Золотой век — страница 70 из 83

шшупленького да ушшэрбного в прошлом семинариста Джугашвили было бы Арсению Павловичу раз тока плюнуть, одной лишь тенью бы зашиб, из стариков никто не сомневался, и споров не было об этом. Но нам, яланской ребятне, казалось это невозможным – Иосиф Сталин был генералиссимусом, справившимся с Еитлером, – и тогда он, в санях, на занесённом снегом зимнике, несмотря на наше нешуточное уважение к дедушке Арсентию, вышел бы победителем – и не могло быть по-другому, всё-таки Ста-алин.

Ну а, предвидя, скажем, не очень радостное для себя ближайшее будущее и вызнав ту роль, которую сыграет в предстоящих ему бедствиях и лишениях его седок, сотвори он, Арсений Павлович Антонов, матёрый яланский чалдон, после и раскулаченный, и расказаченный, тогда такое, и мировая история в двадцатом веке развернулась бы, возможно, по-иному. Нашей страны-то – так уж точно. Не круто, может быть, но по-иному. Был же ещё в запасе Лев Давидович, были ж ещё и Каменев с Зиновьевым и иже с ними на подхвате. Но Бог творит историю, и нам, мелким пакостникам, справно работающим под заказ, лишь переврать её дозволено. Да ведь и я тогда бы не родился. Это уж вовсе невозможно. А потому и Сталин жив – было попущено – остался, не сгинул тут у нас, в сибирской тайболе. Что Бог поставил, не переменяется. По Его вечному предначертанию всё происходит в нашем мире, когда тому приходит время. Несть пременения у Бога. И кто советник Ему бысть? Чему случиться уж, того не избежать. Так вот и то – что я родился – было неминуемо.

Якоже избра нас в Нём прежде сложения мира

А то, взирая на дела, не познаём Виновника при этом.

В добре стоять бы.

Про кого-то говорят, слышим, старухи:

– Полон подол серебра принесла, совесь девичью вином залила.

О ком это и что это значит, мы не понимаем, но ушки держим на макушке, запоминаем – после у ребят, что старше нас, выясним; подозреваем интересное.

– Мужнин грех на улице остаётся, – говорит на это Марфа Измайловна, – а жёнин в дом приходит. Она, мать-то её, Клавдия, – добавляет Марфа Измайловна, – правда Божия. Мухи за жизь не убила, наверное, и никому худого слова не сказала. Как ей стерпеть теперь всё это?

– Старая уж совсем стала, – говорит Иван Захарович. – Одной ногой уже в могиле. Терпеть недолго ей осталось.

– Да какая ж она старая, – возражает ему Марья Митривна. – Придумал тоже. Меня моложе, и на много, на восемь месяцев-то, точно.

Смешно нам: на восемь месяцев – намного, в их-то возрасте и десять лет, дескать, немного, что шестьдесят, что семьдесят – всё запредельно. Смешно – поэтому мы и смеёмся.

Сашку Фоминых, Сашку Сапожникова и Вовку Вторых домой родители позвали – младших сестрёнок спать укладывать. Рыжему и мне не с кем, к счастью, нянчиться: и он, и я – в семьях поскрёбыши, или заскрёбыши, как говорят в Ялани. Дома наши на виду, идти за нами далеко не надо, если понадобимся – кликнут. Нас не покинули пока ещё Андрюха Есаулов, Сашка Антонов и Арынин Васька. Васька уснул уже – лицом в мураву, будто в подушку, лежит, как мёртвый. С ним так случается нередко. И не заметишь, как притихнет. Вроде сидит, глазами лупает, и – повалился. Только вот разбудить потом его непросто – долго придётся тормошить. Пока не будим его, соню. Шурка Пуса, Валерка Крош и Витька Гаузер – тоже ушли уже, чуть только раньше – за ними братья приходили. Договорились завтра встретиться. Место и время встречи не назначаем: весь день наш, с утра до вечера, в июне ночи у нас нет, и околоток наш – не потеряемся. Дороже денег договор – если и дождь пойдёт – не отменяется, есть где укрыться от дождя, и в дождь занятие найдётся.

Дымка над Камнем загустела – сизая. Сопки его обагрены – если следить, заметить можно, как тускнеют. Закат огнём пылает алым – медленно вянет. Небо – как будто кто его раскрасил – разных цветов; зелёное над нами; не потемнеет до утра.

Полетели к ельнику вороны. Их, как и Ваську, в сон сморило. За день устали – не кричат. Сорока только не уймётся – стрекочет где-то.

С низин прохладой потянуло. Но комаров пока не стало меньше.

Слышно нам, как шумит на перекате Кемь и гулко брякают ботолами пасущиеся по угорам спутанные лошади. Где-то поют – доносится откуда-то.

Просто лежим уже мы, не играем.

Иван Захарович рассказывает взаправдашнюю быль про какого-то шибко уж неспокойного до женского подразделения мушшыну, ажно как зверя, которого содержала-де на казённые деньги, как самую необнаковенно-диковинную вешшицу, императрица Катерина. Нос у него, мол, был такого калибру, какого во всей Европе и отродясь не видывали. Нигде, не тока что в Европе. И в той же Азии, к примеру, в той уж и вовсе – там всё мелкие. А нос в те времена среди цариц цанился больше, чем богатство, дескать. Он жа – солидность. Да как и нонче, у баб ничё не изменилось, мол. В банке, в спирту, таперича находится… как настояшшый, бесподобный. За деньги люди яво смотрят…

Марфа Измайловна, перебивая на полуслове, говорит ему, своему мужу-старику:

– Ох, помолчал бы, греховодник… Где-то, успел, уже отведал – у самого вон нос-то уж… как свёкла.

