Возле Марфы Измайловны суетятся плишки, дрозды и галки – букариц собирают. Марфа Измайловна, что-то негромко бормоча и взмахивая рукой, их то и дело отгоняет. Птицы не очень-то её боятся – гряды топчут ей, бяссовясные.
Накопали мы червей. Полную банку. Чтобы знать наверное, что хватит, и об этом после не заботиться, а думать только о рыбалке. В ограде уже, под навесом, на чурке рубим при помощи ножа и молотка свинец на запасные грузила. Мало ли, таймень такой огромный, оторвёт, так и понадобятся. Запас кармана не дерёт, как говорит Рыжий. Рубит он, высунув и прикусив язык, – когда что делает, манера у него такая. Я у нарубленных уже кусков края лишь закругляю – зря только аккуратничаю, как выражается Рыжий. Рыба-то, мол, фартовых любит, а не аккуратных.
На некрытом, ярко освещённом солнцем двухступенчатом крылечке древнего амбара, на верхней крыленке, сидит Иван Захарович, муж Марфы Измайловны, дедушка Рыжего. Несмотря на теплый и погожий день, в овчинной, скроенной наружу мехом, наглухо застёгнутой, безрукавке, в бурой, вылинявшей, папахе, нахлобученной от яркого света на узко прищуренные, как на врага, глаза, и в густо латанных чёрными кожаными заплатами валенках. Курит трубку, с которой никогда, как кажется, не расстаётся. В баню только с ней не ходит. Хотя доподлинно не знаю. Может, и ходит. Как вот с ней во рту окачиваться только, не представлю. Как-то разве приловчился. «Она в ём, – говорит про трубку и про своего дедушку Рыжий, – как сучок в гнилой колоде… торчит, как кукиш, из дупла». Не сам, скорей всего, придумал, а за бабушкой повторяет. Ей на язык, как говорит Иван Захарович, не попадайся – он у яё заместо, мол, пилы и стеклорезу.
Из огородника появляется охающая и горько причитающая Марфа Измайловна, часто трясёт приподнятой к лицу правой рукой, на испачканных в земле пальцах которой болтается капкан железный звероловный; левая у неё к груди прижата. Глаза у Марфы Измайловны, бельмы, и без того круглые, а тут и вовсе – как блюдечки. Синие – как чистое полуденное небо.
Иван Захарович глядит на Марфу Измайловну так же безразлично, как только что следил вприщур из-под папахи за скакавшим по ограде воробьём, после неторопливо вынимает изо рта трубку, обтирает об штаны мундштук и, воткнув обратно трубку в рот, безгневно произносит:
– Попалась, старая крыса, – сказав так, отворачивается от Марфы Измайловны и косится теперь на скворечник, на котором чирикает заливисто скворец в кедровой ветке. – Ишшо и этот там… как подкладная стелька, расскрипелся.
– Отчапи! – подступив к амбарному крыльцу и обращаясь к Ивану Захаровичу, просит Марфа Измайловна.
– Х-хэ!.. Я на тебя яво не ставил. Чяво кляшнёй своей залезла? – не отрываясь взглядом от скворечника, говорит Иван Захарович. – И отчапляй сама таперича… Вовка, Опарыш, пусь ослобождат – не шибко занят… Пальцы-то, жалко, не оттяпало. Куксой-то стала бы, дак ладно… Ага, сувать куда попало больше было б неча. Язык-то есть ишшо, пошто жа неча, я чё-то глупось сгородил. Лутче бы языком уж, то рукой-то… и мне беды бы меньше стало.
Рыжий мне после объяснил:
Дедушка, по просьбе бабушки, поставил между грядками капкан против кротов, в него-то бабушка, мол, и попалась.
Иван Захарович, задрав круто голову, в небо уже смотрит, куда клуб дыма из себя зачем-то выпустил – тот слился с небом – голубой-то. Часто он, Иван Захарович, туда, в небо, поглядывает. Шея у него болит, наверное, так разминает.
