Едем.
Смотреть на чудный и прекрасный мир из машины больно – глаза от яркого страдают. Жмуримся.
Печалюсь, что закончилась рыбалка. Душа осталась там, на Taxe. Глазами цепляюсь за каждый кусток – как утопающий за соломинку.
Тыю по мосту проехали. Проехали пустырь – то, что осталось от Черкассов. Повздыхали, пожалели.
Едем. Николай и Иван, свесив голову на грудь, кемарят.
Показывается из-за поворота Сретенск. Сначала часть его, потом и весь. На холмах – как Рим или Москва.
– Что это за город? – шутит Виктор.
– Родина, – говорю.
– Родина, – с грустью в голосе говорит Виктор.
Розово-белая она, наша родина. Солнцем швыряется из окон. Только столбы, заборы, скворечники, стены домов и проталины в огородах – чёрные, как уголь.
Собаки бегают по ней – те разномастные.
И:
В монастырском огороде видятся согбенные фигуры – монахи картошку докапывают, добывают её из-под снега. Бог им в помощь.
И будто:
Звучит «Зима» Антонио Вивальди.
И вот ещё:
Зима. Крестьянин, торжествуя…
На самом деле по деревне ездят мужики уже на конях, запряжённых в сани, полозьями которых исчерчен снег кругом, а косогоры все исполосованы полозьями детских салазок.
Там и там стоят большие снежные бабы, с вёдрами на макушках, с мётлами в обнимку, с морковками-носами и с глазами-картошинами.
Подъезжаем к дому. Останавливаемся. Николай и Иван поднимают головы.
– Приехали?
– Приехали.
Сидим минуту. После выходим из машины.
Открываются тяжёлые, потемневшие от сырости ворота. Появляется из-за них мама. С пехлом в руке – разгребала в ограде от снега дорожку. Глядя на нас, закрывает ладонью глаза от яркого света, щурится.
– Рыбаки, – говорит. – Раньше времени удрали… А я ждала вас только к ночи. И уже вся испереживалась.
– Пришлось, тётка Васса, – смеётся Виктор.
– И слава Богу, – говорит мама. – В такую-то вон непогодь на пустоплесье… Не помирать же там, на речке. И чем вас Taxa эта манит?.. Чем там сладким и намазано?.. Ну, проходите, – приглашает.
Входим в ограду. Под навесом, под тряпками гора – мама вырубила и вытаскала уже капусту.
– Успела, – ворчим мы.
– Успела, – говорит. – А то бы заморозила… Мороз-то грянул.
– Зачем таскала? – говорит Николай. – Вырубила бы да там бы чем-нибудь бы и укрыла.
– Да ну… уж чё тут… помаленьку.
В окнах вставлены вторые рамы, а между ними уложен валиками мох и украшен кедровыми шишками и гроздьями рябины.
– Красиво, – говорит мама.
– Красиво, – соглашаемся мы.
Корова с телятами стоит растерянно в огороде – ярко-бордовые на белом – как брусника на сахарной пудре. Мычат громко, обиженно – в неволе им сидеть не хочется. Морды развернули, на дом пялятся с надеждой, что их впустят.
– Сидите, нечего трубить… Загнала… чтобы не бегать-то за ней по лесу… Весь день орёт, как… оголтелая, – говорит мама.
Делим рыбу на три части. Одну из них я оставляю себе. Килограммов по сорок получилось – маме на зиму, может, и хватит.
– Хватит, – говорит она. – Жива-здорова если буду, а уж нет, так на поминки.
– Ну, перестань ты.
Николай и Виктор прощаются и садятся в машину. Мы их провожаем.
– С Богом, – говорит мама.
– До свидания, тётка Васса, – говорит Виктор в открытую дверцу.
– До свидания, Виктор Васильевич, – говорит мама. – Теперь на Таху-то уже не скоро.
– Наверное, не скоро, – говорит Виктор.
– А вон Сергей, вижу… ему хоть завтра, – говорит мама.
Смеёмся.
Николай крестит из машины нас и дом наш, бормочет что-то – по губам его видно, глаза его окрасились – под небо.
Машина разворачивается и уезжает.
Мы – я, мама и Иван – уходим в дом.
– Есть-то чё будете? – спрашивает мама.
– Будем, – говорю, хоть и не очень вроде хочется. Говорю я и чувствую, как остро и подло пощипывает мои веки.
– А я ждала вас… наготовила, – говорит мама. Глядит она на нас пристально. Мелко подрагивает у неё подбородок – так она плачет: через три дня нам с Иваном уезжать в Петербург. Впереди – в Петербурге разное, а в Сретенске одно – долгая, долгая и лютая зима.
У Ивана вряд ли, но у меня сердце обливается кровью.
– А мы как раз проголодались.
– И хорошо, – говорит мама. Идёт на кухню, добавляет: – Слава Отцу и Сыну и Святому Духу… Ну, хоть вернулись.
Аминь.
Не пришлось больше Виктору Васильевичу Карманову побывать на чудной речке Taxe – умер он. Царство Небесное ему.
Одиночество(пьеса в трёх актах, почти без действий; события вялотекущие и маловажные)
Нам не дано избавиться от одиночества.