Я тогда был уверен в том, что «греховодник» – это по поводу его, дедушки Ивана, постоянного курения Марфой Измайловной твердилось – трубку-то изо рта не вынимал он. И думал: точно, греховодник.

– Ага, да это от заката… Во, разглядела! То всё прикидыватса, что слепая, притворятся, – отвечает ей Иван Захарович. И говорит: – А у самой-то… бытто белый. Ей хорошо – сидит от зори. А мне глаза уж ею прослезило.

– Сказал бы: бражкой, а то – ею.

– Да ею, ею, а не той. Чё ты городишь?.. От той-то чё, от той – не слёзы…

Не отрываясь глазом от ельника, говорит дедушка Серафим, как будто сам себе, а не кому-то:

– Гришу Бурцева жеребец на Вязмином затоптал. Тока что. Насмерть. Грузит его Арынин на телегу.

– Ох, Осподи, – начинают креститься и причитать дружно старухи. – Напился нонче и хулил Святого Духа, дак поэтому.

– Стрешный возник и жеребца-то испугал?.. Тот оттого, может, и вскинулся?

– И это, бабы, может быть. Еслив, поехал без молитвы… в такой-то День ишшо… ох, горе.

– Ну, нас там не было – не знам.

– Сидел бы дома – отмечал.

– Ага, ты дома нас удержишь… Покос, наверное, поехал чистить.

– Траву-то мять?.. Не поздно ль чистить?

– Там бересто он драл – за берестом. На Ендовище.

– И конь зауросит, на притчу… любая напасть свалится на человека, кому не жить уж.

– Царство Небесное… ох, еслив так-то.

– Да как не так, поди… Раз он узрел.

– Да поблазнилось, мало ль, чё там.

– А как ему?.. Всегда блазнится. Глаз жа один – и тем он близко тока шшупат. И Патючиха подтвердит. Не ём он видит-то – не глазом.

– Чутьём каким-то.

– Да и давно уж так не каркал.

– Ты докричись до Патючихи.

– Ага, глухая, как тетеря.

– Что глаз худой, дак это точно. И деньги плохо различат.

– Это от невров… невры эти.

– Да уж по старосте, а то от невров.

– Раньше и нервов никаких не знали.

– Раньше и не было такого. Кто ж раньше в праздник-то чё делал?

– Может, и так, чё показалось.

– Да дай-то Бог, чтоб тока так.

– Раз уж накаркал, это вряд ли.

– Чтобы не сбыл ось-то, и не бывало. Он жа как этот… прорыцатель.

– А каково теперь Клавдее будет, ей-то?

– Да и Наталье…

– И та от ветру на сносях.

– Ишшо ничё жа не известно.

– Ты это верно разглядел?.. Э-э, Серафим, ты отвлекись-ка.

Притих дедушка Серафим, не отвечает. Только щека у него подёргивается. И глаз мигает. Кому-то в ельнике как будто. Или за ельником кому-то. Не сам себе же.

Молчит давно уже и дедушка Арсентий – на день вперёд наговорился. На неделю. И седой ёжик на его тяжёлой голове не оживает. И только уши лишь трясутся.

– Ох, лихорадка!.. – Поперхнулся Иван Захарович дымом. Освободив рот, взял в руку трубку, громко прокашлялся и говорит:

– Ну вот, устроил жеребец Ялани праздник… Он на каком там – на Нектаре?

– Уж не болтал бы чё попало! – зашумели на него старухи.

– А чё тако-то?.. Расшипелись… В жизь, девки, – говорит Иван Захарович, с трубкой во рту уже опять сидит, невозмутимый, нога на ногу, рукой её, трубку, придерживает, руку локтём поставив на колено, – выходишь через ворота, и сами знаете, какие, уж не срамник, дак не скажу, после – за дверь избы на хилых ишшо ножках, после – за настояшшые ворота, потом отселе уж вратами смерти – туды изыдут… в небесные селения, как поп Семён наш выражался… Дак и Григорий подоспел вот. Постучался. Духа-то как он мог хулить – смиренный? Время пришло ему, и сковырнулся… А как уж – тут как у кого… Смерть на тебя и жеребца направит. А то и шершня – тот укусит… В спину кого с обрыва подтолкнёт… Или Нордет, что младший-то… ружьё само в яво пульнуло…

Вначале дедушка Иван был вроде трезвым, теперь и мы, а не только Марфа Измайловна, замечаем, что он – маленько. Всё за поленницу-то бегал. Старый, мы думали, так по нужде – не держит. Припрятал где-то там, в дровах, бутылочку. Обычно. Рыжий все тайники его проведал, как называет их Иван Захарович, загашники. Об этом: «новый» – говорит. И добавляет: рыпаться станет на меня, мол, разорю, или и этот выдам баушке… еслив ругаться та не будет.

– Да уж, как наберётесь-то, вы и смиренные, – говорит Марья Митривна. – Смирнее мёртвого. Хошь в гроб с бутылочкой клади, не заартачитесь.

– Надежда – Свет, Господь – Бог наш! Праведен суд Твой, Владыко, – говорит Батюшка. – Вам только, блудоумым и хищноязыким, не будет уйму и смирения! В тартаре огнь и студень лютая вас поджидает! – Сказал так, резко поднялся и домой к себе направился – не в клуб же. Никто ещё не видывал его таким-то вот сердитым, почти разгневанным.

Все проводили его взглядом.

Туман собрался над Куртюмкой. И над Бобровкой. И над Кемью. От рек пока не отрывается – висит над ними, все их изгибы повторяя.