Предупреждены были, но вооружились ли? От Зверя.
Речь о Ялани, о яланцах и о нас с ними. Других тут и отсюда мы, из-за ельника, не видим. Только по телевизору. Но те для нас – как с того света: о них никак или только хорошо. Поэтому – никак. Они сами по себе. И мы так же.
Не любо, не слушай, но лгать не мешай. Как раз о нём, о телевидении. Ну, с исключением, конечно. Везде люди. А люди не бывают только плохие. И только – плохими.
Лужи. Где только могут накопиться, там и есть. В каждой колдобине, низинке – сверкают небом отражённым. Ветер отсутствует – изображения не мнёт. Оригинал от копии не отличишь. Ну, только в рамах копии и чуть, быть может, ярче. Земля яланская от луж – оконистая.
Лужи в Ялани называют лывами.
Лили дожди. Слово не то: не лили – заливали. Прорвало будто. Почти всё лето. Гнилое выдалось. На редкость. Никто такого не припомнит. Любого старика спроси, и тот ответит: нет-де, не помню… такой патопы не бывало, мол. Когда-то разве – при царе Горохе. Всё кругом, что не под крышей, волгло, раскисло и разбухло. Грязь не черствеет – свежая всегда, кому-то, может, и на радость. Земля, идёшь, хлюпает, словно взасос целуется с подошвами. Захлёбывается. Картошка портится в ней, разлагаясь. Народ переживает: как без неё-то – основной продукт. Еще ж и напасть – фета с фторой. И лук дрябнет. Горе. Сорняку-тому ладно, того – как чёртом насадило. Вода в Кеми большая. Словно спятила, свихнулась. До уровня летнего, обычного, ни разу за всё это время не падала. Весной взбаламутилась, до сей поры никак не отстоится. То как слеза к этой поре – гальку на дне можно пересчитать. Черви наверх вылазят – подышать. Беда им, почвообразователям неутомимым, – работа стопорится. Рыбакам – кстати: с лопатой бегать и копать не надо, ходи неторопно, как на прогулке, да собирай их, очумевших, в банку. Кто-то и ходит, собирает. Триста рублей за килограмм – так нынче хариуса продают. Таймень – и цену называть не хочется. Но это в городе. В Ялани и за сто никто не купит – не за што: деньги в Ялани быть не любят, хоть тут и тихо. Дня три-четыре погостят, пенсионные или случайно перепавшие, и полетели. Может, на родину – в Москву. Маши им ручкой.
Глобальное потепление – вину сваливаем на него. Ещё – на «гэсы». Есть о чём при встрече или за столом потолковать: куда, мол, катимся, к чему? Толкуем. Чуть не до драки, кто горячий.
Два дня сухими выдались – ни капли с неба. С редкими, одинокими облаками к вечеру на горизонте. Пока на западе и юге. Север молчит, будто отсутствует. Вот-вот заявит о себе. Восток всегда – словно не наш. Может, и установится – кто-то надеется, гадая на погоду. И об этом много разговоров. А о синоптиках – особенно. Язык натёрли. Им не икается ли, предсказателям, за микрофоном-то? Уж достаётся.
Но нет ведь худа без добра: зато без пыли – не стоит столбом после проехавших машины или мотоцикла.
Солнце скоро станет закататься. В ельник. Краснеет – напрягается, готовясь, – островерхий. Ялань пройти ему – задача: не наколоться бы, не лопнуть. Заныривает лучами в пустой, тёмный, без врат, проём бывшего храма во славу Сретенья Господня – мерзости запустения не знает – на всё светит. Его бы воля, многое испепелило бы. А на иное бы и не взглянуло. Как и дождю, ему повелено, однако.
Где небольшим гуртом, но больше порознь, под присмотром милостивого до крестьян и не брезгующего замарать своих риз Николы Угодника, по пожелтевшим уже склонам бродит разномастный скот – малочисленный, не ранешние времена, – дощипывает оставшуюся, им же не вытоптанную и не съеденную, сытную траву. Зима скоро, долгая, лютая, упитываться надо, утепляться. От веку так. Задано. И то отрадно: нет нарушения хоть в этом. Скотом-то, может быть, и оправдаемся – нас ещё терпит, не восстал.
