Золотой век — страница 52 из 83

Драчливый был, их вспоминают, корень. Нос, говорили, или кулаки зачесались, выпей для смелости, хмельным в одушевись, и направляйся в Забегаловку – почешут. Самыми лютыми считались Коноеды. Комар обидит их, тому не спустят – из всех трёх изб сразу, как мураши, выбегут, мол, и отлупят. Всегда, когда проходишь тут, дружно на ум являются, грозятся – дерзкие.

В Ялани три их было, Забегаловки, но две другие были тихими.

– Ни от одной уже и следу.

Миновал большой, под жестяной зелёной крышей, с балконом и с глазастыми верандами, дом Истоминых. Свет в окнах не горит. Луна в них лишь – как будто внутрь её не пропускают – отражается; сама, в пустой, не хочет ли входить. В субботу, как на дачу, приедет хозяин – печь в нём протопит. Обычно. Переночует и уедет в город, где живёт, семейный, до следующей субботы, до праздника ли какого – до нерабочего-то дня. К себе на родину, не на чужбину возвращается – побыть. Ведь не одной же печки ради. Сейчас в нём, в доме этом, никого. Отлучились из него дядя Николай и тётка Елена Истомины – навечно. Он им тут больше не понадобится; но дом-то помнит их – как будто поджидает; и к нему вот, к Ивану Сергеевичу, зорко с надеждой поприглядывался – обознался. Ну а как только распознал, так интерес к нему утратил сразу – на ельник окнами уставился, не заслоняясь от луны.

– Тоскливо как… Уж никого не остаётся. Из коренных-то.

Вышел Иван Сергеевич в Линьковский край. Кромкой дороги следует теперь – обходит лужи. Теперь в Ялани-как в сыром всегда осиннике. Так трактора дорогу размесили. Раньше, ещё при старой власти и при МТС, разъезжать на тракторе по улицам села строго-настрого запрещалось, им предназначена была одна дорога: из гаража – и сразу за околицу. Теперь гараж – по всей Ялани. И лесовозы, и трелёвочники. Нет только танков. Было село, теперь – деревня, и та – как Прохоровка после боя. Скоро и с карты уберут. Душа от этого немеет.

– Так к нам, к дерёвне, и относятся. И относились. Как к слабоумному паршивому. Только шпынять да поучать. С пренебрежением. С презрением. Со знанием – как будто тут они и родились, тут они выросли. Тут они будто и живут, а не глядят на нас из пролетающего самолёта. Ну, в лучшем случае – как дачники. Ни почитать кого. И ни послушать… Как сговорились… Били одни, другие добивают. Да и не сами ли себя… злые-то мы… как Коноеды. То кровь, то сопли… По колено. Включи вон только телевизор, сразу насытишься по горло. Как упыри. Уже в Ялани-то – и то… Ну, тут-то, ладно… Между собою поругаются, за рубль душу не погубят, жизни другого не лишат. По пьянке разве… Да и такого пока не было… Дождёмся. Скоро естественно все, как пещерные медведи, вымрем. И будущие археологи нашего кладбища даже случайно не найдут – на нём китайцы будут лук выращивать. А предки наши бы не допустили… Так, что ли, выродились мы?

Ещё жилой Линьковский край: то там, то тут ворота стукнут глухо; собаки лают; в чьём-то хлеву, наверное, овца как будто ясли, слышно, гложет – судя по звуку, можно так решить; не мудрено и ошибиться.

И фонари кто-то зажёг. Светят, неоновые, по-мертвяцки. Как-то нелепо – при луне-то. Входит та в силу – вестью благой от солнца рассиялась.

– Включил же кто-то, надоумился.

Обычно он, Плетиков Василий Серафимович, с началом темноты включал и на рассвете выключал их, фонари, – в Ялани к этому привыкли. На столбе, напротив его дома – пока его ещё, наверное, после, как вынесут, уж очужает, – висит общий рубильник. А потому он, дядя Вася, и заведывал. Ну не ходить же каждый раз сюда, утром и вечером, кому-то издалёка, на край света не таш-шытса. И делал это дядя Вася добросовестно – днём не маячили светильники, зря не горели. Нынче-то вряд ли стал бы подниматься – сразу ко многому вдруг интерес утратил. И к фонарям, пожалуй, тоже. Может, про них и помнит он, Василий Серафимович. Душой, возможно, озаботился. Да встать никто ему не позволяет. А сам собой не в воле уж распорядиться: узнал вдруг, что раб, теперь – послушен.

Лесник, Нестеров Владимир Николаевич, бывший одноклассник Ивана Сергеевича, около дома. Лежит под колёсником, ремонтирует. Ноги видны его и голос слышен из-под трактора. Подстелил под себя что-то. Шкуру, наверное, овечью?.. Нет, полушубок.

Младшая дочь его, Валя, стоит рядом. Юница. В девятый класс нынче пойдёт. Ключи отцу, по его команде, подаёт да гайки, шайбы и болты от него принимает, в банку их складывая, – чтобы не растерялись ненароком и после долго не искать их. Помощница. Знает, какой ключ торцовый, какой – рожковый, накидной. На девятнадцать, на семнадцать. И учится Валя в школе на одни пятёрки. Отличница. Как и две старшие сестры её в своё время-уже студентки. Счастливые они, Нестеровы, в дочерях-красавицах. За отцом всегда – как лоскутки. Так говорят про них в Ялани. Куда бы он, отец, на какую работу ни отправился – сено косить, дрова пилить, копать картошку ли, – с ним и они. Могут и с лошадью управиться – запрячь, распрячь и даже спутать. Ну, это ли не радость? Так рассуждает он, Иван Сергеевич. В его семье история иная. Жена виной – избаловала, дескать. Но что поделаешь, как уж сложилось. Прожить заново, набело ли, не получится. Если могло бы повторяться… Тогда б и старость не пугала. Так рассуждает он – Иван Сергеевич. И в том, что прав, не сомневается.