Пока человек живёт на земле, он остаётся одиноким; и ему не предоставлена свобода вырваться из этого одиночества или устранить его совсем.
Спас. Третий. Хлебный.
В числе. Не сдвинулось, не сбилось.
В среде течения событий. Одно другому соответствует.
Земля стоит – устав не сломан.
Ельник, деревня, небо – всё на месте.
Тоже и солнце – никуда не подевалось. Хоть и случалось, что подолгу нынче не показывалось, по неделям.
И мы здесь же, и не вверхтормашки.
Ласточки вот – эти улетели. Далеко уже где-то – не здесь; стремительные – не уследишь. Вчера ещё были, сегодня уже нет. Разом. Без них пространство онемело. Опустело. Как улей, пчёлами покинутый, или их вытряхнули из него когда-то – равно. Теперь, в отрыве-то, пронзительно по родине тоскуют. Коснись любого. Знаем и мы, как горько с нею расставаться. Одно их лишь, летят сейчас, и утешает – то, что вернутся. Из года в год так. Неизменно. Здесь они вывелись, им тут раздольно. Гнёзда остались – будут ждать владельцев. Никто другой их не захватит. Они, пустые-то, и кошкам безразличны; только когда с птенцами – соблазнительны, да – хорошо, что – недоступны: око и видит, зуб неймёт. Одна из них, косматая, дымчатая, поджав под себя лапы, сидит в эту минуту на коньке старой, заброшенной избы, щурится – размечталась. Ястреб вокруг неё сорок гоняет. Те, белобокие, расстрекотались.
Вот-вот, гляди, появятся синички. Срок им. Тихие. Как первые снежинки. Возникнут. Чуть туже на ухо кто, не услышит. Хоть и певчие. Как будто звон в ушах от них – глухому-то. Между собой по (или на) Морзе разговаривают. Не такие общительные, как косатки. На проводах шумно стаями не виснут, со щебетом в небо дружно не взмывают. К земле жмутся, в промысле; даже и в играх. После, спохватишься, исчезнут так же – не заметишь. Может, и в ельнике уже, на подступах; пока таятся; заночевать решили там – возможно. Не наша печаль. Любая ель их, невеличек, приютит. Кедр или пихта им пристанище. Господь уладил.
Ветер за ласточками увязался – лист шевелится только на осинах, дрожит, Иуду вспоминая. Проводит только, скоро и вернётся. Да не один, наверное, а с тучами – на юге морок уплотняется.
Ученики уже – хочешь, не хочешь, но – одной ногой в школе. Не все. Кто-то ещё обеими увяз в каникулах; эти два-три занятия ещё и прогуляют: воля, рыбалка им дороже школы – после придумают, как оправдаться, – навыкли в этом. Мы им не судьи. Без укора. Кое-кто и – имя пропущено или затёрто – из возмужавших был таким же в свою пору – непутёвым, не образцом для подражания. Но ни сам себе, ни кто другой ему нынче за это не пеняет. Забылось. Кануло ли в вечность.
Церковь. Так до сих пор ещё и называется: там, возле церквы, мол, в самой ли, загляни. Ориентир теперь. Топографический. Корову кто-то потерял, так где искать её, ему подскажут. Двери открыты – зверь любой входи, или скотина. Как на Голгофе – на пригорке. Со всех въездов в Ялань – будто на ладони. Но только стены – это нынче. С глухими – тоже нынче – и слепыми окнами; в прошлом – со знатными оконницами. Кладка прочная: не на два-три года ставилась, не абы как, лишь бы приткнуть, а, Божия-то Богови, на веки вечные – не поддалась напору богоборцев. И ни следа и ни помину, активные и неуёмные, как опарыши, хотели не оставить: весь мир насилья мы разрушим до основанья, а затем… Мир-то какой предполагался, ясно. Церковь им не мать, Бог – не отец. Другим кем-то насеянные ночью. Асебия. Без двух лет семьдесят уже как обезглавлена – ни колокольни нет, ни купола; высятся, может быть, ещё в чьей-то памяти, и в той уж зыбко; ну, во вселенской только – там неколебимо. Не переносят в ней, в церковице яланской, вот и сегодня, а должно бы, Нерукотворный Образ. Незримо разве. Для прихожан, безвозвратно отбывших в разное время из деревни на глиняные заимки, живых у Бога. Мы тут мертвее, чем они. Мы – их, поморов, в основном, да казаков, потомки – выветрились.
Среди усопших нет неверующих.
Это не здесь.
А тут:
Христианство – в прошлом.
Бог будто и не приходил на землю, не умалялся ради нас.
Так порой кажется, вплоть до уныния. Аседия. Будто одно только созвучие. Но так всё рядом.
Уж не пора ли ждать и жателей?
Таинства по телевизору. Или – теперь уже и – Интернету. И антихрист для нас распнётся и воскреснет там, в Сети всемирной, сладострастно. Вывалится оттуда в реальность, дух льстивый. И мы, любве истины не прията и отступив, подчинимся ему, показующему себе, яко бог есть. Примем его, другого, пришедшего в свое имя, не боящегося Бога, не стыдящегося людей, и он успеет хорошо.
Но не открылась ещё тайна беззакония. Во всяком случае – для нас.