Помилуй, Господи, помилуй.
Запылал костёр возле нашего табора, но не под кедрами, чтобы и их не запалить, а ближе к яру. Понеслись столбом искры в небо. Затрещало, загудело. Ликует что-то – может быть – либидо.
Я задремал.
Замёрз.
Поднялся.
Всё то же небо. Та же Taxa. Та же темнота.
И то же одиночество – не тела, а души. Не внешне. Внутренне. Емкость такая – не заполнить – нужна она, наверное, чтоб отзывалась.
Вспомнился чей-то стих – как будто прочитал мне его тот, который мне всегда перечит: «Если всё живое лишь помарка за короткий выморочный день, на подвижной лестнице Ламарка я займу последнюю ступень».
Пошёл к костру.
Иду.
Думаю: Василий Васильевич Розанов намеревался и был согласен только с тем, что явится на Тот свет с носовым платком, мол, а я?., выходит – с удочкой…
Подступил к костру.
Иван спит, всё в том же положении.
Николай там, возле своего пионерского костра, – работает в угоду сокровенному.
Виктор кемарит сидя. Услышал, как я подошёл, голову приподнял, глаза открыл.
– А чё, мы всё уже допили?
– Всё, – говорю.
– Плохо, – и задремал опять, устроив голову на грудь. Мундштука в руке его не видно.
Выбрал я между выступающими из земли корнями кедра местечко, лёг. Удобно. Словно в зыбке. Мягко. Задремал.
Прошёл мимо меня Николай. Наступил мне на ногу.
– Ну, ты… медведь. Ходи осторожней.
Молчит тот. Бродит. Ищет что-то. Наступил Виктору на ногу. Вскинул тот голову.
– Задавишь… Слава Богу, босиком хоть.
Задремал опять я. И опять проснулся.
Виктор ползает вокруг меня, по земле руками шарит.
– Чё потерял?
– Дачё, мундштук.
Ползал, ползал. Не нашёл. Сидит, без мундштука курит.
За окнами пожар – озарено у нас в избушке.
– Работает, – говорит Виктор.
– Да, – говорю.
Николая не видно. Нет сапогов его на кольях, нет и одежды. Всё перенёс к костру большому – там обжился.
– Переселился… Чё-нибудь высушит опять, наверное, – говорит Виктор. Сказал и засопел. Проснулся. – Худо, что выпить не осталось. И почему всегда так – не хватает-то. Ну, как обычно.
Ваня – как камень – и не шевелится. Подступил к нему я, наклонился – дышит.
Луна было показалась, тайгу осеребрила, речку осияла. Но небо скоро затянуло тучами. Закрапал дождик мелкий. Прекратился скоро.
Светать начало. Ветер подул. Дым от реки теперь погнало – к сопкам.
Виктор уже на ногах. Поставил на костёр чайник. Вода вскипела, заварил.
– Иван, вставай, – говорю.
Иван не двинулся.
Николая не видно. Пригляделись:
Сидит он за избушкой возле пепелища своего пионерского на бревне, как-то не сжёг ещё которое, не мог, наверное, один к костру его придвинуть. Лицо у него, у Николая, в саже – чёрное.
– Как погорелец, – говорит Виктор.
Рядом с ним, с Николаем, на бревне же, мреют остатки от его исподних.
– Без флага теперь будем… Нас, слава Богу, не спалил, – говорит Виктор.
– Чай надо пить. Иван, вставай-ка.
Сел Иван. Спит сидя. Глаз разодрать пока не может.
Пришёл Николай, уже одетый и обутый.
– Поздравляю, – говорит ему Виктор. – Мы в тебе не обманулись. Ночевать-то как теперь без знамени будем?
– Молчи.
– Слушаюсь.
Попили мы чаю крепкого. Хлебом с маслом и домашним сыром, своедельским, перекусили. Очень вкусный.
– Пошёл я, – говорю.
– Иди, иди, – говорит Виктор, – то не успеешь.
– Сейчас таймень на мышь хвататься должен. И вы тут долго не рассиживайтесь.