Медведей нынче полно. Чрезмерно. Со всех сторон света сдвигаются сюда, косолапые. Как будто мёдом им намазано тут. В тайге бескормица. Орех не уродился. Ягод мало. Леса выпиливают беспощадно, будто не у себя на родине, а во владениях врага наизлейшего пилами и топорами орудуют, чтобы тому лесники целой не осталось; метеорит Тунгусский меньше натворил, чем лесорубы. Поля не засевают, отступились – на хлеб, от пенсии, хватает, и продают пока тот в магазине. К человеческому жилью зверь жмётся. Скотину драть станет – и ему жиру в зимовку подкопить необходимо, а то не выживет. Залез тут в огород к Винокурову, все кабачки, пестун, стрескал. Убрёл, капусту обдристав, – и ту испортил. Людей пока ещё не трогают, только пугают, но своим братом, больным или слабым, не гнушаются. Большинство в берлоги не устроится, шататься будут. Редкий из них дотянет до весны, до черемши, до первой травки. Выбьют их охотники. Частью, оголодав вконец, и сами околеют. Такова она, правда жизни. Человеку – тому пока сносно, да и таков он: ко всему привыкает, приспосабливается – великий запас прочности в себе имеет; чалдон – особенно живучий.
И вот ещё что следует отметить:
Никто из коренных яланцев, старожилов, не скажет: хариус. А скажет: харюз. И нам, конечно, так привычней. И мы – чалдоны.
Неходко спускается кто-то с Балахнинской горы, шагом редким, нешироким. Сошёл с дороги, чтобы не оскользнуться, не упасть – так это можно рассудить – на не просохшей ещё глине. И по обочине, заметно, не торопится – так осторожен. В вылинявшем брезентовом плаще гражданского покроя, скрывающем колени. В старой ондатровой шапке. Понурый. С ружьём и с вещмешком – пустым, похоже, – за плечами. Белозёров Григорий Павлович. Старик. Левая рука у него бездвижна – висит. От чрева матери. Таким родился. Одной управляется, как кто иной двумя не сможет. Живёт давно и тщательно из-за ущерба – приловчился. Чаще его поэтому и называют: Сухорукий. Но не в лицо, а за глаза. Скажи в упор, он не обидится – смирный; к тому же – правда. Прозвище с детства приросло к нему, так до сих пор и не отпало. Кто это, мол? Да Гриша Сухорукий. Что Белозёров, мало кто и помнит.
Знают в Ялани все друг друга. И его, Григория Павловича, – как облупленного. Всякий издалека определит его – так примелькался.
Выгоняет из огорода забредшую туда, сломав заворы, гнедую кобылу лесника Нестерова Владимира Николаевича. Женщина выгоняет. Расторопная. Рослая, длинноногая, и сама как кобылица. Одна другой стоит. Ругает незло животное, пугая её почему-то Флором и Лавром, в Ялани нет уже людей с такими именами; и леснику перепадает – за то, что выпустил: гуляй, дескать, где хочешь, – вот и гуляет. Кобылу зовут – Ёра. Женщина – Досифеева Катерина. Социальный работник. Под её опекой все преклонные летами и немощные яланцы. Всех-то – раз, два – и обчёлся, так что работой сильно Катерина не загружена. Дров наколет старикам, воды принесёт, в магазин за продуктами сходит да зимой снег от двери и от ворот отгребёт, дорожку к ним прочистит. Молодая, крепкая, ей то не в тягость, в удовольствие – разминка. Лет двадцати пяти, наверное, не старше. Волосы у неё пышные, золотисто-пшеничного цвета. Солнце закатное себя ещё добавило к окрасу – чуть не искрятся. Бежит – растрепались. Заправляет их под платок. Платок штапельный, зелёный. По-спецназовски повязан. У тех – по-бабьи ли, для маскировки, не разобраться. Как от волос платок не загорелся бы – такая видится опасность.
