в Африке, – говорит Рыжий. – Ещё бы лучше было – негров-то сколько – сиксильон.
Андрюха Есаулов – тот молчит, зубами только скрычегает: привычка у него такая, с ясельного ещё возраста, – мало его политика волнует – нисколько. Дымом затянется, изо рта протяжно его выпустит, к кому-нибудь из нас после повернётся и зубами попугает – не страшно, конечно, но противно; не отучить никак его от этого, но шут с ним – зубы его – и пусть себе их крошит. «Дурцев» – называет его, Андрюху Есаулова, отец Володьки Прутовых, Василий Васильоныч. Зато весёлый он, Андрюха, с ним не соскучишься.
– Да ничё, – говорит Рыжий. – И без них, без негров разных, справимся… Наши умеют воевать.
Мы-то всё больше так – впустую пыхаем. «Балуемся», как говорит, нас осуждая презрительно, Рыжий. Боимся, что стошнит и голова закружится. А он, Рыжий, смолит по-настоящему – всегда взатяжку, как мужик, папиросы зря не переводит: чужие были бы, а то отцовские – жалеет. И уж давно так – лет с пяти.
– Конечно, справимся, – говорит Володька Прутовых. – У нас ракеты вон!.. Да и Китай, поди, поможет.
– Да справимся-то справимся, – говорит Вовка Устюжанин. – Как не справимся: мы – русские. Но поспокойней как-то было бы, если бы и у них-то был социализм.
– Ну, это ясно, чё тут рассусоливать и здря-то вякать, да… – начал было Рыжий, но не закончил.
Еолос вдруг раздался сверху. Кто там – мешает солнце – нам не разглядеть, но чей он, голос этот, сразу догадались мы.
– Вот оно чё! – с прутом в руке – гусей своих, наверное, гоняла на Куртюмку, – стоя на самом краю ямы и заглядывая на нас сверху вниз, заверещала Рашпиль Панночка. – А я уж думала, кто не поджёг ли чё тут сдуру… Дым-то вон валит, как из преисподни. А это вы-ы, а это вон чё!..
Вот уж и влипли-то, так влипли. Как пить дать, донесёт теперь на нас родителям нашим Панночка, тут уж и к бабке не ходи – не раз проверено на опыте и кое-где ремнём закреплено. Что ей, Панночке, стало вдруг известно, то скоро всем будет ведомо. Иван Захарович, дедушка Рыжего, так её, Панночку, величает: «Булька» – что это значит, мы не знаем, но предполагаем, что – обидное: не добрячок Иван Захарович, а «грязнословец остарелый», как говорит о нём Марфа Измайловна, – не по делу тот не скажет. А о ней, о Панночке, Марфа Измайловна сказала как-то так: «Она, убогая, собак и кошек любит шибче, чем людей, и жить ей трудно».
Вмяли мы – оробели-то – окурки в землю. Сидим, растерянные, словно оглоушенные. Наш атаман лишь – тот и не подумал. Пустил он, Рыжий, вверх, метя в неё как будто, в Панночку, тугую струю дыма, как стрелу, помолчал сколько-то ещё, недолго, и говорит после, циркнув – как у него, у нас не получается так, и втае мы ему завидуем – сплюнув через плечо себе сквозь дырку-щель между передними зубами:
– Тебя везде, зараза, носит.
– А-а?! – говорит Панночка.
– На, – говорит Рыжий.
– Чё?! – говорит Панночка.
– Через плечо, – говорит Рыжий.
– Ишь ты шустрый… недокунок!.. Чеславлев – рыжий-то… Чеславлев!.. Стручок гороховый, а не парнишка!.. – принялась ругаться Панночка. Поругалась, поругалась, а потом и угрожает: – Выметайтесь живо все оттудова, не то прутом вас счас повыгоняю… Знаю, не думайте, наперечёт всех! Не укроетесь!.. Ишь, осы!
– Ага! – говорит Рыжий. – Испугала. Ты как сюда спустишься?! На парашюте?.. И выгонялка у тебя уж – тьпу ты! – озаржавела.
– Я покажу тебе, охальник!..
Покричала, покричала ещё Панночка и говорит:
– Ладно, паршивцы, оставайтесь тут, сидите, я побежала за Истоминым.
За отцом моим это.
– Беги, беги! – говорит ей Рыжий, курить так и не прекращая, а пуще того ещё затягиваться да выдыхать принявшись, – знает, что нет его, Истомина, дома. И говорит: – Смотри тока, не закопыться там об чё-нибудь, рябая, – нос-то себе расквасишь – как ты его потом сувать-то везде будешь?!
Зафыркала там, наверху, Панночка, как лампа от плохого керосина, и пропала вскорости из виду. Ещё послушали мы – тихо. На деревню побежала – так решили.
Выбрались мы из ямы, пошли от неё прочь.
Идём шеренгой поначалу – кулижкой следуем – та позволяет, после в рядок – по тропке – выстроились. Рыжий ведёт, я замыкаю. И настроение у нас не то уже, какое было, хоть и бодримся, но понятно.