– Какое долго!.. С места не сойти, прямо тут бы вот и закопаться, – говорит Виктор.
– Головушка болит, что ли? – спрашиваю.
– Не то слово, – отвечает. – Болит!.. Болела бы. Не голова, а колокол гудящий… Сволочь какая-то в него как будто лупит чем попало… Чё, неужели всё вчера мы вылакали?.. Душа свербит, в ногах ломота… чё-то там… и чё-то там охота.
– Всё, – говорю.
– Вот, ё-моё-то. Ну и жадность.
– Где твой вещмешок? – спрашиваю я у Ивана.
– Там где-то, – отвечает.
– Понятно, – говорю.
Нашёл вещмешок, вытащил оттуда канистрочку со спиртом. Побултыхал ею.
– А это чё?! – спрашивает Виктор. Стоит. Лицо его окаменело, будто вдруг проявилась перед ним Медуза или косматая Лилит.
– Да так, – говорю. – Жидкость.
– Самогонка? – говорит Виктор. С придыхом. Будто нацелился и цель спугнуть боится. Кто бы глаза его при этом видел.
– Ливизовский.
– Спирт?!
– Газировка.
– У-ух, – говорит Виктор, будто все свои прожитые годы разом выдохнул. И говорит: – A-а, это хорошо. Ну, Николай-то вряд ли будет. А ты? – спрашивает он у меня.
– Нет, не могу пока, к обеду, может, разохочусь. Но как клевать, конечно, будет.
– К обеду может не остаться… У нас-то клёв неважный, явно, будет.
– Ага, не буду. Наливай!
– Тебе кальсоны надо помянуть.
– Молчи.
– Молчу. Пока мне ещё страшно. Иди, бутылочку найди-ка… вроде туда бросал куда-то. И набери, сходи, воды.
Принёс Николай бутылку из-под водки и в ней воды. Разбавил Виктор спирт. Выпили они. Закусили. А я за них лишь поперхнулся.
Мундштук Виктор всё-таки разыскал, в зубах уж, вижу, у него торчит тот. Курит Виктор. Ясноглазый. Просветлённый.
– Пошёл я, – говорю.
– Иди-иди, – мне отвечают. – Не держим.
И день второй «залаял, как собака».
Иду. Рыбачу. И у меня в голове не всё так уж ладно – загостился в ней «Петрович». Как у себя дома, расположились беспардонно, лясы точат с самогонкой. Надоели, утомили, хоть и званые, татарина не хуже. Утро, пора и честь бы вроде знать. Ну уж куда там, ждут, не приглашу ли к ним ещё кого-нибудь, мало того, но даже требуют – то по вискам, а то по темени стучать возьмутся – морщусь. Чай им, похоже, не товарищ. Тяжело с такой-то ношей. Где по дороге ровной бы, так ещё ладно. А то скачи тут да карабкайся… Но, как говорит мама, у тебя одна воля, а у водки четыре, так и терпи уж.
Перед восходом солнца резко вдруг понизилась температура – с плюс десяти до минус десяти примерно, редко так бывает – и не понизилась, а обвалилась. Для нас нарочно – так, наверное. На речке забереги появились. Только что от костра, после тепла-то сразу, так и мёрзну. Куржак с кустов, когда задену их, за шиворот мне сыплется – ёжусь. Руки стынут. Дышу на пальцы, грею их, чтобы хоть чуть повиновались, то – как чужие. Кольца на удилище льдом от мокрой лески быстро забиваются, так что и леску не протянешь, – их то и дело прочищаю.
