– Ну да! – говорит Николай, языком заплетая, – с мизинец… «Дядя» был – ого! – приличный.
– Ага, приличный… с поплавок. Не с твой, твой-то ничё ещё… убить им можно… с мой вон.
– Молчи!
– Молчу… И как тебя жена-то не боится?
– Не помешал бы, я б его поймал.
– Нашёл виновного… Руками ширить меньше надо было… Он поймал бы.
Возлежим мы прямо на гальке, на осеннем солнце млеем, от воды в глаза осколочно сверкающей жмуримся, как воркует она, слушаем. Хмель на носу у нас сидит и ножки свесил – так у меня по крайней мере – не стряхнёшь его, не сгонишь. По чаще-то с ним полажу, сам слезет.
Закурил опять Виктор, на локоточек отвалился; пускает дым в безоблачное небо, его, как птицу, взглядом провожает.
– Душа, – говорит, – растопырилась.
– Да, – говорит Николай. – Как коршун в небе.
– Красотиш-ша… Всю жизнь на Taxe бы и прорыбачил, – говорит Виктор. – Тут бы и помер. Птички бы отпели.
– Вороны.
– Пусть бы и вороны… тоже певчие.
– Пойду, – говорю.
– Ага. Иди, иди, – говорит Виктор, – то не успеешь. А мы не будем торопиться. Да, Николай?
– Да! Нам не к спеху… Клёв не исправился ещё.
– Сообразительный какой ты.
Оставил я им пойманную мною рыбу, чтобы не бить её на ходу в рюкзаке и в кане и чтобы с нею не таскаться, посмотрел, сколько они уже поймали.
– О-о, – говорю.
– А ты как думал.
Показал им свою.
– О-о, – говорят.
– А вы как думали.
Пошёл.
– Догоните?
– Кто знает? – говорит Виктор. – Может, и нет, а может, и догоним… Если до устья не учапаешь… Не убегай далёко-то, клёв вдруг опять поправить надо будет.
– Ладно.
Пошёл я. Рыбачу. Слышу вскоре, насос сзади захрюкал: лодка у них, наверное, чуть подспустила, так подкачивают.
А клевать вот и на самом деле лучше сразу стало. И всегда так, давно нами уже замечено: не клюёт, не клюёт, остановимся, «горькой радости, – как Виктор выражается, – на грудь маленько примем», и, как бы кому ни показалось это странно, клёв почему-то тут же улучшается. Такое дело вот, а в чём оно, не знаю. Субъективная тому причина, объективная ли, непонятно… Так вот, и всё, и ничего тут не попишешь. Таймень браться начал, пусть и вяло, но всё же: ожидания азартного добавилось – а вдруг да вылетит, а вдруг да схватит! – каких ни разу не ловил ещё – дурак замшелый… Выдернул я двух, не крупных, правда, килограмма, может, по два. И то дай сюда, как говорит Виктор, не Саньки Ларина, значит, а наш, мол, обойдётся Санька Ларин. А уж тянуть его, тайменя, когда схватит, восторг и только, покуда вытащишь, поводишь, и слабины чуть только дашь, он тут же твою блесну с якорем-тройником выплюнет – как так умеет?
Иду по берегу я, как чумной щенок, вихляю – косо подо мной земля повёртываться что-то стала, – а то и падаю, да хоть не в воду, тихо радуюсь, и то, мол, ладно, но и туда, в речку, один раз чуть было не угодил, успел зацепиться за пихточку, не то бы махом остудился. А тут ещё и бобры, горячо мною проклинаемые, тальник нагрызли, оставив от него повсюду острые, невысокие колышки, – и за них, за колышки, в траве-то жухлой, запинаюсь, сапоги об них порвать боюсь, не одну пару уже из-за них, из-за грызунов, пришлось выбросить. На бобров ворчу, иду, ругаюсь.
И произошло тут со мной вдруг что-то незаурядное и непостижимое.
Стал я облазить глубокую курью по крутому, чуть ли не отвесно подмытому в разлив берегу, почти уж на него вскарабкался, за один из обнажённых, свисающих по откосу и похожих на верёвки узловатые корней ольховых ухватился, начал на нём подтягиваться было, но он возьми да и сломайся, ну а вернее-то, порвись – и полетел я вниз спиной, держа крепко в одной руке спиннинг, в другой – обрывок корня злополучного; и молча. Лечу, стремительно удаляющуюся от меня вверх, напуганную будто, мшистую, кривую кромку охристого яра и словно вонзающиеся вершинами в погнавшееся тут же за мной как будто небо голубое пихты вижу, ещё и думаю при этом моментально, хоть бы в курью-то не свалиться, и чувствую, как остановило меня вдруг что-то прямо в воздухе, встречной струёй как будто сильной задержало, и отшвырнуло в сторону от траектории падения. Мягко шлёпнулся на глину. Поднялся. Смотрю, торчит рядом из глины – как раз там, куда я должен был упасть – остро состроганный бобром пенёк таловый. Мгновенно в пот меня прошибло. Наживился бы я на него, на кол этот, как на пику. Не по себе мне сразу стало; протрезвел. Но что спасло меня, и до сих пор в ум не возьму, не знаю. Что или Кто-то? Удивительно.
Мир для меня вдруг по-другому зазвучал, иначе засветился – чётче, словно только что его ополоснули и протёрли. Стою. Прислушиваюсь, озираюсь – и слух и зрение как будто разом обострились. Детство вдруг вспомнилось – те ощущения и впечатления, уже, казалось, и забытые, – ясно, пронзительно – как повторились. Чувствую острый холодок спиной: люта смерть грешника – представилось – что даже нервно передёрнулся. Но что же всё-таки со мной случилось только что? Не знаю. Не знаю, что, но вот что мне открылось: жить-то как хочется – так хочется, как иногда, в какие-то моменты, помереть – примерно, так же – до захлёбу.
