Золотой век — страница 47 из 83

– Рыбу глушить у заберегов тогда будем.

И о разном, и сумбурно, и о чём не толковали только, мало что осталось в памяти.

Пока как попало не уснули, поднялись, зыбкие, как молочные щенята, на ногах, убрали костерок, размели во все стороны угли. На его место лапнику набросали. Лежим мы на лапнике – Иван, я и Виктор – тепло в бока из прогретой огнём земли впитываем. Николай большой костёр разводит. Развесил он вокруг нас свои промокшие шмотки – зрелище привычное – нас оно нисколько не смущает.

– Ну, ты, Иван, устроил дяде, – говорит Виктор. Смеётся. Смеюсь и я. Смеётся и Иван – испуг-то у него прошёл уже. Катаемся от смеха.

– Зубоскалы! – говорит, не отрываясь от своего занятия, Николай.

– Не затопчи меня! – говорит ему Виктор.

– А ты тут ноги не раскидывай.

– Ну вот… и как с ним разговаривать.

Спирт у меня в голове, пары его ли, вращается в одну сторону, а лес и костёр – в другую. Но замечаю:

Опять разъяснило. Звёзды просвечивают через пихты – иглисто. Снег валить перестал. Морозно. Сова летает – в свете костра иной раз промелькнёт бесшумно возле нас. Где-то за лесом низкая луна – мягко тайга заголубела.

Слышно:

Далеко завыли волки.

– Давно их не было в наших местах, – говорит Виктор. – Появились.

– Мы тут с Иваном, – говорю, – видели двух возле Ялани… в поле стояли, мышковали.

– Голод, значит, будет, – говорит Виктор. – Примета такая.

– Голод… давно уже начался, – говорит Николай. Появился перед нами он, как привидение, тут же опять пропал из виду.

Самая близкая к нам душа живая человеческая – Василий Карманов, но и до него не меньше двадцати километров. То и дело вспоминается его избушка, навязчиво думается, как в ней тепло сейчас, уютно. На ночь-то там бы оказаться.

Виктор в одной энцефалитке. Дремлет он на боку, оперев голову на согнутую в локте руку, голым животом касаясь снега. Поднялся тут же, сидит, как медведь, шарит вокруг себя руками – мундштук опять посеял. Бормочет – молится Иоанну Воину и Феодору Тирону, чтобы помогли ему найти пропажу. Говорит после:

– Ну, ты, Иван, устроил дяде.

Иван свернулся калачом, дремлет. Не видно ни лица, ни рук его – валяется, как куча тряпок.

– Уходился, – говорит Виктор.

– Ну, – говорю.

Лежишь спиной к костру, живот мёрзнет, повернёшься к огню грудью, спина колеет. Особо не поспишь. Хорошо, что Николай на посту, а заодно следит и за костром – своим любимым делом занимается – вовремя дров в него подбрасывает, и тех тут, слава Богу, предостаточно, хоть и сырые, в основном, но жар большой в костре – всё в нём сгорает.

– Пихты б не вспыхнули, и нас бы не поджарил, помилуй, Господи, аж страшно, – говорит Виктор. Сидит он. Курит. Без мундштука. Потянул носом и говорит: – Палёным пахнет. Горит там чё-то у тебя, пожарник… Эй! Где ты там?! Чума лесная.

– Ничё у меня не горит! – отзывается из-за костра Николай.

– Утром посмотрим, – говорит Виктор. И захрапел уже, на лапник отвалившись, подтаивает голым брюхом снег. Проснулся, мундштук искать взялся.

Я без свитера, кутаюсь в телогрейку – не могу никак согреться.

Утра дождались кое-как – дни за рыбалкой так бы длились.

Портянку Николай свою всё же спалил – палёным-то и пахло.

Не торопимся. Сидим. Опохмелиться только уже нечем вот – канистрочка пустая. Переживаем. Чаем обходимся. Время тянем – от костра удаляться на холод не хочется. Но надо: идти и плыть нам далеко ещё.

– Пошёл я, – говорю. – И вы не празднуйте тут, собирайтесь.

– Давай, давай, – говорит Виктор. – То засиделся. – И говорит: – Какое празднуйте… Живём мы в юдоли плачевной, и несть мира в костех наших. Помилуй мя, Господи, яко немощен есмь, – и улыбается, как под уколом. И говорит: – А чё, на самом деле, спирту не осталось?.. Вот это плохо. То в голове-то жеребец как будто – не стоит, а-скачет… кто бы взнуздал его да вывел, неуёмного… а то ещё кобыл к себе заманит. Помру, как меня к бабе-то доставите? – смеётся.

– Вчера пить меньше надо было, – говорит Николай. – А то налёг уж, как… на пиво.

– Какой ты всё-таки недобрый… Я же старался ради клёва.

– Ага!., а вечером и ночью?

– А это чтобы не замёрзнуть.

– Ну, так сиди тогда, не жалуйся.

– Вот уж где злыдень, так уж злыдень… Иван, – говорит, улыбаясь и одновременно морщась, Виктор, – а повтори-ка абордаж сегодня. Чё-то красиво было, так мне кажется. Дядя твой пересох – ворчит… А пиво, кстати, не люблю. От пива сикашь, парень, криво.

Пошёл я.

Снег на всём. Даже на леске удочек, на паутине. И на воде он тоже – чичером зелёным. Вода из-за него глядится тёмно – помутнела.

Прошёл немного, и весь уже промок – штаны и куртка на мне задубели. Иду, скукоженный. Блесню. Руки у меня – словно флажки сигнальные – маячат красным. Но ни таймень, ни щука не выходят. Жалко.