Вышла кобыла из огорода – как из своего собственного – гордой поступью, невозмутимо. Направилась куда-то – в деревню. По её виду – не обиделась. Мордой задумчиво качает – ею земли едва не достаёт – дорога в горку. Ворона на столбе, верее бывшей, покосившейся, сидит, чуть ли не полчаса уже как подвизалась; каркнула звучно на кобылу. Не обращает та внимания на столпницу, не повела даже и ухом – пренебрегает. Ну и ворона от кобылы отвернулась: мол, очень надо; кто-то пойдёт ещё, того, дескать, привечу. Клюв стала чистить вдруг, о столб им шоркая размашисто, – иного нет занятия, так это. По виду – тоже что-то думает – как будто мыслит; глупой назвать её – язык не повернётся.
Подъехала к дому, стоящему на самом краю поросшего муравой угора, красная, как ягода калины в палисаднике, что возле дома, «нива». Остановилась. Машине лет под тридцать, первого ещё выпуска, но смотрится как новая. В добрых руках была, работала ли мало. Ещё резина бы не лысая, то – как колено. Заменить – денег у хозяина, похоже, не хватает – не стал бы с такими покрышками ездить на внедорожнике, по тракту только, в лес на таких не сунешься, конечно. Заглушив двигатель, вышел из машины водитель, дверцей негромко хлопнул. В костюме, с галстуком. В руках портфель кожаный, коричневый, набитый чем-то – книгами, пожалуй. Иван Сергеевич Полуалтынных. Учитель. Физику преподаёт. В Ялани нет школы – давно уже кончилась. Когда Ялань неперспективной объявили, чуть ли не сразу и лишили её школы. Катается Иван Сергеевич в Полоусно, что в двенадцати километрах отсюда, в сторону Елисейска. Туда-обратно. Обудёнкой. А когда-то и в Ялани была десятилетка, и учеников в ней набиралось чуть не до тысячи. В Полоусно тогда же – до двухсот. Теперь – сорок. Первого класса вовсе нет – чудно – как без него-то?! А в десятом классе-два ученика. Года через два, с такими темпами, и вовсе закроют. Такое дело. Демография. Господь управляет, сами ли себя до этого доводим? Сами доводим, а Господь, всего скорее, попускает. В суть нам не вникнуть – глубоко – не погрузиться, легковесным; ветру лишь по земле нас перекатывать.
Пользуясь хорошей погодой – не мочит сверху-то, что важно, и ураганом с ног не сносит, – выколачивает около дома, перед самым косогором, палкой пыль из персидского ковра, накинутого на приспособленную специально для этого, для просушки ли сетей и бредня, жердь, жена Ивана Сергеевича. Спала в ковре, разбуженная, пыль вылетает из него – как с перепугу. В резиновых сапогах, с завёрнутыми и смятыми чуть не до щиколоток голенищами. Икры толстые – их, голенища, выше не пускают. Сапоги – чёрные, заплаты на них-светло-зелёные; словно с глазами – сапоги-то, ещё им рот нарисовать. С речки, наверное, не так давно вернулась – бельё в ограде на верёвке тихо сохнет; ветра-то нет – не хлопает, висит бездвижно. Пришла с речки, и не переобулась – можно подумать. В спортивной куртке поверх платья, не застёгнутой – молния сломана; и не сошлась бы на груди, что очевидно. Платье синее, в горошек мелкий, белый. Волосы русые, завязанные в узел на затылке; узел большой, наверное – тяжёлый. Рот широко открыт – как будто нос совсем не дышит. На верхней губе капли пота. Словно обозлилась на ковёр за что-то женщина – яростно бьёт, из-за плеча, наотмашь; ну, заслужил тот, значит, не иначе. Нина Денисовна Полу