Тут же и Винокуров. Дядя Миша. В камуфляжных, бледных уже от частых стирок, шароварах, заправленных в длинные шерстяные серые носки. В калошах грязных. В камуфляжной же панамке. В не застёгнутой ни на одну пуговицу телогрейке, как говорят в Ялани – нарастопашку. Из кармана телогрейки торчит пластиковая полторалитровая пивная бутылка – в ней что-то булькает. Грудь в тельняшке. Не держится спокойно дядя Миша. Не потому что под крутым градусом. Всегда так. Ходуном ходит. Как на шарнирах. Жена его, Марья Карповна, говорит про него, про мужа: он с матюком на языке и с шилом в заднице родился, и дать пинка нельзя ему – ещё наколешься, мол; смеётся при этом Марья Карповна, добродушная. Лежит она – так про неё говорят, – на один бок парализованная. И он такой же, дядя Миша, то есть беззлобный. Во лбу у него, поверх панамы, торчит фонарик на ремешке с молчащими пока светодиодами – вдруг да понадобится, мало ли. И днём с ним ходит – вдруг померкнет.

Все – как на сцене – под прожектором; подвешен тот, яркий, под стрехой и включён намеренно – целенаправлен в сторону Белоруса; кучно вьются вокруг прожектора мотыли и мошки, слепые будто, тычутся в стекло.

– Добрый вечер, – приветствует Иван Сергеевич бывшего одноклассника, его дочь, свою ученицу, и дядю Мишу Винокурова, односельчанина.

– Здрасте, Иван Сергеич, – потупив почтительно глаза, отвечает Валя тихо. Играет с ней бусая, на барсука похожая расцветкой, лайка. Прыгает, звонко и весело повизгивая, перед девочкой и норовит в лицо её лизнуть. Отворачивается Валя нерешительно и говорит ей, собаке, словно стыдясь за неё перед посторонними, вовсе уж шёпотом: – Мешаешь, Найда, отойди.

Найда не унимается – ещё не взрослая, в отличие от Вали, – с утра до вечера забавы требует.

– Привет, – говорит Винокуров. – Виделись уже. Цирлих-манирлих. Утречком. Я в магазин за пивом шёл, а ты поехал в Полоусно. Я помахал тебе. Не видел?

– Видел, – говорит Иван Сергеевич.

– Ну дык… не горе – не беда, – говорит дядя Миша. – Я тоже видел, что ты видел… что ты внимание-то обратил, Сергеич.

– Тебя, такого, трудно не заметить, дядя Миша, – говорит Сергеич. Ты – как спецназовец в горячей точке, в таком наряде. А в магазин-то – рано вроде было? Он же в двенадцать открывается.

– Кому и рано, а не мне… Купил-то я яё вчерась, бутыль-то эту. Спрятал в крапиве, у забора. Есть у меня там тайничок. Старуха бы моя, – говорит дядя Миша, – один идь хрен выпить яё мне не позволила, из рук бы вышибила батогом, если с кровати-то бы дотянулась. Чуть зазеваюсь, достаёт. С водки, мне говорит, ты, мол, дурак, а с пива – просто сшамашедшый… Вчерась чё выпить было и без пива. Я и оставил на похмелку, яё домой-то не понёс.

– Предусмотрительный.

– Дык жизь… научит – не дурак-то.

– Здорово, – узнав по голосу Ивана Сергеевича, из-под трактора отзывается лесник. – Куда направился?.. Найда, а ну-ка!.. Ишь, разбесилась тут она.

Уходит Найда, ложится в сторонке, около тележки тракторной, привалившись боком к её колесу, – совсем, похоже, не обиделась; там будет ждать, пока не позовут. Глядит притворно сиротой на Валю, сигналя веками, – запрашивает. Валя, стесняясь за неё, глаз от земли не отрывает.

– Сначала до тебя, – говорит Иван Сергеевич. – Потом до речки.

– Угомоню – на цепь-то сядешь… То расказокалась… Трактор сломался вот… Когда теперь налажу.

– Что с ним?

– Больше лежу под ним, чем езжу… Кардан… Менять, наверное, придётся. Пока снимаю – надо посмотреть.

– Да мне не трактор…

– Старьё же всё – поизносилось… Воздухом вышел подышать?

– Да вроде этого.

– Чуть не ровесник… Если не наш, то Валин-то-уж точно… Дело хорошее, погода-для прогулки.

– Не знаешь, – спрашивает Иван Сергеевич, – ельник пилить будут?

– Где только взять его, другой-то, в наше время… на передний привод? Покупать новый – без штанов останешься, никаких денег не хватит… Ельник?.. Какой?.. Валя, подай-ка на семнадцать. Тут мастерил уже я – понавесил всякого… Да хоть до дома-то добрался своим ходом, его оттуда не тащил… Рожковый.

Показалась из-под трактора чёрная от грязи и мазута рука, вложила Валя в неё ключ. Рука исчезла.

– Раньше в любой гараж пришёл и – за бутылку…

– Пивка кто будет?

– Нет. Да наш… вокруг-то. Пиво бы было, то – моча…

– A-а, этот… Выделили…

– Сколько?

– С пива, дядя Миша, – говорит лесник из-под трактора, – ссат криво… Валя, не слушай… Два гектара. Тут, у Пятой-горы, по летнику… Отвёртку… Гравер присох-не отодрать… Так прикипел ли?., нагревалось.

– К деревне?

– К вышке.