Направляется Нина, босо шлёпая по крытому светло-коричневым линолеумом полу, на кухню. Чем-то там гремит – не то ведром, не то кастрюлей – переставляет.
Вступает в комнату, включает свет.
Через дверной проём видит мужа в бывшей детской.
– Ты тут, – сказала, как отметила. – А я уж думала, ушёл.
– Куда?
– Да мало ли, куда. Куда ты ходишь…
– Опять?
– Опять. А чё тако-то?.. Куда-то ходишь же… Опять.
В распахнутом красно-белом, полосатом, махровом халате, накинутом на розовую ситцевую ночную рубашку, с болтающимся на шлёвке поясом. Рубашка мокрая – прилипнув, тело облегает выразительно.
Задёрнув окно шторой – по обычаю, наверное, а не по надобности: кроме воздушного пространства, луны да равнодушных к земле туч, а уж тем более – к Ялани, до той и вовсе нет им, отрешённым, никакого дела, в окна заглядывать тут некому – дом на отшибе, на конце не существующей уже улицы Александровской, – Нина включает телевизор и садится на диван, потеснив на нём трёхцветную, безмятежно вылизывающую себе палевый пах кошку, напротив. Берёт с тумбочки, беспорядочно заваленной коробочками, флакончиками и баночками с косметикой, частозубый деревянный гребень и начинает расчёсывать им свои влажные длинные волосы, резким ловким взмахом головы перевалив себе их, тяжёлые, прежде со спины на грудь.
В телевизоре, за бегло сменяющимся кадром, мужским монотонным голосом, словно жителям столицы о затянувшейся плохой погоде на Таймыре или Земле Франца-Иосифа, рассказывается о том, что было в предыдущей серии, которую, как и большинство яланских женщин, Нина не пропустила, а потому к краткому повествованию сейчас и не прислушивается – сама всё помнит, слава Богу.
Не оборачивается на жену Иван Сергеевич. Знает: лицо сейчас у неё розовое, словно с изнанки или, как чаще сравнивает он, тайменье мясо, брови жёлтые, как окуниная икра, халат нараспашку, видны ноги – смотреть ему на них давно уже не нравится. Не смотрит он и телесериал – не пристрастился; время зря только тратить, объясняет.
– Еле отмыла… Жидким мылом, – говорит Нина.
– У? – реагирует Иван Сергеевич.
– Что из Исленьска ты привёз… А той – шампунью – бесполезно. Может, ей срок давно уж вышел?.. С крапивой их прополоскала… Волосы. Обрезать, что ли… Пойдёшь в баню? – спрашивает жена. – Вода там есть. Ещё тепло. Уже устала – с длинными-то плохо… да и секутся.
– Нет, – отвечает ей муж, не отрываясь от монитора.
– Нет – что?.. Не обрезать?
– Нет – не пойду.
– Хоть сполоснулся бы… После поездки. Дорога всё же. Денег отправить надо Ксюше, – говорит Нина, снимая с гребня напутавшиеся на него волосы, скатывает их на колене в шарик и кладёт шарик на валик дивана – в печь после бросит: волосы где попало оставлять нельзя – примета – кто-нибудь на дурное может их использовать.
– Слово шампунь мужского рода, – говорит Иван Сергеевич. – Английское.
– Какая разница, – говорит Нина. – Ксюшкин ещё там оставался… Мужское, женское… если не промывает, пусть хоть английское, хоть разанглийское.
Перестав временно лизаться, но позы не меняя, проследила кошка за движениями своей хозяйки и, не найдя в них ничего для себя интересного, принялась тут же за своё. Человеку – человеческое, кошке – кошачье.
– Получу вот, и отправим, – говорит Иван Сергеевич.
– Много получишь ты! – говорит Нина.
– Ну, сколько получу. Мы проживём…
– Смешно… Когда?
– После десятого.
– Скоро зима… Ходить девчонке не в чем… Сапоги какие-то купить бы. Не в деревне… Тут-то и в валенках… А в городе?.. Вот-вот, гляди, и снег повалит.
– Купим. Может, картошку будут принимать… сдадим.
– Завтра к ней съезжу. На автобусе. Надо узнать, как там устроилась… Кошка-то снова вон брюхатая… Ага, надейся на картошку – гниёт у всех вон… и у нас… на суп не выбрать. И за учёбу заплатить Андрюшке.
– Заплатим.
– Если не завтра – послезавтра, пока не начали… Картошки в зиму накопать бы… И комбикорму… поросятам.
– Спрошу завтра у Чуруксаева, завуча. У него зять муку, зерно и комбикорм продаёт по деревням. Дешевле, может… по знакомству. С юга откуда-то привозят, из-за Исленьска.
– Ага, давно уж обещаешь.
– Его же не было… был где-то… в отпуске. На днях вернулся.
– С травы – худушшые – не сильно растолстеешь.
– Ну, не одной травой, и хлебом кормишь.
– Потом продай таких вот тошшых-то – кто их возьмёт?.. Хлебом-то много не накормишь – тот нынче стоит… Это не ранешные времена… по двадцать булок покупали.
Выключает компьютер Иван Сергеевич, встаёт из-за стола и говорит:
– Ел аза устали, – поморгал, пощурился, помял веки пальцами. И продолжает: – Спина болит. Схожу к Володе.
– Нестерову? – раздвинув руками перед лицом своим волосы и глядя испытующе на мужа, спрашивает Нина. – Чё у него забыл?
– Поговорить надо.
– Ну-ну.
– Да почему такая ты?..
– Какая?
– Спрошу: будут выпиливать тут ельник или нет?
– А если спросишь, и не выпилят?
– Да почему не выпилят-то, выпилят.
– И чё?
– И сеть проверю.