Марфа Измайловна болтает перед Иваном Захаровичем, перед самым его лицом, рукой в капкане и приговаривает:
– Так мне, эфиопу, и надо.
– Мало тебе, бестолковой, – роняет Иван Захарович. – В нос-то мне чё пихашь, я не слепой идь.
– Досадитель, – ворчит бабушка Марфа. – Адамантовое сердце. Не с той ноги, ли чё ли, встал?.. В семом часу уже поднялся.
– Ну дык, – говорит Иван Захарович. – Оно идь… это.
– Дрых бы ишшо, чё соскочил?
– Дрых бы – бока б не заболели.
– Выстар.
– Ага. Молоденька ты наша.
Сжалился Иван Захарович, ослободил Марфу Измайловну, сидит себе опять, курит – ко всему на свете равнодушен – так кажется. Баба, как говорит он, Иван Захарович, должна быть расторопной, а мужик – невозмутимым – соответствует.
Ходит Марфа Измайловна по ограде, дует на ушибленную ладонь, вздыхает и себя ругает за беспамятство, то и дело повторяя:
– Чё уж… совсем ума-то не осталось… и как забыла?
– Ну дык, – говорит Иван Захарович. – И вовсе не было, с рождения, а то – оста-а-алось. Чему там было оставаться? В шашнадцать лет уже весь растранжирила, если и был-то. Там что у бабы, что у курицы. У кошки больше. Та-то хошь это… Капкан-то сразу распознат. – В небо опять смотрит: коршун там круги рисует, кричит оттуда: «Пи-и-ить!» И про него уже, про коршуна: – Бердану взять бы да шарахнуть… хошь бы и солью крупной, дак достало бы… то распиш-шалса там, летат.
– А чё он тебе, – говорит Марфа Захаровна, – и пусть летат. В папаху твою не метит.
– Тебя это никаким боком, – отвечает ей Иван Захарович, – никаким задом, подруга, не касатса.
– Не сопрел ещё?.. Так разоделся.
– Жар, девка, костей не ломит… А и сопрел, тебе-то чё?
– Да мне-то чё, хошь скисни тут да… это…
Не договаривает Марфа Измайловна, уходит в огородник.
– Зато, но, эвон… пяткам-то в валенках, как сахару в бухфете… Пава, ядрёна вошь!.. Пошла, пошл а-то… как бытто баржа по Ислени, – говорит Иван Захарович. И вдруг кричит:
– Вовка-а!
– Ну? – нехотя отзывается Рыжий.
– У баушки твоёй чё руки, чё язык – всегда суёт куда ни попадя их. И мне тут в рот с капканом было не залезла, – сказал так Иван Захарович, после и спрашивает:
– А вы куда, не на рыбалку?
– Деда, тебе-то чё?.. Сидишь, греешься – и грейся.
– Вот, тоже… чопик острожопый… весь в эту, в ихюю породу, и рожей в баушку родиму. Ближе б сиди, ох как бы хряснул по твоёй башке латунной.
– Ну на рыбалку, на рыбалку.
– Ножик-то затупил, поди, Окурок. Не один уже попортил. Сёдни жа доложу отцу, тот тебе влупит и не вздрогнет, тоже норовистой, как эти… Рыбы в Кеме уж людям-то оставьте. Да на расплод ишшо… мальков хошь… пожалейте, – сказал так Иван Захарович и забыл про нас – на валенки свои смотрит, дым в их сторону пускает, как будто им, дымом, комаров с них сгоняет.
А когда мы с Рыжим, достав с крыши амбара лежавшие там с прошлого ещё года лёгкие сосновые удилища, выходили из ограды, он, Иван Захарович, поблескивая коричневым лысеющим теменем, опустив голову на грудь, с погасшей трубкой во рту, уже похрапывал. Его папаха на земле валялась. Пёстрая курица, надолго замерев над ней, что-то внутри её выглядывала.