Небо опять всё сплошь заволокло тучами, беспросветно, но влечёт их, низкие и косматые, уже не с севера, а с запада. То и дело просыпается из них снег. Сырой теперь уже он – рянда – ко всему липнет. На пнях – так шапками сидит боярскими. За развёрнутые голенища сапог с травы мне набирается он – всё и вытряхиваю, выгребаю.

Часто останавливаемся, кипятим чай, греемся и сушимся. Мне хоть и сыро, но я на ходу, а вот товарищам моим неважно в лодке, неуютно – терпят: хуже неволи ведь рыбалка.

Клёв испортился, да вот поправить его нечем.

Ещё не вечер, но и плыть впустую смысла нет.

Находим хорошее место в кедраче. Снега под кедрами нет, только ковёр от палой хвои – бурый.

Мы втроём – я, Иван и Николай – запасаем дрова. Виктор на маленьком пока костерке варит суп из уток. Когда готовит, он серьёзный.

Дров натаскали. Суп сготовился.

На хвое сухой и мягкой устроились. Ужинаем. Суп хлебаем и нахваливаем повара, не забываем и охотника, тот аж сияет – ну ещё бы. Повар на лесть не поддаётся – ему бы выпить, голову, как клёв, поправить – на лице его забота.

Поужинали. Чаю попили.

Делаем из пихточек экран. Разводим большой костёр. Ложимся между костром и экраном. Тепло. Разулись даже – ноги в сапогах резиновых устали.

Не ложится весь вечер и всю долгую ночь только Николай – поддерживает костёр и сушится. Возле костра протаяло – ходит Николай босиком.

– Медведь, – говорит про него Виктор.

– Ну, – соглашаюсь я.

Нынче, слава Богу, обошлось – ничего не спалил и не прожёг ни у себя и ни у нас он. Удивительно и непривычно.

Утром пьём чай – новый не завариваем, подогреваем вчерашний – тот настоялся.

– Как чифирь, – говорит Виктор.

– Да уж, – ворчит Николай. Крепкий он не пьёт, не любит он и горячий – разбавляет для себя в кружке сырой водой.

– Вот это правильно, – смеётся над ним Виктор. – А пронесёт-то, не боишься.

– Молчи.

– Молчу.

Теплеет.

По правому берегу просвечивает через тёмно-зелёные ельник и пихтач жёлто-белая от снега и увядшей травы гарь – высятся там на голых сопках сухостойные лиственницы – чёрные.

Здесь начинается уже тропинка, по которой мы и заходили.

Рыбачим теперь, что называется, проскоком – на одном плёсе недолго задержишься, покидаешь, а два так, мимо, пробежишь – досюда уже и другие рыбаки добираются, тот же Саня Ларин, например, – и нам поэтому тут удить уже скучно: подавай нам только девственное.

Я часто теперь прямлю по тропинке, а то и там, где речку вижу, в петлях её срезаю – силы экономлю.

Перерезает Taxa тут хребёт, и к Тые катится под заметным наклоном. Идут сплошные перекаты. Шумные. Лодки несёт по ним быстро, знай только выруливай, чтобы не перевернуло. Заторов на реке в этом месте мало – все в водополицу разносит.

С тропинки я уже не сворачиваю и, поднявшись и спустившись с перевала, едва-едва лишь успеваю за плывущими.

Выходим к устью раньше назначенного быть тут Василию времени. Его и нет ещё на месте.

– А я вам чё и говорил, – говорит Виктор.

– Ещё не вечер, – говорю. – Ещё рано.

Я перехожу Тыю по бревну. Рыбаки, радостно поглядывая на меня, её переплывают.

– Тебя спасать?

– Не говорите мне под ногу.

Скручиваем лодки. Оставляем рыбу и манатки на берегу и отправляемся пешком на пасеку. Идти пять километров.

Золотое солнце. Небо синее. Земля белым-бела. Мир чуден, прекрасен, но основание ли это для того, думаю, чтобы в нём останавливаться, а не идти дальше… или выше?.. Но я – земля и потому привязан к земной жизни… А дальше-то у Богослова, вспомнил:…но я также и Божественная частица, и потому ношу в сердце желание будущей жизни… Блаженны, вспоминаю, не видевшие и уверовавшие.

Скользко – идти трудно – разговариваем поэтому мало.

– Вот и зима.

– Зима.

– Да ещё стает.

Приходим на пасеку.

Василий, хоть и пьяненький, но про нас не забыл и собирался уже выезжать за нами – так утверждает. Нам он не удивился, но обрадовался.

– Э-э, – говорит.

– Здорово, – говорим мы.

– Как, с медовухой-то уже управился? – спрашивает брата Виктор.

– Да есть ещё… маленечко для вас оставил, – говорит Василий. Улыбается. – Управлюсь скоро.

– Не сомневаюсь, – говорит Виктор.

Виктор и я едем на «ниве» за оставленными на Тые рыбой и манатками.

Возвращаемся.

Выпиваем по кружке медовухи, заедаем варёной лосятиной с горчицей. Пьём после чай с мёдом.

Выходим из избушки.

День блистает – будто только что вот сотворённый.

Садимся в машину.

Уезжаем.

Василий, освещённый ярким солнцем и в окружении помахивающих хвостами мокрых, прибежавших из тайги собак, долго нас провожает взглядом. В руках у него рыжая полиэтиленовая бутылка из-под какого-то сиропа – полупустая, полуполная ли.

– Управится, это уж точно, – говорит Виктор, поглядывая на брата в зеркальце. – Красавец.

Едем. Пока медленно – дорога тут плохая. Поёт в машине Кадышева. Мы молчим.

Грустно.

Солнце слепит глаза, слепит с дороги, на которой слякоть.