Дальше я не пошёл – быть одному мне сделалось тоскливо вдруг, так что и сердце даже защемило, как от утраты горькой, от дурного ли приобретения. На длинный, шумный перекат, что под курьёй, косой её пониже, выбрался. Хожу по нему, по перекату, где позволяет глубина и где течением не сносит, рыбачу без всякого интереса на хариуса, оставив на берегу кан, рюкзак и спиннинг. Ловится мелкий, белячок, крупный уже в плеса спустился, стал на ямы. Какого вытащу, и отпускаю его тут же, не умиляясь самому себе, а – равнодушно. Ноги в коленях у меня трясутся – после падения ещё не очурался, ну а точнее, оттого, что при падении со мной произошло, чем ли могло оно закончиться – от этого, быть может. Дожидаюсь я своих товарищей, теперь уж терпеливо.
Грустно, что день тут, на рыбалке, пролетает как мгновение. Быстро на Taxe вечереет. На глазах прямо меркнет. Видно, присмотришься, как тени лавой расползаются, густеют; как редеют и тускнеют блики на воде и в хвойных кронах елей, пихт и кедров, на их стволах, к реке наклоненных, на них же, на стволах, но отражённых. Смолкают птахи в ягодных кустах, перепархивают в них почти беззвучно – ветки выбирают поудобнее для отдыха, место подыскивают поукромнее. Небо, с косым, андреевским, крестом на нём от самолётных выхлопов, пока, хоть и немного забледневшее, но ещё светлое, там, наверху, на сопках, бронзовых от солнца, пусть и к исходу он, но ещё день, а здесь, в глубоком, узком створе, уже смеркается. Самое время останавливаться на ночёвку, а то совсем, глядишь, стемнеет.
Тем же, чем и я, похоже, озабоченные, скоро и те, кого я поджидал, в речной излуке показались – рыболовная флотилия, и только, флага, правда, не хватает, один флагшток – сосновое удилище.
На перекат не стали выплывать, поближе к берегу курс держат. Громко меж собою разговаривают – только что встретились как будто, день минувший обсуждают – так про них подумать можно вчуже. Взбудораженные. От рыбалки, от чего другого ли.
– Эй, на фарватере! Мужик! – улыбаясь во всю ширь своего трое или четверо суток небритого, издали-то, будто углём натёртого, намазанного дёгтем ли, лица, кричит мне в шуме переката Виктор. – Мы, грешным делом, думали, что ты уже на пасеке и медовуху с братом попиваешь там! Еле тебя догнали, парень! – и уже тише что-то Николаю.
– Не успел! – кричу и я им с переката. – Ну а вот вы, по брату вижу, не зевали!
– А как же! – отвечает Виктор. – Клёв-то маленько надо было поддержать! Не плыть же, парень, вхолостую! Да, Николай?! А ты удрал куда-то и с концами! Звали, звали, звали, звали… Как сквозь землю провалился! Пришлось вдвоём уж дело исправлять! Но, не волнуйся, – продолжает, – око да око тут: Иван за нами строго наблюдает! Так или нет, Иван!?
Тот головой в ответ кивает: так, мол.
– А Николай сказал: больше не буду! Его уже любой клёв, совсем хоть никакой, устраивает! Дак чё! Ты помаши таким-то стягом…
– Молчи!
– Есть! Слушаюсь!
– Лодку порвали всё же – клеили? – спрашиваю я, когда они подплыли ко мне ближе.
– Было. Маленечко порвали, – отвечает Виктор.
– Молодцы.
– Стараемся… Как же иначе?.. У нас иначе, парень, невозможно. Если у рулевого одна зенка на чужую Ленку, а другая на свою коленку.
– Ага, а сам-то! – возражает Николай. Кепка, как у рэпера бейсболка, козырьком у него на затылке. – Сам-то трезвый?!
– Мне-то ладно – я не правлю.
– Скоро совсем дорвёте лодку. Как мне, по берегу и вам скакать придётся, – говорю. – Вряд ли понравится.
– Ну, до этого дожить ещё надо… Место нашёл? – спрашивает меня Виктор.
– А чё его искать, – говорю. – Вон в пихтаче и заночуем.
– А дров там хватит?
– Наберём.
Вышел, бурля водой, я с переката. Поставил, не складывая её, тут же, к кустам, свою удочку: завтра с утра и порыбачу.
Уже и все на берегу. Топчутся. Прохаживаются: долго, наверное, не покидали лодок.
– Не сломай, – говорю я специально для Николая, указывая ему на свою удочку.
– Это мы можем, – говорит Виктор.
– Не сломаю! – говорит, покачиваясь, Николай.
– Какой ты резкий.
Улыбаются.
– Ну, как рыбалка?
– Замечательно. А как у вас?
– У нас нормально… Поправляли ж.
Шурша галькой и подмяв прибрежную осоку, выволокли Николай и Иван лодки на камешник, вытащили из них всё наше походное имущество, какое находилось в них, и каны с рыбой, составили всё это кучно в одном месте, перевернули после лодки. Лежат те вверх днищами – как небывалые тут черепахи будто выползли на нерест. На моей, гляжу, заплата новая, большая, среди старых, многочисленных; скоро уже и ставить будет негде, вот печаль-то.
– Ну, вы даёте, – говорю.
– Уж как можем. Стараемся, – говорит Виктор. Стоит он, как франт перед фотографом, отставив одну ногу в развёрнутом болотном сапоге и подбоченившись, уже и курит. Энцефалитка у него спереди вся мокрая, сверкает рыбьей чешуёй, как блёстками на новогодней ёлке.