Снял я «черноспинку», прицепил вместо неё блесну-мышь. Не ту, что из медвежьего-то, поминал уж, меха, самодельную, а заводскую, металлическую. Не один раз уже испытанную. Тоже удачная. Кидаю. Под водой идёт – как настоящая. Виктор обычно говорит, когда из лодки её видит: «Хоть сам ныряй за ней охоться… Хвостом-то чё она выделыват. Но. Как живая. Охты-мохты». Дорожу ей. В первом же омуте поймал я на неё двух тайменей. Невеликих. Хорошо с утра выходят – радуюсь, как только голова больная, непоправленная, позволяет. И блесну хватают жорко – не играют с ней и, нападая, не промахиваются. Тот и другой взялись сразу – не травил их, не выманивал – с первой проводки. Тут же выловил и щуку. Добрую. Одна за этих двух тайменей. Повоевал я с ней в утеху. С яра блеснил, едва её туда и вытащил. На берегу уже перекусила леску, точнее-то – перепилила. Золотистая. С брюха светлее, со спины темнее. Чистое туловище – без каёмки и без крапинки. Бок только в свежей рваной ране – выдра или большой таймень её пытался сцапать – там ей, однако, повезло. Заметил я, как из засады она вырвалась – из травы такой же, как она, окраски, – и пронеслась ракетой к моей мышке, пасть распахнув уже заранее. Точно, собака и собака.
Спустился я ниже. Миновал, не останавливаясь, мелкий, но стремительный перекат: рыбы на нём и летом почему-то не бывает, а теперь-то уж и вовсе – зря и время тратить на нём нечего.
Сразу под перекатом омут неширокий, крутит в котором, словно звёзды во Вселенной, клочья пены, листья палые и шишки от еловой до кедровой, а за ним должно быть плёсо, помню, длинное, прямое – метров двести – так, примерно. Тёмное, как зрачок, – даже и дна не видно в нём – глубокое такое. Берега высокие, крутые – неловкие для рыбалки, с лодки только тут и удить.
Выбрал я всё же место между двумя пихтами, плечом к одной из них пристроился, начал прокидывать. Раз, другой забросил. Пусто. Третий. Опустил блесну пониже. Тормознулась как-то тупо. Зацепил, думаю, за каршу. Зацепил, но, чувствую, не намертво – чуть подаётся. Полутопляк-коряжину где иногда нечаянно прихватишь якорем, так же с ней тянется обычно. Хвост, вижу, большой, красный из воды показался. Таймень. Очень крупный. Килограммов двадцать пять – тридцать – жадным глазом его смерил. И дышать забыл и думать перестал о чём-то, только: вроде поймал уже и лавры пожинаю. Протащил его сколько-то. Шёл сначала, не сопротивлялся – не понял ещё, наверное, что с ним случилось. И вдруг – на тебе! – упёрся резко. Вырвалась у меня из онемевших от холода пальцев ручка катушки, леска раскрутилась – тут же и выплюнул таймень блесну – вылетела она ко мне на берег, на пихте повисла. Кое-как её достал оттуда после. Сошёл, зараза. Руки и ноги у меня трясутся – от отчаяния. Блеснить на него дальше уже бесполезно – больше не выйдет, не покажется. Но нет, кидаю и кидаю. И всё равно ведь, думаю, не вытащил бы я его тут, ждать бы пришлось товарищей мне на подмогу, и… голова болеть, как будто, перестала.
Сел я на яру. Сижу, свесив вниз ноги.
В полном расстройстве пребываю – будто только что к другому от меня ушла любимая – с чем-то иным сравнить, и не придумаю. Небо в копеечку и свет не в радость. Как в ознобе – так меня колотит. Плохо, что спирту нет с собой. Вижу, плывёт под водой бобёр, не взрослый, а ярец-бобрёнок. Глазами на меня, как налим, из-под воды прозрачной пялится. Лапами-ластами работает усердно. Сердит на них я. Да и есть за что, конечно. Мало того, что из-за острых, как шилья, нагрызенных ими, бобрами, по всему берегу колышков таловых и ольховых я часто рву свои резиновые сапоги, но ещё и падаю нередко в старые их, полуобвалившиеся хатки, а из-за этого язык сквернить приходится – что уж совсем вроде негоже. «Вот на блесну-то я тебя сейчас поймаю, – думаю, – якорем зацеплю за задницу… вместо тайменя. Ладно уж, шут с тобой, живи, паршивец… Ну, ё-моё, ну как так получилось?!.