Золотой век — страница 75 из 83

– Дак чё-то мало. Красно Солнышко. А не Луна?.. Пять. Маловато. Был бы я сарём, – говорит Иван Захарович, – или, как там яво, великим этим князем, у меня бы было десять. Не мене.

– Ага, с одной со мной не можешь справиться, уладить.

– Чё мелочиться… А самой младшей лет шашнадцать, в самом-то прыску, не зачерсвевшая… Уладить. Ну не таких бы идь набрал – покладистых. Вобше-то, да… Одной хватило за глаза и выше крыши. Эту бы как вот дотерпеть, греха бы в старосте-то не наделать.

– Терпеливец.

– Да, терпеливец. И ишшо какой, – говорит Иван Захарович. – Медали – слабо, орден заслужил.

– Шашнадцать лет. Уж не смешил бы, – говорит Марфа Измайловна. – Слюнявь вон трубку, и утешься.

– Я идь к примеру. С тобой, баба, как с подраненной вороной, разговаривать. Горазда гыркать по любому поводу. Глазишши патюковские свои вытарашшит и закаркат! Тьпу ты.

– А кто велит? Не разговаривай.

– Дак вынуждать. И мёртвого заставишь…

– Где уж.

– Пять жён, пять жён… Ну две, ну три… Ишшо куда бы. Ну идь не пять же… Ни в какие ворота не лезет. Мурин, – говорит Иван Захарович.

– Чё, дедушка Иван? – откликается Олег.

К внуку не обращается дед нарочито.

– Кино-то сёдни в клубе крутить будут?

– Будут, – говорит Олег.

– Како?

– «Александр Невский».

– О-о. Ну, это хорошо. Знатная фильма.

– Тебе-то чё? – говорит Рыжий. – Всё равно ведь не пойдёшь.

– Собаку не слышу, – говорит дед Иван.

– Оглох, – говорит Рыжий.

– Яд начал действовать.

– Ишшо ослепнешь.

– Лает где кто… или мне чудится?

– Душа с утра чё-то болит, теснится, – говорит Марфа Измайловна, протяжно вздыхая, будто утратила что драгоценное и безвозвратно. Перекрестилась. Поклон в сторону бывшей церкви сделала. В ней теперь гараж МТС. Устроили, поганцы. Ни купола, ни колокольни – снесли в сороковом году активисты. Да и остов-то её не только отсюда, из чеславлевской ограды, но и ниоткуда не виден из-за построенных вокруг неё цехов.

Во имя Сретенья Господня.

Симеон Богоприимец встретил Святое Семейство.

Ну дак канешна.

– Вижу её по памяти, стоит перед глазами наша церковушка-красавица, – иной раз с грустью и тоской в голосе скажет Марфа Измайловна. – И звон по праздникам великим будто слышу. Всю аж внутри перебират.

Захар Иванович, если рядом находится, когда об этом говорит Марфа Измайловна, ответит непременно что-нибудь на это ей. Но тут не к месту. Самое мягкое: «Земля трясётса аж… Её перебират».

– Чё она у тебя такая больная? – спрашивает, тягуче поцавкав трубкой, Иван Захарович. – Такая хворая-то почему? Твоя душа-то.

– А кто же знат, болит, и всё тут, – отвечает Марфа Измайловна. – К Богу просится.

– Зовёт, ли чё ли?.. Всё и ноешь, – говорит Иван Захарович. – У меня она вот почему-то не болит.

– Тебе хорошо, – говорит Марфа Измайловна.

– Хорошо. Не жалуюсь. Зуб – да, – говорит Иван Захарович, потянувшись за грелкой. – Он вот никак не униматса.

– И когда зуб болит, плохо… А у тебя есть она, душа-то?

Задумался Иван Захарович, беззубым ртом зашевелил, задвигал челюстью. А потом, себе или кому-то, здесь не присутствующему:

– Когда-то вроде и была, – говорит.

– Чё-то и смолоду в тебе её не замечала. В младенчестве, значит, упал где, может, вывалилась, – говорит Марфа Измайловна.

