Золотой век — страница 60 из 83

Спит Васюха – в кроватке. Луна – по носу его гладит.

И тут – на улице – луна.

Вышла Катерина из бани.

Вошла в избу. Иначе, чем раньше – как в свою. Снаружи можно увидать:

Погасли окна.

Сразу на одном из них луна разместилась – её как будто не впускают, – но она стёкол не ломает.

Со стороны можно услышать:

Не кричал этой ночью в доме никто, никто не плакал.

Была такая тишина – как на Красавице когда-то. Так замирает полнота. Пустое так не затихает.

Ни слов, ни циферь.

Бог нам в помощь.

Ночь, ближе к утру, пасмурная – дождь намечается, и лил до этого всё лето

Только в одном доме пылают окна.

Лежит в нём Василий Серафимович. Вчера ещё – яланский. Теперь – ветхий. Уничижённый. Бездыханный. Сущий уже во гробу, но не на глиняной пока ещё заимке – не добрался, никто его не подторопит. В доме, в котором родился и прожил. Прибирать будут завтра – скоро портится. Лежит – приобретает. Внимательный – познаёт. Никто к нему не обратился, не воззвал: «Старик, встань». И не встаёт. Тлеет, чтобы когда-нибудь в нетление облечься. Когда кости его взойдут, как трава, возведётся на них плоть и прострётся по ней кожа. После придёт от четырёх ветров дух и одушевит – обещано. Как древо жизни, станут дни его. Пока лежит. Свидетельствует. Зовёт нас, живых ещё, чтобы пришли взглянуть, как красота его телесная чернеет. Придут многие. Да не все. Кто-то по уважительной причине. Учитель физики, Иван Сергеевич, поедет в школу, в Полоусно. Хоть и не очень он там завтра будет нужен – так, может, кто-то полагает. Линейка в школе – дело важное. Не то что смерть. Та – лишь тогда, когда приходит за тобой. Или за кем-то очень тебе близким.

Сидит на стуле около гроба овдовевшая. Имя её Таисья Алексеевна Плетикова, в девках Белозёрова. Яланская. Чалдонка.

Теперь:

В чёрном. Грузная. Скорбит. Никак узнать не может мужа. Замуж-то выходила вроде за другого.

По дому смерть-хозяйка ходит – значительная, ко всем присматривается – как к своим.

Ноль: два. Два: ноль. Два, или – несколько…

* * *

Пьеса заканчивается. Но все остаются на своих местах. Зрители вяло, приличия ради, требуют автора – вроде положено – или поаплодировать ему, или освистать.

Автор выходит, неловкий, неуклюжий, с любовью низко кланяется актёрам, давно ему, похоже, знакомым, отдельно и ещё более почтительно – исполнителю главной роли, лежащему в домовине. Затем поворачивается застенчиво к публике и произносит в зал косноязыко:

– Помолитесь за нас, немощных и грешных, за живых ещё и отошедших.

– Господи! Господи! Господи! Господи! – кто-то из зрителей, наверное, так помолился.

Санкт-Петербург

Рождественский пост, 2008

Золотой век(Стража первая)

Ялани, родине моей, на глазах моих умирающей, и друзьям детства, живым и усопшим, с любовью

Кто дал бы мне крылья, как у голубя? Я улетел бы к вам и успокоился бы.

(Пс. 54, 7)

Мороз. Для наших мест не исключительный: градусов сорок.

В Ялани точно никогда и ни о чём тебе не скажут. Ни на один вопрос со словом «сколько». Ответят: вроде или около.

Около, значит, сорока.

Могут сказать ещё: примерно. Не с целью правду скрыть – не утаишь. Всё относительно – поэтому. Не скажешь же: примерно, умер. Или про то, что у тебя родился кто-то, сын или дочь, не скажешь: вроде. А потому что тут – предметно. Родился. Умер. Не сколько сена накосил. Не сколько денег заработал.

Примерно: сорок.

Бывали и ядрёнее морозы: под шестьдесят и даже крепче. На своей шкуре испытал. Забыть трудно. Да и теперь ещё случаются, не согласуясь с пресловутым глобальным потеплением, странно с ним как-то сочетаясь ли. Так иногда прижмут, что ни воробьёв, ни сорок и ни ворон, обычно вездесущих, не увидишь, сколько в заиндевевшее окно их ни высматривай. Ни на столбах, ни на заборах, ни на натоптанных в снегу дорожках – важно порой, в более мягкую погоду, по ним расхаживают – как по собственным, словно они их проторили, а не люди. Прячутся где-то. По чердакам, дворам, сараям и пустым, оставленным переехавшими в город сельчанами домам, ещё не развалившимся. Сидят там, клюв не разевая и нахохлившись, – так, наверное. Пережидают. Чтобы в коротком перелёте с места на место, из укрытия в укрытие, кровь в теле в лёд у них не затвердела, а им самим не превратиться в твёрдую, как камень, глызку; вымерзнет, полетев, какая в непроглядном от густой изморози воздухе, после, уже бесчувственная, ударится обо что-нибудь и раскрошится, как хрустальный флакончик, вдребезги. Бывало.

Люди здесь сибиряки – терпят, с упёртым смирением и чалдонской ухмылкой называя такие морозы кто кляшшыми, а кто собачьими – едино по значению.

На исходе последнее воскресенье января. Через несколько минут наступит полночь. Я и родился.