– Подпереть бы, – сказал Рыжий, – а то завалится и нос себе расквасит… Зубов-то, ладно, нет, хошь те не вышибет.
Там, за воротами, уже добавил:
– Сам упадёт, а виновата будет баушка… Может, и виновата – всё ворчит-то. Старые они, – заключает Рыжий, – глупые… Ох, нелегко мне, парень, с ими.
Вернулись мы уже под вечер. Тайменя не поймали. Даже не видели его. Ночью мышей да уток наглотался, залёг на дно – так мы решили. Зато наудили полный трёхлитровый бидончик пескарей, сорожек, окуньков да ельчиков – тоже рыба.
Иван Захарович сидит на крыльце, но уже не амбарном, а избном – переместился вслед за солнцем. В том же, в чём был – в безрукавке, папахе и валенках.
Марфа Измайловна стоит среди ограды, насыпает горстью из фартука, приподняв за край и смастерив из него кошель, в две старые, грязные чугунные сковороды зерно и кличет:
– Куть-куть-куть!
Со всех щелей вбегают в ограду курицы – и с улицы, и с пригона. Петух тут же – важный, хлопотливый. Они разноцветные, он, без единого пятнышка, белый. Курицы начинают жадно клевать, а он топчется рядом, квохчет – будто потерял какую-то, не досчитался – подзывает.
– Опять пролупает, протопчется, – говорит про него Рыжий. – Всё склюют, до зёрнышка, ему не достанется. Дурной какой-то.
– Ты когда будешь кормить коня?! – пристально глядя на Марфу Измайловну, спрашивает у неё строго Иван Захарович. – Изголодался.
– Потерпит конь твой, не помрёт.
– Да кто яво знат, – обиженно говорит Иван Захарович. – Так-то вот ее л ив, но, без корму-то совсем держать, то и помрёт. Так к арестантам не относятся. Уж про собак не поминаю… Когда у добрых-то хозяев.
– Какой у него конь? – спрашиваю я шёпотом у Рыжего. – Конь разве есть?.. Не видел чё-то.
– Да так он брюхо своё называт, мамону, – мне отвечает громко Рыжий.
– Ш-шеня, – сам себе будто говорит Иван Захарович. – И тот туда жа.
Закинули мы удилища на крышу амбара. Сели плотно на амбарное крыльцо. Сидим – как срослись будто – не разорвать.
Метнул Иван Захарович на нас взгляд, отвернулся тут же и молвил:
– Один рыжий, как ворюга, другой чёрный, как мурин… Каких тока на свет белый не народится. И как Господь-то терпит эту разноликость?.. В шарах рябит аж… тока поглядел.
Не отвечает ему внук – устал, наверное. Я уж и вовсе – права не имею.
– Тьфу ты, зараза, – это уж не про нас Иван Захарович, про муху. – Привязалась, – кулаком её пугает. Улетела – испугалась.
Марфа Измайловна почистила и выпотрошила нашу рыбу, стала на буржуйке, что на летней кухне, поджаривать её с луком и в сметане. Вкусно пахнет. Слюнки у нас текут – промялись.
Сил у нас нет разговаривать – молчим.
Рыжий лишь изредка и вяло спросит:
– Ба-а, скоро?
– Скоро, скоро, – отвечает ему от печки бабушка.
Дождались как-то, не умерли.
Сготовилось кушание.
Пригласила нас Марфа Измайловна отужинать.
Тут же, на летней кухне, под навесом, и стол стоит, без клеёнки, с песком натёртый дожелта.
Наскоро, для виду только, под контролирующий прищур из-под папахи Ивана Захаровича, сполоснули мы с Рыжим руки под ослепительно сияющим на вечернем солнце, утром ещё Марфой Измайловной начищенным с кирпичной крошкой, медным умывальником, прибитым тут же, в ограде, к столбу. Устроились за столом на чурках. Принялись аппетитно