– Может, и так, – говорит Иван Захарович.

Отвинтил крышку – приложился.

– На фронте где-то потерялась, – говорит. – Но. Не иначе. Тока так. Из гаубицы-то лупанут враги, рядом разорвётся, ухнет, баба, и не то потеряшь, не то что душа, но и кишки вывалятся.

Словно вплыла – входит в ограду, пошумев на петуха возле ворот, Татьяна Дмитриевна Билибина. В калошах, испачканных чем-то зелёным на носках, травой или навозом, в сатиновых шароварах, в коричневой юбке, в цветастой жёлтой кофте, заправленной в юбку, в отпахнутой сетке-накомарнике на голове.

– Доброго здоровья, хозяева, – говорит. Голос грудной, низкий.

– Здравствуй, здравствуй, – говорит Марфа Измайловна. – Проходи, хвастай.

– И тебе не кашлять, – говорит Иван Захарович, склоняясь и не теряя при этом равновесия, за грелкой.

Высокого роста Татьяна Дмитриевна. Шест. По-ялански – Митревна и не Билибина, а Билибиха. Прямая, не сутулая. Хоть и изробилась, в трудах с малолетства. Сухая. Как лучина. Узколицая. Нос, как с торца линейка школьная, тонкий и длинный. Рот широкой, кривой полосой, будто без губ – в печалях съедены. Глаза большие, серые. Моргает ими часто – как сигналит.

– Полола гряды – в сетке-то, мошка в траве, замучила, жгёт, как крапива. Да нечем, девка, нам хвастать, – говорит Татьяна Дмитриевна. И тут же: – Мои как уехали с утра в Межник за жердями, так их и нет… Медведь задрал.

– Да очурайся ты, Татьяна, – испугавшись будто, говорит Марфа Измайловна. Хоть и давно уже привыкла к такой чудинке Татьяны Дмитриевны, своей подружке с детства. – Побойся Бога.

Марфа Измайловна называет это чудинкой, Иван Захарович – запукой. Молчит пока он. Грелкой – трясёт её зачем-то возле уха – занят.

– Да тока так, а чё ещё-то?.. Чё им там долго было делать? – Говорит Татьяна Дмитриевна. – Нарубили – и обратно.

– Мало ли…

– На три остожья, не на десять же.

– Ягоду где, может, смотрят. Вроде малина нонче уродилась.

– Накаркать когда-нибудь, – говорит Иван Захарович, завинчивая пробку в грелку.

– Да кака там, девка, ягода… Медведь напал и, чует моё сердце, порешил… Дыщиху-то пойдёте проводить? – спрашивает Татьяна Дмитриевна.

– Пойдём, – говорит Марфа Измайловна. – А на поминки не останемся уж. Наши с покоса возвратятся – надо кормить.

– Ты за себя решай, – говорит Иван Захарович, – не надо за меня.

– Да ты как хочешь, твоё дело.

– То-то, – говорит Иван Захарович. – Без меня меня женила.

– Успокойся, выстар.

– Не командуй, деушка.

– Крылушко от рябчика, от косача, полюшки ли, Марфа, не одолжишь? Было, где-то затерялось, – говорит Татьяна Дмтириевна. – Противень и сковороду нечем смазать. Если, конечно, есть.

– Это возьми, я уж отстряпалась, – говорит Марфа Измайловна, взяв со столика и протягивая подружке крылышко. – Не возврашшай. Полно их у меня.

– Ну, побежала, – взяв крылышко, говорит Татьяна Дмитриевна. – То вдруг мои заявятся, голодные.

– Как же заявятся, еслив медведь-то… – начал было Иван Захарович.

– Ты-то уж чё, тьпу на тебя, – перебивает его Марфа Измайловна.

– Дак я-то чё, сама она с запукой…

Ушла Татьяна Дмитриевна, не побежала, как обещала, а так, как и пришла, – степенно, плавно. С петухом опять схватилась ненадолго за оградой. Разошлись. И она молча, и он на этот раз не кукарекал.