Событие для меня значительное. Спустя двести девяносто один год после того, как побывал в Ялани проездом ярословый и непокоривый протопоп Аввакум с верной женой своей Анастасией Марковной. И за месяц с небольшим до оглушительной для страны смерти в Москве Иосифа Виссарионовича Джугашвили, который отбывал некогда безбедно и нехлопотно в нашем уезде ссылку. За счёт казны. Своеобразный отпуск. С активным, как говорят теперь, отдыхом от пылкой революционной деятельности. Передышкой. Как в альпийском Куршавеле. Катаясь на лыжах. Охотясь в тайге за дичью, а в деревне – за молоденькими девицами. И после, будучи уже не заурядным государевым преступником, а известным на весь мир государственным и политическим деятелем, в классовом или этническом неприятии, разметал, как ветер ворох жухлых листьев, наше казацко-крестьянское население. Одних на родине оставил – выживать в страхе и в ожидании своей очереди, других отослал за полярный круг – строить там впроголодь новый портовый город, третьих совсем уж далеко – в могилу преждевременно. Надо же так вот ненавидеть. Или любить. Идею. Не людей. А на Февральскую, буржуазно-демократическую, революцию, кстати, вместе с Каменевым-Розенфельдом, революционером с 1901 года и зятем Льва Давидовича Троцкого-Бронштейна, и Мурановым-Мурановым Матвеем Константиновичем, если кто забыл или не знает, членом РСДРП с 1904 года и членом же редколлегии большевистской газеты «Правда», Сталин поехал из Ялани.

Тех, кто вдруг в этом усомнится, вежливо отсылаю по такому адресу: «Интернет; Биография. Ру \К\ Каменев Лев Борисович». Удостоверьтесь.

Я не придумщик, не подложник и чей-то политический заказ не выполняю – не способен.

(Скорых на выводы хочу предупредить. Честных и «объективных» критиков особенно прошу не волноваться. Несмотря на некоторые совпадения и повествование от первого лица, главный герой и автор – не одно лицо. Взгляды на исторические процессы и исторические личности у автора и главного героя, от имени которого ведётся рассказ, не всегда совпадают; а у автора и остальных героев – уж и тем более – те и сами с усами.)

Родился не на смену уходящему со сцены коноводу мирового пролетариата. Слава Богу. Жизнь это подтвердила. На скромную, рядовую роль – обычного смертного. Как-то вот с ней пока справляюсь; родительскими молитвами – не прекращаются, не утихают. Но право полное имею заявить: я, дескать, жил ещё при Сталине. Как со своей родной бабушкой Настасьей, умершей от цинги за полярным кругом, там же и похороненной, во времени не разминулись. Хоть и краем, но коснулся. Великого, как некоторые считают, и славного; грандиозного ли, как полагают иные, но кошмарного и бесчеловечного – здесь без оценки, о другом.

Не в больнице. Дома. Мама управилась сама. Без повитухи. Я не первенец. Последний. Пятый. И ей, маме, было уже не восемнадцать лет, а тридцать с лишним. Навыкла.

Старшие братья и сёстры мои уже спали. Крепко, наверное, не притворялись. И обнаружили меня уж только утром. В силу своего разума, удивились, а незлобивости – порадовались. Младшая из сестёр назвала меня «кыхой», то есть кысой. Может, и перепутала, а может, и сравнила. Так, до крещения, совершённого надо мной позже месяцем, двумя ли и крадче от уехавшего на то время в затяжную командировку отца, убеждённого – хоть и не марксиста, но – социалиста-коммуниста, я для всех и оставался Кыхой.

Отца мама отправила к соседям, «чтобы обоим не смущаться». Тот не заставил уговаривать себя – подался, прихватив с собой из шкапу-судника пол-литровую бутылку питьевову спирту – на всякий случай там хранился – случай представился, куда уж бол ее-то подходящий. Друг моего отца – скорей, отзывчивый приятель – обретался в соседях, Чеславлев Захар Иванович. Подняв с постели и послав к роженице для поддержания душевного помощниц – жену, Матрёну Николаевну, будущую мою хрёсну, и мать Захара Ивановича, Марфу Измайловну, – бдели приятели, беседовали, а после, вскоре как проведали о появлении моём на свет, до следующей уже ночи «ножки обмывали»; по сей вот день хожу на них, а то и бегаю – обмыли добросовестно. И у приятеля имелось кое-что, конечно. На лекарство и па тот же всякий случай. Тоже, наверное, в шкапу, где потаённо ли, не на виду, держалось. Не обойтись без этого в Сибири, по причине сурового климата и ошеломляющей порой – для того, кто вдруг проникнется, – оторванности от многошумного цивилизованного мира. Так что нужды с моющим средством у них, предполагаю, не возникло.

И я, думаю, будь я на месте моего отца, сразу бы покорился – к другу, живи поблизости он от меня, убрался бы. Или, на худой конец, невзирая на погоду, вокруг бы дома потоптался. Не для моего слабого духа подобное зрелище, не по моим шатким нервам. Тех из мужчин – исключая акушеров и ветеринаров, обязанных к этому служебным долгом, – кто горит желанием присутствовать при родах чьих-то, даже кошки, понять мне трудно. Но не сужу их. Им дано. Во мне отсутствует. Нужда прижмёт, так, может… Не об этом.