– На Кеми?
– А где же?
– Ну. Давно пора. А то уж рыбы там немерено – прокиснет.
– Ты почему такая-то?..
– Какая?
– Быстро же забивает: муть такая… И лист несёт – тем уж и вовсе.
– Ждать я не буду, лягу спать.
– Да я недолго… Интересно.
Расчесала Нина волосы, убрала их за спину. Гладит теперь кошку и говорит:
– Интересно, как не интересно… Когда только и успеваешь?.. Вроде и старая уже, не молодуха… Совсем недавно же котилась.
Мурлычет кошка – всё ей ладно, было бы тепло, сухо, сытно и не били бы ни за что и ни про что.
– Уж хоть бы ельник-то не трогали. Бора – под корень. Листвяги…
– Ага, не тронут.
– Возле уж самой-то деревни. И березняк весь уже вывезли.
– Кому-то жалко… Снова котят твоих топить мне? Наказанье…
– Где есть подъезд да можно подобраться… И так уже кругом пустыня.
– Ты им скажи, может – послушают. Ты же для них авторитет…
– Опять?
– А чё?.. Учитель. В первом поколении. Они и с мамой бы своей не посчитались, и мама – женщина. Им бы урвать. И не упустят. Это тебе он – лес, а им… везут-то этот… как его… – кругляк.
– Им – не кругляк уже, им сразу – мани.
– Маня… С каким котом-то нагуляла?.. Этот уж, рыжий, надоел. Как у себя, разгуливает по ограде. Да шустрый – палку только в руку… вроде был тут, и уже смылся.
– Смотрят на дерево, а видят доллар… Чуть не до Маковска голо, а там – от Маковска до Томска… Поймать в капкан.
– Его поймаешь.
– Ну застрелить.
– Дак застрели.
– Зато ветрам какое вон раздолье… гуляй где хочешь.
– Да не с одним, наверное, тут много их орало. Прошлый-то раз всё пёстренькие были… И Полуэктовых – откуда прётся вон, с конца деревни!.. Ничё не держит их-ни дождь, ни ветер… И гряды все мне порешили… Кроты и эти…
Накинул Иван Сергеевич куртку, обулся в сапоги и дом покинул. С непокрытой головой, как говорят в Ялани – голоушим.
С крыльца спустился. Вышел из ограды.
– Раньше сезон им был, теперь… Сегодня только вот не дует.
За воротами уже легче.
Втянул в себя чуть влажный воздух, после протяжно его выдохнул.
– Как-то угомонился. Ненадолго.
Тут уж никто не остановит, не задержит-ни дождь, ни ветер. Случись вдруг – и ни землетрясение.
И время легче скоротать, а то так тянется – невыносимо.
– Тучки по югу-то вон, морок.
Тепло.
Светло – не мгла кромешная.
Тихо. Только кузнечики звенят. Но это – музыка – не шум.
Ельник голубой – олуненный. Ни звука из него. Вовсе уж сказочный, таинственный. И не пугает. Бабой Ягой и Серым волком. Как было в детстве. И ни медведем, бывшим мельником, из-под моста когда-то и Христа пугавшим.
Над Кемью, Бобровкой и Куртюмкой туман неплотный поднимается; за берега не выползает. Болотце Мыкало – собрался и над ним, его – как блюдечко – отметил, планщик. А сам – мерцает от луны. Болотце с водьями – окончатое.
В деревне кто-то где-то разговаривает. О чём-то. Далеко отсюда – не разобрать. Покойник есть – быть может, и о нём. Скорей всего. Ещё вчера его, мол, видели; и не такой уж, дескать, старый – был-то. Скрипит колодезный журавль – и тот участвует в беседе, то головой в небо, призывая его в свидетели, упрётся, то хвост к нему бесстыдно задерёт; только всегда ко всем с одним и тем же – с тоскливой жалобой на жизнь: когда же, мол, его в покое-то оставят? И отвечает сам себе: когда людей уж тут не будет. Похоже – скоро. Тогда и сам помрёт – завалится. Что в мире вечно?
– Яланцев не будет, пекинцы поселятся – свято место пусто не бывает. В этом и вечность.
Из Култыка, растянувшись, как партизанский отряд, длинной цепью, бредёт запоздавший скот, телята и взрослые. Всё шли молчком, и замычала вдруг вожатая корова – недоёная; хозяйка ждёт – её предупреждает: всё, мол, бросай, доить меня готовься. Все уж глаза хозяйка проглядела – несомненно.
Мелькают в воздухе нетопыри, бесшумные – как водомерки.
Жуки гудят. Нехрущи. Пихта молодая в полисаднике – за ней настойчиво ухаживают – как обезумели. Растанцевались.
Едва ли не бегом спустившись и так же, шаг не замедляя, поднявшись в крутой, но не глубокий лог, по которому только весной, от дружно тающего снега, да летом, после сильных ливней, ручей к Куртюмке устремляется, сейчас безводный, прошёл Иван Сергеевич пустырём – когда-то длинной, чуть ли не в километр, Лотовой улице, затем короткой – бывшей Забегаловкой. И в ней когда-то три избы стояло. Две рядом, а одна наискосок, через дорогу. И населяли эти три избы однофамильцы-родственники – Есауловы. Чтобы их в разговоре различать, к фамилии приставка добавлялась – прозвище. Афанасьевские, Федосовские и Коноеды. Как добавлялась, так и добавляется: в деревне нет уже ни одного носителя такой фамилии и с таким прозвищем, но в людской памяти они остались.
– А чья заимка тут стояла? Есауловская. Это которых? Афанасьевских. А чья – на Кекуре? Федосовских. А Коноедов-то? У этих земли были на Сосновом… Спросил бы я, так и отец бы мой ответил.