Мужа Татьяны Дмитриевны, Билибина Степана Григорьевича, дальнего родственника и младшего товаришша по охотницкому промыслу и по хмельным забавам Ивана Захаровича, призвали на фронт в июне сорок второго, а в июле того же года погиб он под Ленинградом. Там где-то и лежит в сырой чужой земельке под валуном. Двух сыновей и дочь одна вырастила, не доедала. Взрослые уже. Сыновья живут в Ялани. Выучились. Механизаторами в МТС работают. В почёте. А дочь замуж вышла и уехала на Украину. Пишет оттуда: хорошо всё, тепло, сытно, и комаров нет. Рассказывают про Татьяну Дмитриевну, на покос рано утром примчится, край сетки или конец платка закусит и, не выпуская его изо рта, косит до вечера без отдыха, прервавшись только на минутный обед. Обед – бутылка молока, головка лука, огурец, солёный или свежий, да ломоть ржаного хлеба.

Губы-то, не поэтому ли их изжевала?

– Беги, беги, мила моя, – уже не Татьяне Дмитриевне, та её не слышит, а сама себе говорит Марфа Измайловна, но всё же к той, конечно, обращаясь. И говорит: – Кого мы провожам до кладбишша, тот нас будет встречать на том свете.

– Ага, – говорит Иван Захарович. – Обязательно. Встретят, чтобы до котла или сковороды проводить да в костёр под котлом или под сковородой дровишек подбросить. Встретят, встретят, не заботься.

– Зерно не боится лечь в землю, – говорит Марфа Измайловна, не слыша будто мужа. – И мы не должны бояться – взойдём.

Взяла с небольшого столика, что на летней кухне, деревянную глубокую чашку, полную, с горкой, горячих оладий, идёт к столу, за которым сидят именинник Вовка и его друг Олег, ожидающие. Чашку поставила на стол, налила в глиняные, коричнево-зелёные, обливные, местного производства, кружки томлёного молока, с золотисто-коричневой пенкой. И говорит:

– Угошшайтесь, голуби мои. С мёдом. Досыта. Не аканомьте. С именинами, родимый. С днём ангела тебя, Владимир Красно моё Солнышко. Дуйте на них, ишшо горячие, не обожгитесь.

Пошла в амбар, вынесла оттуда литровую стеклянную банку со сметаной, на стол её поставила.

– Хотите – с мёдом, а хотите – со сметаной, – зацепив чистой ложкой из банки сметаны, положила её вместе с ложкой на белое блюдце с синим ободком – не растекается, густая.

Села сама за стол, напротив, на другую скамейку, смотрит ласково на Вовку и Олега. И говорит, подолом фартука вытирая набежавшие на глаза слёзы:

– Счастливые. А вот у Ад ама и Евы не было детства.

– И мёду, баушка, они не ели? – спрашивает Вовка.

– Ну, мёд-то, – отвечает бабушка, – они, может, и ели. Ели, наверно, раз в Раю. Мёд да амброзия – еда-то. Питались. Голодом Бог их Отец не морил – Создатель.

Оглядывается Марфа Измайловна на мужа и спрашивает:

– А ты-то будешь есть оладьи? Пока не остыли. Или чурку сторожить останешься?

– Нет, – говорит Иван Захарович, уставившись на свинью. – Не заслужил, не удостоился. Лутше свинье вон предложи, она тебе дороже.

– Ну, покуражься, покуражься. Как малый.

– Какая разница, с чего мне помереть, – стуча трубкой по чурке, чтобы пепел из неё, из трубки, выбить, с отчаянием в голосе говорит Иван Захарович, – от своёва бывшего зуба, от яда бешеного или… оно от голоду, канешна, прошше и вернее… Не рай мне тут, а ад кромешный. Одни кусают старика, как огурец какой, как репу ли пареную, другие… да-а-а… или обидеть норовят, или пеняют чем, или вобше не замечают. Горе. В приюте лутше.