На разлившейся бакалдицей Куртюмке, перед плотиной, которую и мы старшим ребятам помогали строить – кто из нас дёрн, кто палки им подтаскивал – дней пять, наверное, не меньше, провозились с ней, с плотиной этой, с утра до вечера там пропадали, – плавают плотно, словно ряска на зацветшей мочажине, гуси. А те, что водой вдоволь уже, видно, насытились, досыта в ней наплескались, места пока ли не хватает на запруде им, по берегам – одни сидят, другие бродят, травку щиплют. Бело от них, и издали-то – как будто пух кипрейный ветром нанесло туда с горельника, ещё и шумно – гогочут бесперечь, как будто есть о чём, может, и есть о чём, пойми их. Нам-то оно: «гага» – и только. Один какой-то, ненормальный, долго сначала разбегаясь, словно кого-то догоняя, сорвался кое-как с поляны и полетел; летит надсадно, тяжело, как жеребец на воробьиных крыльях, – до Балахнины дотянет, нет ли? – вроде туда, в ту сторону направился. А остальные на него, как на придурка, шеи вытянув, посматривают снизу.
Обошли мы их – на всякий случай – есть и такие гусаки там, знаем, – отпятнают «плоскогубцами» своими да так ловко и так скоро, что и удрать-то не успеешь; есть и гусыни – как собаки.
«У Вовки нашего от них в таврах всё гузно, от гусей-то, и шенкеля, как от жегала бытто, но», – говорит про Рыжего и про гусей Марфа Измайловна.
И про меня сказать так можно – как будто банки ставили вчера мне, но не на спину, а пониже поясницы. Плохо, когда пасти их заставляют; домой поэтому ещё и не иду я.
Мы для себя старались, делали запруду, гуси у нас её отняли – где справедливость?
Перед самой горой, не заходя пока в Ялань, остановились мы. Упали на траву, на небо смотрим – то голубое и высокое; подевались с него куда-то, как будто тряпкой кто-то стёр их, коршуны и галки, – чистое. Ни одного на нём и облачка. А когда долго на него, на небо, смотришь, начинают расходиться по нему круги – сначала белые, а после чёрные.
– Ох, ё-моё, – говорит Рыжий. Лежит он на спине, ногу на ногу закинув, а руки сунув под затылок.
– Чё? – спрашиваю я.
– Да чё-то… хрен его и знат, – говорит Рыжий. И говорит: – И как там спутники летают?.. Они жжалезные, зараза.
– Да-а, – говорит Вовка Устюжанин.
Молчат все остальные.
– Нордет рассказывал, – говорит Рыжий, – что туда, в космос, свинью к полёту наши подготавливают… Под её рыло, говорит, уже и шлём придумали и смастерили. Как тока научится сидеть нормально в кресле, так и запустят. Но. А он, Нордет, по радиу, ли чё ли, это слышал.
– Да, – говорит Вовка Устюжанин.
– Да, – говорю я.
– Не знаю тока, матка или боров? – говорит Рыжий.
– Да-а, – говорит Володька Прутовых.
– Да-а, – говорю я.
– Ну а теперь-то чё? – спрашивает Шурка Сапожников. И говорит: – А то домой уже мне скоро.
– А я подумал, про свинью ты, – говорит Рыжий. – А чё домой-то? – спрашивает.
– С Катькой нянчиться, – отвечает Шурка.
– А-а, – говорит Рыжий. И говорит: – На конюховку, может, а?.. – помедлил чуть и добавляет: – На Кемь опять ли, покупаться?
– А, может, к Бибиковым? – предлагает Вовка Устюжанин. – Позаглядывам к ним в окна.
Бибиков Дмитрий Дмитриевич, директор школы, на днях женился на учительнице – пока из дому не выходят – «цалуются там» – говорит про них Рыжий. Ещё совсем недавно бегали мы за ними и кричали: «Жених с невестой поехали по кесто! Кесто упало – невеста пропала!» Теперь женились вот – охота им.
– Нет, – говорит Рыжий. – Чё там увидишь – позакрывали всё, позанавесили.
Мы уже побывали там вчера с ним, с Рыжим, позаглядывать пытались, бесполезно.
– Лучше айда на конюховку, – говорит Рыжий.
– А на какую, – спрашиваю я, – на мэтээсовскую или на колхозную?
– На рыбкоповскую, – говорит Рыжий. – Посидим там – там прохладно.
И пошли мы, но не сразу – в кувырдышки ещё поиграли.
Пришли. Вошли.
– Здрасте, – говорим.
– И вам того же, – отвечают.
Накурено на конюховке – хоть топор вешай. Сумрачно – оконце маленькое, низкое – одно: в завалинку, скосившись, пялится, как курица на червяка. Стекло в нём, в оконце, закоптелое – не протирал его никто и никогда, наверное. Скипидаром пахнет, упряжью и солидолом. Развешаны по стенам, на штырях, хомуты, чересседельники, вожжи и сбруи – приглядишься, так увидишь.
Фроловых дядя Иван, старший рыбкооповский конюх, возле стола сидит, строгает что-то ножиком – валятся стружки на пол и ему, дяде Ивану, на колени. Зубы для граблей готовит, что ли? Несколько колышков уже сделал – на чёрном столе рядком лежат те – светлые.
Лавров дядя Егор, его помощник, – лежит, подперев рукой голову, на топчане, лицом – к входу.
Около буржуйки незатопленной, на корточках, пристроился остяк яланский Гриша – семьи у Гриши нет, нет и забот особых у него – так, поболтать пришёл о разном, но, в основном-то, об охоте.
Обо всём уже, похоже, мужики переговорили – об охоте скрадом, гоном и «ногой собачьей» и, конечно, о медведях – опоздали мы маленько – жалко, – ради нас не станут повторяться.
Поздоровались, расселись мы – кто на пороге, кто на лавке.
– На улице жарко? – спрашивает у нас дядя Егор.
– Жарко, – хором отвечаем.
– Жарко, жа-арко, – соглашается дядя Егор. – Он оно чё. Скоро прибор, поди, термоментор, уж треснет… Как у кобылы в жопе, – говорит.